Текст книги "Закон души"
Автор книги: Николай Воронов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 22 страниц)
Нютка спешила на смену. Она обрадовалась.
Без лишних слов я сунул ей расписку. Нютка потащила меня из прихожей в комнату, отсчитала пятьдесят рублей и расцвела, показав на ковер, полностью закрывавший стену:
– Красавец?
– Красавец.
– Персидский. По блату.
– Могла бы не объяснять. Мало вам заводской пыли?
– У меня не больно заведется пыль. Попылесосю – и чисто.
– Разве что так.
– Мотоцикл с люлькой скоро возьмем. Да, видел на мне панбархатное платье?
– Нет.
– Отвернись.
Она выхватила из шифоньера зеленое, как лишайник, платье с винно-красными розами, хотела раздеться, чтобы натянуть его и показаться, но я не дал ей снять пальто, облапил сзади за плечи.
– Панбархат давно из моды вышел. Мещане только и носят.
Она сердито вырвалась.
– Скажи, дорогой панбархат. Теперь за тем гонются, что подешевше. Мальчишеские еще у тебя понятия. Мотоцикл с люлькой возьмем – закажу ковер на пол. Наступишь – под ногами ровно пух. Из деревни слышно что?
– Женятся, плодятся, строются.
– И правильно. Будешь кому писать, помяни про меня. Дескать, Нютка богато живет.
– Прямо с этого и начну.
– Не скалозубничай. Другой бы радовался. Своя же, деревенская.
– Я и радуюсь. Деревенская, но не своя.
– Выходи, бестолочь! Некогда тары-бары разводить. Попался б мне в мужья, я б тебе мозги на место поставила. Жили бы припеваючи. Ручищи вон у тебя какие: сдавил – до сих пор дышать трудно. Жили б всем на зависть. Я ласкущая! Ты парень вострый. Да в умелых руках бритва не режется.
Она прыгнула с крыльца. Хлопнула варежкой по штакетнику, посыпался иней.
Когда она нырнула в седую арочную мглу, я повернулся и мимо оранжереи, через ворота, пошел к себе в квартал.
Я шел взвеселенный: добыл пятьдесят рублей, виделся с однокашницей из родного села, притом чувствующей себя счастливой.
Я не судил ее за то, что она рьяно обарахляется. Нюткин отец был сам-одиннадцать: жена, девять дочерей. В деревне Нютка всегда носила обноски с плеч сестер. Бойкая, она не давала себя в обиду, нередко расквашивала носы занозистым мальчишкам. Мстя ей, мальчишки дразнили ее побирушкой – она ходила в ремках [1]1
Рваная одежда (диалект, уральское).
[Закрыть].
В седьмом классе математичка Бронислава Михайловна спросила нас, кто кем мечтает стать. Отвечали наперебой: комбайнером, зоотехником, артисткой, астрономом…
Когда все выкричались и наступило затишье, Нюткин робкий голос из угла:
– Поварихой.
Кто хахакнул, кто пренебрежительно поморщился, кто скосил презрительно глаза. Староста класса ухнул:
– Дура! Разве это специальность?
Бронислава Михайловна его не поддержала.
– И очень нужная.
И тут Нютка взъерепенилась:
– Как хотите считайте, зато всегда буду сытая. Тятя недоедал, мамка недоедала, сестры недоедали, а я – фиг! Поварихой!
12
Иноходец Васька мчал меня через клеверище. Галоп коня был надрывно широк, и я трепетал, что у него полопаются сухожилия. За нами гналась вся Ключевка. Впереди бежали собаки. Они настигали нас. Их дремучая шерсть спуталась в колтухи, била собак по глазам, и собаки бесновались и прыгали над клевером. За собаками бежала улица. От быстроты на пятистенках гремели крыши, на саманушках и землянках хлесталась полынь. И дома, и сарай, и амбары трясло злобой, и я боялся, что если Васька споткнется и упадет, то они растолкут нас вместе с собачьей сворой. Вымахнула гранитная стена. Иноходец обколупывал ее копытами, карабкаясь вверх, запрокинулся, растворился. Я падал вниз, на нашу церковку, у которой от купола остался железный остов и которая поросла березками…
Этот сон я видел в начальный месяц флотской службы. С тех пор и во сне и наяву Ключевка блуждает за мной. Я свыкся с тем, что она где-то за спиной. Я позабываю о ней на недели, но едва заклацают на шоссе подковы воронежского битюга (Железнодольск обезлошадел, осталось совсем немного ломовозов да полусотня-другая расхожих лошадей) или проедет уборочный грузовик с нарощенным кузовом, или разгляжу где-нибудь в газонной траве козий горох, тут же померещится позади Ключевка. Плывет оттуда тишина, и на ее чутком фоне – шурханье молочных струй в полнящиеся ведра, топоток стригуна, гусиный клик. Накипает тоска, чумеешь от нее, щемяще ожидаешь, когда деревня отстанет и городские грохоты перемолотят ее звуки.
