Текст книги "Закон души"
Автор книги: Николай Воронов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
Таксист втянул Лешу в машину, и они умчались.
Одиноко стою на шоссе.
Небо все мельтешит, клубится, сыплет. Струи поземки шелестят, вздуваются, никнут.
Идти сейчас к киоску неудобно.
Я укрылся от пурги в книжном магазине, купил книгу «Кибернетика в военном деле» и целый час, ткнувшись плечом в стену, просматривал ее, а потом уже отправился в киоск.
– Хау ду ю ду, Женя!
– Гуд дей, Глеб.
– Здравствуйте, малышатки.
– Здра-а-сте!
Вот что значит ясельно-детсадовская выучка: дружно ответили. Степа нахмуренный, настороженный. Хоть и скоротечным было умыкание, страх, вызванный им, может бить Степу и через много лет.
– Гив ми «Ивнинг стар», – прошу я, а мысленно умоляю Женю не вспоминать о недавнем эпизоде, из-за которого мне пришлось торчать в магазине.
– Плиз.
– Оказывается, мы с вами знатоки английского.
– Я бы о себе этого не сказала.
– Девочка, как тебя зовут?
Женя уговаривает насупившуюся сестренку сказать, как ее зовут. Та молчит. Тогда я говорю, что знаю ее имя. Это заинтересовывает девчурку.
– И нет, и не знаешь.
– Валюша.
Заулыбалась. Довольна. У такого крохотного существа уже есть понятие о собственном достоинстве и самолюбие.
– Дядь, я Степка-растрепка.
– Растрепка?
– Обманывает. Он аккуратист. Валюша в ясельки ходит, Степа – в детсад. Воскресенье томятся здесь. Еще у нас Максимка есть. Не хочет с ними водиться. Как что – кулаки в ход. С них спрос не велик. Зашалят, закапризничают – приласкай, утешь.
– Мордовать проще простого. Воспитывать тяжело. Мама нас в строгости держала, но пальцем не трогала. Отец, тот вообще был добросерд. Тона не повышал. Нашалишь, тихонько расспросит, почему и как. Сты-ыдно!..
– А я и не помню, Глеб, била меня и сестру мама или не била. Я была как Степа по годам, когда маму застрелил немец. Ее за деревню расчищать дорогу погнали. Снега в ту зиму высоко нападали. Немцам для машин, для танков была нужна дорога, они и гоняли на нее женщин и стариков. Мама заморилась. Кушать хотела. Воткнула в сугроб лопату и ест картофлянник. Немец ждал, чтобы она прекратила работу, и застрелил из автомата.
Она бросила к лицу ладони. Валя и Степа тревожно захлопали ресничками. Я потупился: ненароком расстроил Женю.
– Дядь, у ракеты мотор есть?
– Смотря у какой.
– На которовой Юра Гагарин летел.
– У, есть! Моторище!
– А которовыми на праздник стреляют, у них?
– Они пороховые.
– Дядь, я конфеты «Ракета» люблю.
– Пойдем купим.
– И я.
– И ты, Валюша.
Женя отпустила со мной и сына, и сестренку. Погуляем до обеда. Совсем засиделись малышатки.
Перед тем как пойти за «Ракетой», я намеревался сходить с ними в художественный салон. Пусть посмотрят картины. Но Степа и Валя проявили самостоятельность и утянули меня в «Игрушки».
Я прикинул, каким капиталом располагаю. Было досадно, что иду с детьми в магазин не после аванса или получки. Заработок у меня полновесный: чистыми получаю на руки не меньше ста семидесяти в месяц. Я бы накупил им сейчас лошадок, кукол, экскаваторов, занимательных игр.
Мы стоим перед игрушками. Валя теребит меня за рукав. Ах, какой недогадливый дяденька! Ничегошеньки ей не видно: гигантской стеной прилавок.
Поднял девочку на плечо. Она весело ахнула. Я изумился: кнопочка, а уже умеет так здорово ахать!
– Дядь, бум-бум.
– Что, Валя?
– Бум-бум.
– Ни бум-бум не понимаю.
Рассмешил продавщицу.
– Степа, что она просит?
– Пианину.
Попал в историю!
Валя тузит кулачком по клавишам пианино, смеется.
Как ее убедить, что сегодня эта игрушка мне не по карману: стоит целых одиннадцать рублей.
– Бяка бум-бум, – морщась, говорю я.
– Нака, нака!
– Бяка!
Валя не соглашается со мной, и пианино еще громче издает ксилофонные звуки.
Я моргаю продавщице: мол, спрячь инструмент, и, чтобы отвлечь Валю, прошу подать собачку.
Меж передними лапами собачки зажат мяч. Он на оси.
Завожу собачку, пускаю. Она катит по прилавку, переворачиваясь через спину.
Валя хлопает в ладоши. Тем временем продавщица прячет под прилавок пианино. Наверно, можно было и не прятать. Валя и не вспомнила о пианино, получив коробку, в которой жужжала заводом кувыркливая собачка.
Покамест тетя выбирала игрушку, племянник, привстав на цыпочки и зацепившись подбородком за хромированный поручень, приглядывал что-нибудь для себя.
Я догадывался, что он выберет шестирублевый электрический автомобиль. И когда Степа не совсем уверенно показал на автомобиль, я посочувствовал мальчику, вероятно, привыкшему к отказам в дорогих покупках, и себе, который хотел доставить ему радость, а вместо этого должен обмануть.
Я стал охаивать автомобиль. Степа угрюмо помалкивал, но глаз с автомобиля не сводил.
Как назло, продавщица, только что оказавшая мне помощь, начала доказывать, что я не прав: «Автомобиль, папаша, сказочный».
О, женская непоследовательность! Она вынудила меня прибегнуть к мине терпящего бедствие, и лишь тогда продавщица вспомнила о своем недавнем благодеянии, сбегала на склад и принесла игрушку, якобы оставленную для сына.
Гироскопический самолет? Что за диковинка?
Продавщица раскрыла коробку. Вынула синюю подставку. К изогнутой никелированной проволоке приладила самолет. Другой конец проволоки примкнула к гироскопу – чаше, внутри которой, насаженный на стержень, свободно вращался массивный желтый барабан-диск. Это сочленение она водрузила на ножку подставки, втолкнула острие навощенного шнура в дырочку, просверленную в стержне, потом намотала шнур на стержень и резко дернула.
Шнур повис на пальце продавщицы. Серебристый самолет полетел, быстро делая круги. Пропеллеры мелькали. Слышался рокот, похожий ни шум моторов. То был звук крутящегося барабана.
Я ликовал, а Степа отвернулся от прилавка.
Он заметил мальчишку, стрелявшего пробкой из деревянного пистолета. Я спросил у продавщицы, есть ли такие пистолеты. Были. Осенью.
Я выгреб из кармана серебро и медь, предложил мальчишке за пистолет.
– Бери. Целый кулак.
Дразня нас, пацаненок троекратно безжалостно чпокнул из пистолета. Степа заревел. Валя принялась ему вторить. Солидарный народ – племянник с тетей: затащили в магазин и сразу к игрушкам, теперь плачут заодно. Я доставил их обратно в киоск. Объяснил Жене, что приключилось, помчался в Кириллию. Сделаю там совместно с Мишей пробочный пистолет.
16
– Тише!
Он осторожно затворил дверь, и мы прошли на кухню.
– Евдокия Семеновна больна.
Я сбросил свой демисезон и рассказал Мише о Степе и пробковом пистолете.
Миша принес в кухню столярный инструмент и городошную палку. Мы всласть пилили, строгали, сверлили. Я делал рукоятку и поршень, Миша – ствол.
Миша был искусным резчиком. На трубе ствола, там, где обычно вздувается мушка, из-под его ножа вымахнул разбросивший крылья кобчик.
Усердно сопя, Миша взрябил выжигателем крылья и тело кобчика, и он, ставши горело-коричневым, радовал глаз, будто живой, летящий в мерцанье степного марева. Сам ствол, тоже с помощью выжигателя, он покрыл веселой вязью. Вот порадуется Степа! Рукоятку Миша покрыл густым раствором марганца, и она приняла благородный тон мореного дуба.
Я обточил бархатным напильником шампанскую пробку. Привязанная к поршню обрезком зеленой калиброванной пластмассовой лесы, она впритирку входила в раструб дула и выхлопывалась, напоминая звук, когда откупоривается шипучее игристое вино. Чтобы пробка приняла яркий вид, Миша решил покрасить ее фуксином. Он размешал порошок в рюмке и окунал туда пробку.