В утреннем морозном тумане, когда я выходил из Нюткиного квартала, Ключевка увязалась за мной: блеяли овцы, звякали трензеля уздечки, насовываемой на конскую морду.
Замаяло меня воображение. Стало быть, пора побывать в Ключевке, засыпанной сейчас снегами и принакрытой кизячным дымком. Но нельзя мне туда податься. Женя погибнет!
А как я люблю навещать Ключевку, особенно осенью. Недолгий путь на тихоходном поезде. Полустанок. Лесная тропа. Горы. К вилючему Кизилу спускаюсь берегом. Пью перекатную воду. Она родниковая и теплеет лишь в летние жары, а теперь, пронятая зимней остудой, холодна, как из проруби. Ломит не только зубы, но и руки: на них, вдавливая в песок яшмовые голыши, держусь над перекатом.
Я не запалился, покамест переваливал хребет. Просто соскучился по кизильской воде: она нежно-сладка, будто сок на тальниковом прутике, когда снимешь ременно-мягкую кожицу.
Я медлю прежде чем подняться. Перекат галдит. Зубчатыми струями, распускающими крылья обочь камней, он ломает, дробит, швыряет отражение горы, янтарно-оранжевой от берез, лимонно-желтой от лиственниц, рубиновой от гроздей рябин.
Я рад этой немолчной воде, цветному биению отражений и цепочке красных камней, протянувшихся на тот берег, поверх которого я вижу крыши деревни.
Обыкновение Ключевка. Ее улица изогнулась в кольцо около озера. Веерообразный ветродвигатель, скворечники, стога.
Обыкновенна, а нет сил не наведываться. Живешь в Железнодольске, скучая и печалясь о ней, и вот она заарканит тебя оттуда, из-за гор, и потащит, и скоро ты уже входишь в нее, где и родных-то не осталось, а все она тебе самая близкая.
Пойдешь на могилу отца. Мальчишки увяжутся за тобой. Ссекают шишечки кровохлебки, сражаются лозинами, швыряют, как гранаты, кукурузные початки. На могиле деревянную пирамидку, сизую летом, позеленил мох. Тополь, посаженный мамой, высоко вырос, раньше всех отряхнулся; листья только на вершинных побегах, жужжат. Кладбище по-прежнему крохотно: возникают свежие могилы, старые скрадывают разливы, дожди, ветер, растительность.
Возвращаюсь в деревню, обхожу знакомых. Гаврилиха трясет в зыбке ребеночка. Внук. Петров сын. Струи пускает до самой пружины. Улыбается Гаврилиха, широкий лоб, широкий нос, широкий рот. Из сеней заглядывает ее мать. Одно плечо перевешивает другое, потому что она разноногая – подсеклась на косе. И сама Гаврилиха, и ее мать для меня старухи. Так и кажется, будто они и появились на свет старухами.
У Лихоимовых домовничают девчата. Чернявые, с капроновыми бантами в косичках. Старшая, пятнадцатилетняя Валентина, уже невестится. Вижу, стыдится меня, но оценивает: как-никак, холостяк.
Степан Дудак бригадирствует в тракторном отряде. Маракует на тетрадном листе, какие запчасти потребуются для зимнего ремонта. Он знает, что я делаю обход и надолго не задержусь, и спешит выговориться. Собирается переезжать к батьке на Украину. Батька имеет дом, сад и автомобиль «Волгу». Собирается Степан переезжать двадцать лет и все не соберется. Детей у него чуть ли не дюжина. «Нехай живут». Как и раньше, он пьет от желудка чайный гриб и нахваливает его всем приходящим. Степан было направляется к бутыли, накрытой марлей (в бутыли зыбится рвотно-скользкий коричневый гриб), чтобы угостить меня всеисцеляющим напитком, но я отмахиваюсь, зажав рот ладонью. Степан растерянно садится к промасленной тетрадке.
На Ключевку он набрел весной сорок пятого года. Был в полубеспамятстве. Довели голодания и простудная хворь. У околицы Степана встретила пасшая телят Гаврилиха.
Всплеснула руками:
– Худой-то! Чисто дудак!
Отвела в землянку. Вечером в бане обтрепала об него березовый веник. Плеснет на каменку ковш воды, стегает по всему телу, приложится ухом к сердцу: стучит! Опять ковш на каменку и дальше стегать. Выгнала простуду из парня. Был он без паспорта и военного билета, однако заведующий молочной фермой, выведав у Степана всю правду, разрешил ему остаться в деревне.
Работников в Ключевке было двое, и те неполноценные: сам заведующий, маявшийся головой (снайпер под Ленинградом каску пробил, пуля встала впритык к мозгу), и старик Савельич, увозивший на маслозавод утрами бидоны со сливками. Савельич говорил Степану:
– Ты у нас за первый нумер, покуда мужиков из армии не отпустят. Старайся.
Степан прибился к Надьке Сыровегиной – конопатой высоченной девушке. Шибче стал беспокоиться, что приедут и загребут.
Вскоре после окончания войны нагрянул в Ключевку пожилой милицейский лейтенант из района. Затребовал Степана к заведующему в дом. Надька выла на всю деревню. Угнал милиционер в город на своем запряженном в ходок меринке далеко за полночь. Степан повеселел. Походка наладилась. То все ходил крадучись, готовый улизнуть за строение или схорониться в траве, среди кочкарника, меж пирамидками кизяка. Гаврилиха радовалась:
– Разогнул спину Степка. Помаленьку все ушомкается и быльем порастет.
Я бегал за Степаном на озера. Туда он ходил стрелять лысух и нырков.
Однажды, когда поджидали из камышей уток, он рассказал про Норвегию, куда был привезен военнопленным и где, убежав из лагеря, партизанил. Мне представляется с той охоты, как он прыгает по скалам, а в ущелье на дороге горит немецкий грузовик. Еще ярче я представляю лицо Степана: оно в каком-то лихом порыве и на щеках румянец отваги.
Прозвище «Дудак» так с легкой руки Гаврилихи и прилипло к Степану Можайко. Обо всем, что касается его хозяйства и семьи, в Ключевке говорят: «Дудаковы гуси пощипали», «Дудачиха намедни сынка выкатила».
Ночевать отправляюсь к крестному Архипу Кочедыковичу – похвастает новыми веретенами, скалками, толкушками (точит в свободные минуты на ножном станке). Приладимся в горнице перед уличным оконцем. Откровенничаем, балагурим с прохожими. Утром, оттаивая от хмелька, подамся на станцию.
Вдавливая в песок те же яшмовые голыши, наглотаюсь перекатной воды.
Удивительная во всем прозрачность: в реке, в береговых красноталах, в звонкозвучии куличных криков.
С камня на камень. По гальке, лопушнику, бересклету. Близко лес, он заслонил деревню. Оглядываюсь. Береговая дорога, долина, у начала которой угнездилась Ключевка…
…Рассветный туман, покамест я шел из квартала Нютки, просветлел, явственней стало для взора, каким жестким морозом обложен город. Коленки больно калит холодом. Спешу на шаровидный ореол наружной лампочки подъезда.
Прислушиваюсь, гонится за мной Ключевка или запуталась в тумане. Около подъезда поворачиваюсь. Оранжево, мохнато лучатся сквозь пар окна. Ключевка – следит, наверно, из тумана – пододвинула под мои ноги береговой гребень Кизила. К деревне, тяжко склонясь вбок, ползет грузовик с сеном. На возу сидит старая дева Шура Перетятькина. Она держится за черенок воткнутых вил. Узнав меня, она встает и машет. Зеркально блестит на ее животе пряжка флотского ремня. Славная она, Шура, и чуток смешная. Сколько помню, она всегда любила широкие ремни с крупными пряжками. До того, как я подарил ей свой черный флотский ремень, носила армейский, офицерский, только пряжка дюралюминиевая, сделанная под вид орла.
На утиной перевальце машина вплывает в Ключевку.