Я пошел взглянуть, не разбудили ли мы Евдокию Семеновну. Она лежала на раскладушке в пимных котах. Матовым стеклом блестели седые косички.
Я давно не видел матери. Захотелось к ней. Тоскую по ее ладоням, хоть они и заскорузли, по ее голосу, хоть он и астматически сиплый.
Как славно было раньше! Покрутит ладонью по вихрам, пробормочет что-то невнятно-ласковое, и ты носишься деревенскими улицами очумело взволнованный, и в тебе от радости будто праздничный трезвон!
В скважине квартирного замка зашуршал ключ. Я прянул от мережки, закрывавшей створку стеклянной двери, в коридорчик, который ведет на кухню.
Кирилл распахнул дверь кухни. Он был в хлопьях снега. Латунные пуговицы бушлата влажно блестели. Взял у Миши пробковый пистолет, выстрелил. Рассмеялся. Обнял меня за плечи.
– Встретил председателя городской детской комиссии. Он как раз формирует новый интернат. Передай Жене: Максима зачислят!
– Твоя заслуга, сам и скажи.
– Глеб, если ты не влюбишь Женьку в себя, я влюблю. Миха, нам пора в цирк. Одевайся. Вот-вот начнется прощальное выступление Леокадии Барабанщиковой. С вечерним поездом она уезжает. Глеб, может, и ты с нами в цирк?
– Не могу.
– Я так и думал.
– Превосходно иметь друзей-провидцев.
– Хватит подскуливать. Миха, черт косопузый, одевайся! Уже два. Езды минут пятьдесят. Опоздаем. Дипломат, надеюсь встретимся на вокзале?
По лестнице мы сбегали в обнимку. Сбегали с быстротой, на которую были способны. Сбегали, беззаботно хохоча.
Воздух был мохнат от синего бурана.
Мы прыгнули с крыльца, перескочили через заборчик сквера, упали на перинно-пуховый сугроб.
Вопреки всем бедам и печалям, которые есть, были и будут в мире, вопреки несчастьям и тревогам, которые мы, трое, испытали и которые нам предстоит пережить, мы любили друг друга, город в синем буране, свою страну, овеваемую ветрами океанов, нашу планету, голубую, ласковую, безгорестную на взгляд жителей других планет, любили ее солнце, мчащееся к неизведанным туманностям.
17
Кирилл и Миха уехали в цирк на трамвае. Из-под дуги высекало искры. Во мне высекалась грусть.
С ними увижусь ночью, с Женей скоро: в воскресенье киоск закрывается в четыре пополудни, – и тем не менее душу охватывает чувство сиротливости.
Пока коротал время, шастая по магазинам, зевая на прохожих подле дымящих жестяных печек, над которыми розовели румяные зазывистые пирожницы, чуть не извелся. Вот тебе и скоро увижусь. За каких-то два часа можно умереть от тоски.
Степа ждал меня.
– Дядь, сделал?
Я запустил руку в киоск, и мальчик выдернул из нее пистолет.
После того как отдал пистолет, я застыдился, что буду торчать у оконца, ожидая закрытия киоска. Вполне возможно, что Женя не желает, чтобы кто-то провожал ее, особенно я, чужак, о котором до вторника она слыхом не слыхала.
– До встречи, малышатки. До свиданья, Женя.
Не ожидали они, что я сразу уйду, и не успели попрощаться, а я уже сиганул от киоска, злясь на свою дешевую мужскую щепетильность.
Автобус задержал меня перед переходом. Он проехал, а я не трогался: была чугунная занемелость в ногах и суеверие, предсказанное самому себе: не вернешься обратно, что-то убудет в твоей тяге к Жене и в ее к тебе, и быстро утихнет обоюдный необъяснимый зов.
Вспомнил отца. Мысль об этой утрате соединилась с предчувствием того, что случится, если я не вернусь к заветному киоску. Я отчетливо понял: это будет тоже надсаживающая душу потеря, но назад не повернул, потрусил через шоссе. Нежданно крик:
– Глеб!
Женя машет рукой.
Шагаю виноватый, сияющий. Степа шаловливо чпокнул навстречу из пистолета. В коробке, которую Валя прижимала к шубке, забрыкалось. Что это там? Ах да, собачка, пытается переворачиваться.