Бреду по красным камням. Ниже переката река переходит в плес. Ярко, словно на исподе листьев облит охрой, полыхает белокопытник, покачиваемый струями. Его желтизна празднично отражается в никеле прибрежных вод.
Я счастлив.
И вдруг меня словно прожигает мысль: век моей душе тянуться к этим местам отовсюду.
13
Я отказался от намерения предложить пятьдесят рублей Жене в долг. Может не взять. А если и возьмет, то с отдачей, и по этой причине ее семью не меньше двух месяцев будет лихорадить безденежье. Надо хорошенько покрутить мозгой, чтобы деньги попали к ней безвозвратно.
Меня осенило: будто я вор и похитил деньги у одной красавицы, но затем, движимый благородством придумал способ вернуть пропажу.
На тетрадном в косую клеточку листке я написал:
«Пострадавшая!
Вчера в местной газете поместили фельетончик про воров. Среди них были свои в доску хлопцы. Мы с товарищем решили пробежать фельетончик. Чтение фельетончиков полезно. Усваиваешь, кто на чем сгорел, меньше промахов. И, в общем, нам было интересно, какие сроки сунули ребятишкам. Покупали в киоске газетенку, я и узнал тебя. Отходим, говорю товарищу: «Видел киоскершу? Вчера в трамвае выдернул у нее полусотку». Товарищ вздыбился: «Сундук ты с клопами! Что ты наделал? Это же несчастная девчонка: у нее мачеха когти из дому подорвала, отец умер и она осталась с тремя малютками».
Получай, дорогуша, валюту обратно. Записку порви. И молчок. За треп караю.
Неизвестный».
Я вывел подпись и невольно подумал, не слишком ли был усерден в грамматике и те ли жаргонные словечки применял. Женя может не поверить, что записку писал вор. Надо бы наделать ошибок. В конце концов я решил: вор в основном пошел грамотный. Послюнил языком клеевые полосы и запечатал конверт, куда положил и тетрадный листочек и пятьдесят рублей.
Теперь письмо нужно ловко подбросить в киоск. Вдруг не сумею, и Женя заметит, кто подбросил? Это провально закончится для меня: либо примет за взаправдашнего вора, и уж тогда-то к ней не подступишься, либо отнесется к деньгам как к подачке.
В половине десятого, одевшись в старье – родная мама не узнает, – я уже стоял у колонны триумфальной проспектной решетки, ожидая приезда грузовика, развозящего по киоскам газеты и журналы.
План был прост: близ киоска останавливается грузовик, к нему выбегает Женя, из кузова выбрасывают тугой бумажный мешок, Женя уносит мешок и в электрической теплыни киоска извлекает из мешка содержимое.
И тут я вступаю в действие. Отрываюсь от колонны, пересекаю шоссе, Женя подсчитывает, сколько чего привезли, и сверяет с накладной, в сосредоточенности она не замечает, чьи лица приникают к стеклам, я распахиваю металлическую створку, пускаю конверт через прилавок и драпаю.
Подкатил грузовик. Шофер слазил в кузов за мешком и отнес в киоск.
Сделал любезность – поезжай дальше, так нет, медлит: лясы точит. Туловище на улице, голова в киоске. Хоть водитель и плотно зажал шею меж косяком и дверью, все равно киоск выстудит – крутенек мороз.
Неужели шофер нравится Жене? Он пожилой – все тридцать набрал. И наверняка ниже ее на целую голову. Давай, давай, жми в кабину! Нечего подсыпаться. Думаешь, если Женя хорошенькая, то падка на ухаживания. Обрыбишься. Не на ту напал. Стоп! Что-то я шибко разошелся. Не знаю парня, а костерю. Может, он без всяких худых мыслей разговаривает с ней или передает поручения начальства.
Водитель сел в кабину. Грузовик прокатил мимо меня.
Виляя в потоке машин, бегу через шоссе. Сразу два леденящих душу опасения: вдруг окно не открыто; вдруг, если оно и открыто, конверт упадет на электроплитку и мгновенно сгорит? Сгорит – еще полбеды, – пожар возникнет. А ведь все в киоске, как березовая кора.
Киоск.
Удары сердца колокольным набатом отдаются в горле.
Синяя створка. Спина Жени. Превосходный момент! О, провал, оконце на болтике. Ударом кулака не растворить. Дверь? Правильно. Письмо в щель и поддам щелчком.
Хоп – и конверт в киоске. Грохочу подметками по мокрой дымящейся полоске асфальта, по бокам которой снег. Под тротуаром паропровод, зной пронимает землю, от него и длинная асфальтовая полоса – проталина.
Как обычно, в этот час на проспектном тротуаре редки прохожие. Я побежал мимо старухи – она семенила за крытой детской коляской, резиновые колеса которой были укреплены на полозьях, мимо школьника – он доставал кончиком языка сметану из стеклянной пол-литровой банки, мимо монтера – он тащил тяжелую кирзовую сумку, где лежали полные монетные кассы, вынутые из телефонов-автоматов, мимо выпивохи – он уже качался и крикнул мне: «Паря, строи́м!»
До угла ателье мод близко. На всякий случай я повернулся. Дверь киоска распахнулась, и оттуда сверкнули Женины глаза. Я мгновенно отвернулся, но, отворачиваясь, заметил, как Женя рывком выскочила на тротуар. Неожиданно для себя сделал несколько таких длинных скачков, что им подивился бы Тер-Ованесян.
За спасительным углом ателье мод увидел тучного офицера милиции.
Я не знал, рванулась Женя за мной или нет, но мне казалось, что она мчится по тротуару, может, из любопытства – посмотреть, кто подбросил конверт.
Свернуть на проспект и опять дуть по проталине? Поймают. Кинуться навстречу милиционеру, вступившему под свод правого арочного прохода? Если он даже бросится наперерез, я успею проскочить в левые ворота, и офицер не сможет меня перехватить. А там я начну петлять закоулками дворов и скроюсь: спущусь в подвал или взлечу на чердак.
Где-то в глубине была зыбкая надежда, что милиционер не обратит на меня внимания: мало ли кто носится по улицам, но, наверно, я вызвал у него подозрение, и он бросился наперерез, да еще со стремительностью, неожиданной для его грузности. Беги я напропалую к левому арочному проходу, офицер сцапал бы меня. В последний момент, ну, прямо у него перед носом, я встал, как вкопанный, и стреканул через середину арки. Ему было трудно сразу остановиться. Где-нибудь на планете со слабеньким притяжением подобный бомбовидный дяденька, набрав неосторожный разгон, может стартовать в космос.
Пробегая между деревянной загородкой сквера и художественной мастерской, я оглянулся. Милиционер махнул через загородку и пузом вперед пер наискось по скверу. Я прибавил скорость, быстро проскочил под арками, глядящими на металлургический институт и примыкающими с одной стороны к дому, где детская библиотека и салон, с другой стороны – где зеркальный «Гастроном».
Как-то у Кирилла болела мать: поднялось давление крови. Он пошел просить лимоны у директора «Гастронома» (лимоны снижают кровяное давление) и на помощь позвал меня.
Мы вошли в «Гастроном» со склада, а вышли, побывав у директора, через магазин.
Бочком, чтобы не задеть ящики, я мелькнул на склад. Загнув вправо, разъединил румяных, в фартуках, мясников, которые курили нос к носу и шептались насчет выручки, потом еле разминулся с неохватной сатураторшей. Третьим препятствием оказалась пивная бочка, которую катили по цементному полу грузчики. Приказал им посторониться. Перескочил через бочку. После откинул портьеру и, натыкаясь на входивших в магазин покупателей, выбрался на тротуар, отсюда перебежал шоссе и очутился в тополевом квартале.
Теперь, когда опасность миновала, мне стало страшно собственное легкодумие. Заклеил бы в конверт пятьдесят рублей и подбросил. Задержали бы, спросили, почему подбросил. «Хотел помочь человеку». И все. А то взял и сочинил ерническое послание. Задержали бы, это был бы серьезный обвинительный документ против меня, и я едва ли бы открутился от суда.
14
Нажимаю на пуговку электрического звонка, стараюсь, чтобы из никелевых трелей составилась мелодия «Чижика-пыжика».
В душе веселая коловерть. Подурачиться бы… Эх, весну бы сейчас, да лес, да лунную поляну! Прикинулся бы тетеревом, зауркал кругло, раскатисто, перемежал бы урканье с чуфыканьем.
Чертовщина какая-то! И на самом деле хмелеешь от радости. Ну и устрою Кириллу нахлобучку! Как счастлив – к нему, а его тю-тю.
О, шаги! Шелестит цепочка. Клацает замок. Миша. Хмурый. Через мгновение – удивленный.