Перед шоссе Женя взяла детей под мышки. Чтобы не поскользнуться, боясь машин, торопко семенит, слегка припадая на левую ногу. Так вот почему она стеснялась в цирке идти рядом со мной и все уныривала за спину.
Я посвистываю подошвами туфель по снежному накату. Вижу сбоку почти египетский профиль Жени: наклонный лоб, легкую впадину переносья, нос, строго продолжающий линию лба, только вздернутый на кончике и с четко выкругленной ноздрей. Но это приятно, мило, даже здорово: придает ее облику прелестную девчоночью шустрость.
Стоп, да она смеется! Ямочка вырезалась на щеке. Надо мной смеется, над тем, что я увязался за ней и рад-радешенек, что увязался. И она рада!
Женя опустила детей на тротуар. Запыхалась, облизывает губы.
– Метелит. Буран. Свежо, вкусно, как возле лесного ключа.
– Точно.
– С улицы бы не уходила. Я зимой сюда приехала. Угарно было. И черный снег. Не представляла, что бывает на свете черный снег. Не представляла. Долго привыкала к снегу. А к воздуху и того дольше. Потащит комбинатский дым на наш участок, задыхаюсь, виски разламывает. Схлынет дым, долго в горле першит. Втянулась. Ко всему человек привыкает. Буран да яблони весной – ничего лучше! И еще дорога сплошь в мураве. И по ней босиком. У нас в Ольшанке была такая дорога. В позапрошлом году ездила на родину. Перепахали дорогу.
– А где она, Ольшанка?
– Я курская. Льгов слыхали?
– Само собой.
– Ольшанка неподалеку от Льгова. Снега там – сеянка. Когда маму фашист застрелил, страшенные снега лежали. Он узнал, что наш папа коммунист, да еще в Красной Армии, выбрал момент и убил маму. Убил днем. Вечером к нам в дом нагрянул, выкинул меня и сестру на мороз и давай топтать. Мы крошечками были: я – со Степу, сестра – как Валюша. Ничего-то на нас не было, кроме рубашонок. Прямо в сугроб втоптал.
– Кто же вас спас?
– Не знаю. Кто-то рискнул. И в Льгов, в больницу. Там нас и отходили. Я легко отделалась: чуть-чуть прихрамываю. Сестренку жалко: с головой мучится. Красивая, рослая, и замужем, и мальчик у них, жить бы, радоваться – голова… И вылечить не могут.
– Палач проклятый!
– Нас тетя из больницы взяла. Немец как узнал, что она нас взяла, так явился и отобрал у нее корову. Тетя ставила нас перед иконой Николая-чудотворца на колени. Молила покарать фашиста. И мы молили. Напрасно молили: сбежал он. Стрелял деревенских гусей, к вешалам за шею прицеплял. Потом удрал на машине.
– Где-нибудь шлепнули партизаны.
– Кто знает. Может, улизнул. Много их, убийц, увернулось от расправы…
18
– Зайди.
– Неудобно.
Когда проходили по площадке третьего этажа, позади приоткрылась и гневно захлопнулась дверь, голубевшая почтовым ящиком. Мгновением позже в прихожей квартиры, откуда выглянули, прогремел басовитый женский голос:
– Женька хахаля приволокла.
– Она не засидится. Не из таких. Два года прошло, как развелась, опять на мужика потянуло.
Гудящий презрением голос. Но чей? Да ведь Лешкин!
Я резко обернулся, готовый рвануться к двери.
Мучительное движение – так молниеносно отозвалась Женя на то, что вспыхнуло во мне, – и улыбка, наполненная мольбой.
У себя в квартире, цепляя мой демисезон на вешалку, Женя тихо заговорила:
– Это моя свекровь. Мстит за Алексея. Считает – я сгубила его. А он сам себе навредил. Жизни настоящей не было. Пойдешь, например, в магазин. Выстоишь очередь за мясом или молоком. Уходила – был человек человеком, вернулась – пули отливает взглядом. Примется пытать: «Почему так долго? На свидание бегала?» Понесет такое… Клянешься – не верит. Плачешь – не верит. Скажешь: «Кому же ты веришь, коль родной жене не веришь?» Один ответ: «Никому». Оскорбит в самом святом. И никогда не извинится. Пил. Оттого и подозрительность. И гулял. Ну, и судил по себе. Терпела, терпела и вернулась к папе. Звал обратно. Отказалась. Потом уехал на строительство Западно-Сибирского комбината. Завербовался. Семью там заводил. Видать, не ложилось. Сойтись просил и в Сибирь уехать. Бывают же эгоисты.