– Чего ты, Глеб, сегодня, как ряженый? Тулупчик странный.
– Борястик, потому что сборки на талии.
– Ты не увиливай.
– Тайна. Где Кирилл?
– В киоск ушел. Ты ведь знаешь, он собирается сына киоскерши в интернат устроить. Документы должен взять: заявление и всякие справки.
– Не клинья ли подбивает?
– Ревность унизительна, Дипломат. Это, во-первых. Во-вторых, Кирилл жертвенник.
– Миша, ты мудрый человек. Есть хочется. Подашь кашалота – только позвоночник оставлю.
Я пошел за Мишей на кухню.
Устанавливая сковороду с макаронами на сетчатую подставку, он спросил, правда ли, что амбра кашалотов дороже золота и что, если ее найти килограммов сто, то получишь вознаграждение, которого не истратишь за много лет.
– Зачем тебе крупная сумма?
– Нужно.
– Кириллу отдашь?
– Не разочаровывайся, Глеб.
– В ком?
– Во мне. Увижу женщину – думаю: «Сможет она бросить родного ребенка или нет?» Или девушку вижу: «Сможет она, когда выйдет замуж и родит, подкинуть куда-нибудь своего ребенка?» Почти всякий раз я отвечал запросто: «Не сможет». В наших детдомовских девчонках, в воспитательницах и училках я выискивал дурное и злорадствовал. Чаще выходило, что они добры, внимательны, но я не верил: личина, наигрыш… Теперь стыдно.
– Первая любовь?
– Первая.
– К кому?
– Нельзя.
– Тоже друг.
– Она женщина. Я бы мог посвятить ей жизнь. Не как муж. Она за меня не пойдет. Я еще маленький. Просто, как человек, которому хочется служить ей за ее душу. Если бы я нашел амбру и у меня оказалась кипа денег, я бы помогал…
– Будет ли у нее нужда в этом?
– Пока не знаю. Она, вероятно, выйдет за одного парня… Только бы парню хватило благородства.
– Есть любовь – благородства хватит.
– Ошибаешься, Глеб. Я читал: в основе любви половое чувство. Благородство духовно. Оно выше.
– Парень ничего?
– Законный.
– Я с ним знаком?
– Дипломат! Филантропия хорошо или плохо?
Я рассмеялся. Как-то профорг цеха обозвал Кирилла филантропом, и мы с другом рылись в томах мыслителей, стараясь понять сущность филантропии.
– Мы – человеколюбцы.
– Загадочный ты сегодня, Глеб.
– Да.
– Тоже друг.
– Хитрован, потому как из крестьян.
Приветливость Кириллии велика. Так нарекли я и Миша эту квартиру с ее обитателями – сыном и матерью. К самым крайним суждениям она мудро терпима, потому что судит о людях не по мимолетным стихийным проявлениям.
Вкусно жаркое Кириллии, забористы щи – в них плавают стручки лаково-алого перца. А чай! Над заваркой здесь колдуют: к щепотке краснодарского чая прибавляют щепотку цейлонского, а в них подсыпают индийский и зеленые скрутки грузинского. Обопьешься! То ощутишь нежный аромат ананасов, то персиковую душистость; приятно вяжет во рту, точно от спелой черемухи, сладко, как от горной винно-красной клубники.
Пришел Кирилл. Увидел овчинный борястик с костенеющим от старости верхом, и сразу в кухню. Звонко припечатал к моей ладони свою ладонь. Кинул на стол бушлат, на него хлопнул берет. Взволнованно ерошит волосы с затылка к макушке, посвечивающей глянцевитой кожей.
– Узнал что-то поразительное?
– Сногсшибательный случай! Вор вернул украденные деньги! И знаешь кому? Женечке!
Спеша к Кириллу, я собирался рассказать ему и Мише о том, как был встревожен отчаянием Жени, как доставал пять червонцев, подбросил их в киоск и удирал от тучного милиционера.
Но когда Кирилл восторженно вылепил про «сногсшибательный» случай, я решил это скрыть. Обычно я поверял им все.
Каждый из нас придерживался убеждения: там, где возникает скрытность, подтачивается дружба. Было совестно.
Я не понимал, почему прибегаю к утайке, но продолжал молчать. Что-то упрямо упиралось во мне против откровения.
Я перестал чувствовать себя угнетенным, едва Кирилл сказал, что, судя по справке домоуправления, Женя – глава семьи, в которую входит ее сын Степа четырех лет, сестренка Валя – двух, брат Максим – девяти.
Женя – глава семьи! Если бы жила с мужем, то написали бы иначе. Так повелось: каким бы ни был мужчина, его считают главой семьи, хоть и нередко семейный воз тащит женщина.
Дивно: Женя – глава семьи!
Я попрощался с Мишей, потопал домой, чтобы пропуск институтских занятий не прошел без пользы. Доучу атомную физику и завтра ликвидирую «хвост».
Кирилл увязался меня провожать.
Из подъезда я пошел прямиком к арке, через прорезь которой попадаешь на улицу Горького. Вечерами по ней фланируют, ища встреч, знакомств, приключений, парни – от застенчиво-пугливых до матеро-нахальных и девушки – от наивно-скромных до весьма развязных.
С этой улицы, пересекши проспект Металлургов, я собирался пройти дворами к своему дому. Однако Кирилл запротестовал, что я выбрал непривычный путь:
– Пойдем по проспекту Ленина.
Я не хотел рисковать: вдруг меня заметит и узнает Женя? Ее киоск как раз находился на проспекте.
Кирилл заупрямился, и я сдался, не желая, чтоб он заподозрил, что есть какая-то связь между мной и подкинутыми деньгами.
Не прошло и минуты, как выяснилось, почему он проявил настырное упорство.
– Интересно, Дипломат, что вор написал в записке? Давай попросим ее у Жени.
– Женя подумает, что ты просто-напросто приставака и взялся устроить Максима в интернат из нечистых соображений.
– Не подумает.
– Брось ты! Сам знаешь, как наш брат смотрит на разведенок. (Спасаюсь очертя голову.) Как разведенка да смазливая – мы: «Ничего бабеночка! Похаживать буду, пока невесту не подыщу». Они про это превосходно знают. И нахрап в поступках нашего брата их настораживает.
– Бог с ней, с запиской. Пойдешь к Жене?
– В таком виде?
– Собственно, почему ты в муругово-пегой одежде?
– Нютке прислали из Риги серванты, пуфики, трельяжи и прочую мебель. Разгружал контейнер. От Нютки – к тебе.
Мы приближались к опасному месту. Кабы Кирилл был подлиннее, он стал бы для меня надежным заслоном; моя голова просматривалась над тротуарным народом, как журавлиная над осокой.
Я покосился на киоск: хотелось увидеть ту, что положила на мою ладонь теплые монеты. И вот за стеклом, чуть повыше стальной створки, возникло ее лицо. До сих пор не могу отдать себе отчета в том, каким оно было – действительным или вылепленным моим представлением. Но оно было веселым.
15
Мой выходной день пришелся на воскресенье. В субботу вечером я позвонил из цеха физику Стрыгину. Договорились, что приду сдавать зачет по атомной физике прямо к нему домой.
Утром я шагал к дому преподавателей.
Пуржило. Снежинки, взвихряясь на солнце, блистали. Радовало и то, что ветер вдруг шало запорошит глаза, и то, что пурга потряхивает летучими гривами на всем этом разгонистом пространстве перед институтом и обочь его, и то, что я гарцую на своих двоих среди алмазно-белой скачки лучей и снежной крупы.
Через час я сдал зачет.
Недавно дуло только со стороны косогора по-над прудом, теперь лупит вперехлест. Здешняя особенность – сшибка ветров.
Часто слетаются крест-накрест сиверко и степняк-башкирец. Их набег делает пруд клетчатым, шуршащим.
Сейчас не определить, откуда садят ветры: сквозняковый ералаш, кидающиеся к облакам снежные винты.
Пусть шарахает меня туда-сюда, пусть тащит на скользких щегольских туфлях по накату шоссе, я лишь веселею: для молодого самая подходящая погода – ненастье.
Вдруг что-то случилось со мной: задыхаюсь. Ну и пурга, ну и озорница: забила дыхание. Постой-ка, да я стал хитрюгой после сдачи атомной физики: лукавлю с самим собой. Не потому ли я задыхаюсь, что сквозь белые смерчи начал видеться киоск, где Женя и, наверно, нагретые электрическим теплом монеты? В честь воскресенья она, должно быть, поставила печку под ящиком.