После того, что Женя рассказала о своем муже, все во мне дрожало.
Женя налила в кастрюлю воды, сыпанула туда соли, почистила картошку и покрошила ее. Она резала на фанерке свежий белый капустный вилок, а я сторожил выражение ее лица.
Была бы у Жени вина, она, пусть на миг, но затуманила бы ее взор.
Странно, удивительно бывает с людьми! Не подозревали друг о друге совсем недавно, и вот образовалась между ними непостижимая взаимосвязь. И не знают друг друга как следует, а уже верят в мимолетные впечатления от встреч, и эти считанные дни знакомства их сознание увеличивает в годы, подобно тому, как телескоп увеличивает далекие светила. И люди могут так вот, как Женя и я, озарять друг друга глазами сквозь безмолвие, в котором говорят сердца.
– Попробуй.
В красно-золотой расписной ложке парили щи. Я отхлебнул.
– Готовы?
– Под стать флотским!
Женя послала было Степу за Максимом, но возле двери задержала: побоялась, как бы Алексей не повторил дневную авантюру. Она открыла дверь и покричала в подъезд, зовя брата.
Бухая валенками, подшитыми транспортерной лентой, Максим прошел на кухню.
– Чо?
– Кушать.
– Можно.
– Где «здравствуй»?
Максим поддернул брючишки, прищурился и потопал снимать пальто и ученическую фуражку.
Тарелку Максим подвинул чуть ли не к самой груди. Щи курились прямо в грозно нахмуренную мордашку. Коричневые волосы мальчугана с кучерявой косицей на шее топырились в беспорядке.
– Причешись.
Он похлопал ладонями по голове.
– Сойдет.
– Эх, Макся, Макся, при чужом человеке…
Женя внезапно смешалась.
Максим стал хлебать щи вызывающе шумно, с реактивным посвистом, с хлюпаньем.
«Ну-ка и я посёрбаю. Может, устыжу?»
И началось сёрбанье наперебой, наперекор, вперехлест.
Женя, Степа, Валя прекратили есть, удивленно глядели на нас. Развязка наступила быстро: Максим захлебнулся, я поперхнулся, все залились смехом.
Я думал, что за столом наступит веселый мир. Но Максим, отсмеявшись, заревел и выбежал из квартиры. Он либо взревновал меня к сестре, либо бабушка успела накрутить его против «Женькина хахаля».
Вскоре кто-то звонко щелкнул в дверь и вошел в прихожую. Женя бросилась туда. Послышалось ее строго-жесткое: «Ну, чего ты?» И виновато-застенчивое: «Сегодня уезжаю. Хотел проститься. Сынка поцеловать».
– Ты его утром «поцеловал».
– Не напоминай. Сама довела. Да и мать с ума сбила. Дескать, за Степой ты хоть в пекло приедешь. Позови сынка.
Степа испуганно взглянул на меня, словно спрашивал о том, идти ли ему к отцу, и о том, защищу ли я его, если будет нужно.
Я снял Степу со стула, погладил по волосам и подтолкнул.
Через минуту он прибежал на кухню. Веселенький. Отделался.
Несмышленыш ты, Степа. Придет время, и тебе неудержимо захочется видеть отца, какой бы он ни был. И ты поймешь, что такое зов крови.
– Женюр, скажи хоть что-нибудь на прощание.
– Счастливо не возвращаться.
– Не рассчитывай. Я-то возвращусь. Повыдергиваю твоему хахалю копылки и спички вставлю.
Женя вытолкнула его за дверь.
Ужинали в грустном молчании.
Когда Женя мыла посуду, испортился кран: из него выплеснуло лопнувший резиновый кругляшок, и в стальную раковину, покрытую белой эмалью, с фырчаньем начало бить кипятком.
Я закрутил вентиль.
Отворачивая кухонный кран, из которого продолжала сочиться горячущая вода, я забыл об осторожности и едва вывернул кран, на мои руки дунуло кипятком, потому что вентиль не полностью перекрыл напор. Я помотал руками, и боль прошла. И покамест вырезал кожаный кругляшок и вкручивал кран, теперь уже в резиновых перчатках, и открывал вентиль, руки лишь потихоньку саднило. И я подсмеивался над собой: «Отделался легким испугом».