Длинная очередь. Почему? Разборка газет. Пытаюсь заглянуть внутрь киоска. На шпагатинах – газетные кипы. Черные, красные, синие названия: «Руде право», «Литературен фронт», «Юманите», «Юнге вельт»…
Мелькнули темные волосы. Длинные пряди помешали Жене, склонившейся над бумажным мешком, и она откинула их на спину.
Возможно, и не помешали: ощутила мой взгляд и отбросила волосы, зная, что ее движение головой завлекательно.
А это кто? Ребятки-пупсики! Примостились у двери на тумбе с мягким сиденьем и трубчатыми ножками. Смотрят журнал «Веселые картинки». Маленькая – в белой синтетической шапке, черной овечьей шубке, с зеленым шарфом – Валя, сестренка Жени от второго брака отца. Чуть побольше – Женин сын Степа. Лицом в маму. Его нос – не преувеличиваю – крылат! На подбородке глубокая, как кратер, воронка. По-мужски красивым будет Степан. Отбоя не будет от девок. Красавчиков с тонкими чертами они не очень-то жалуют.
С виду ты по душе мне, Степа!
Максима, брата Жени, в киоске нет. Да и негде ему было бы притулиться. Парнишка большой. Каков он? Рослый или приземист? Уважительный или хамоват? Понравимся друг другу? Или он ко мне с безразличием, и я к нему?
Покупатели отлетают от киоска, будто снежинки от стен. Провьюживает. Все метят быстрей нырнуть в магазин, фотографию, аптеку, швейное ателье. Но я-то не побегу в тепло. Жарко при мысли, что скоро истает очередь и я увижу Женю вблизи.
Захотелось закурить. Уперся спиной в ветер, и, когда просовывал сигарету к красному огоньку, который трепетал в ладонях, вытапливая на спичку медовую живицу, возле тротуарной бровки проехало такси, сверкнуло на проспекте Металлургов и остановилось напротив швейного ателье. В машине рядом с шофером сидел тот, в солдатской шинели, который едва не стал моим убийцей. Покамест он выбирался из такси, я разглядывал его с пристальностью соперника, с неприязнью пострадавшего и с настороженностью еще возможной его жертвы.
Я повернулся к металлургическому институту. Довольно сносно слышал, что спрашивали люди, наклоняясь к оконцу, и надеялся, что, стоя на отшибе, разберу все, о чем он и Женя будут говорить.
Он постучал в дверь киоска. Женя спросила, кто стучит, и он глухо назвал себя Лешей.
Она не открыла: у нее в киоске дети, и так негде повернуться.
Он молча ждал, покуда не разошлись покупатели.
– Неужели не примешь?
В голосе и мольба, и вера, и отчаяние.
– Отгорело.
– Дотла?
– Искорки не осталось.
– Обманываешь, Женюр. Проучить хочешь.
– Тебя невозможно проучить, ты, как река: куда потек, туда и будешь течь.
– Я исправился.
– А в цирке?.
– Сразу начисто не исправишься. Фраер был с тобой, меня и взяло…
– А после цирка?
– Женюр, я не собирался… У меня…
– Как ты бухал сапожищами в квартиру! Подъезд гудел. Детей до утра колотило. Даже Максимка напугался. Так они ненормальными сделаются.
– Прости.
– Не для чего.
– Женюр, я перевоспитаюсь.
– Пока перевоспитаешься, нас исковеркаешь. Уезжал бы поскорей.
– Ладно, уеду послезавтра. Только со Степой разреши гулять. Не чужой.
– Чужой.
– Что от алиментов отвиливал, поэтому?..
– Ты знаешь почему.
– Разреши сына на руках подержать. Степик, идем на ручки.
– Видишь, отвернулся.
– Ты настроила! Ничего, я расположу. Степа, иди к папке! Конфетку шоколадную дам.
– Не упросишь.
– Сперва Степу подержу.
– Не сможешь ты стать человеком.
– Ну-ка, отвори!
Скрежет выдираемого гвоздя. Женин вскрик. Крючок упал на порог. Подлец! Выхватил через распахнутую дверь Степу. Побежал по тротуару. Степа заходится в крике.
Я метнулся на обочину шоссе. Перехватил его у машины. Он саданул меня плечом. Я ударился о бок «Волги», отскочил и облапил его, пытавшегося залезть в кабину. Дверцу ему оттолкнул водитель. Подоспела Женя, вырвала Степу и побежала к киоску, проваливаясь в газонный снег.