Смывая раковину, я опять ощутил боль в руках. Женя заметила, что они багрово-красные. Спросила, не обварил ли. Я попробовал отшутиться, но она осмотрела их и укоризненно покачала головой.
По настоянию Жени я сел на табурет. Она наливала на свою ладонь подсолнечного масла и смазывала мои обожженные кисти.
Как бережно скользили ее ладони по моим рукам!
Они будили нежность. Хотелось, чтобы она прижала мою голову к груди и долго-долго процеживала мои волосы сквозь пальцы.
Стукнула входная дверь. Из прихожей донесся кукарекающий дискант Максима:
– Женька, провожай. Уроками займемся.
Она не дала мне встать.
Из прихожей дотянулся ее увещевающий шепот и протестующее Максимово: «Да ну его».
Они прошли в дальнюю комнату. Чуть позже Женя принесла на кухню кипу иллюстрированных журналов, попросила почитать, пока помогает брату: у него нелады с арифметикой.
В журнале «Вокруг света» я внезапно обнаружил записку, которую подкинул в киоск с деньгами. Стало жарко-жарко.
Положил записку па прежнее место, принялся листать дальше, однако вскоре снова выдернул ее из журнала, повертел в руке, опасаясь, как бы не вернулась Женя. И решился: открыл дверцу печки-голландки, поджег листочек в косую клетку. Бумага мигом сгорела, и пепел, на котором еще виднелись буквы, утянуло в трубу.
Гора с плеч!
Читать журналы долго не пришлось. Не дал Степан: играй с ним и Валей в жмурки. В жмурки так в жмурки.
Валя устала. Я уложил девочку спать. Ее кроватка находилась в первой от прихожей комнате.
В дальней комнате Женя стыдила Максима за то, что он до сих пор не выучил назубок таблицу умножения.
Немного погодя попросился в постель и неугомонный Степа.
Вероятно, перед сном Женя часто рассказывала ему о птицах и животных, поэтому он спросил, видел ли я сов и оленят.
Я видел и тех и других. Он потребовал:
– Расскажи.
Я вспомнил, как однажды нашел в лесу мараленка, поил его молоком из резиновой грелки, оберегал от собак и чуть не погиб возле тальников, где пас мараленка, от пули браконьера. Осенью мараленок убежал в лес и зимой, должно быть, наскучившись, приходил к нам на подворье.
Так как Степа жадно слушал, к тому же я увлекся, я еще рассказал ему о сове, поймавшей ласку в нашем курятнике.
– Теперь укутай.
Я подоткнул под Степу одеяло.
– Дядь, приходи.
– Конечно.
Женя тихо стояла у косяка. Она скользнула на кухню, когда я пошел от кроватки.
Женя осмотрела мои руки. Ничего страшного. Краснота спадает. Спросила, откуда у меня на ладонях огромные мозоли. От валков, которые ворочаю. Охнула и напугалась: узнала, что мне иной раз приходится управляться с деталью в полста с гаком тонн. Убьет ведь!
Я(смеясь). Сдал на отлично технику безопасности.
Она.Буду думать.
Я.Вещь – думать!
Она.Как хочется, чтобы все подолгу жили и ни у кого не было несчастий.
Я.А все-таки такое время наступит.
Где-то за рыжими, зелеными, алыми, желтыми в ночи дымами завода лопнул взрыв. Потом – россыпь подобных взрывов. Вслед за ними грохот на все небо и грозное сотрясение земли.
– Мам, мамочка! – в тревоге позвал Степа.
Женя метнулась в комнату.
– Мам, война?
– Рвут руду, сынок.
– Из которой чугун выплавляют?
– Правильно.
– А война будет?
– Спи, Степик.
– Никогда-разникогда?
– Баиньки, мальчоночка.
Степа вздохнул и умолк. В пепельном полумраке коридора, освещаемого кухонным светом, появилась Женя. По иконно-черному ее лицу было заметно, что она потрясена. Уж если я испытывал гнетущую тягость от Степиных вопросов, то, представляю, что происходило в ее душе.
Не успела Женя дойти до кухни, ее настиг кукарекающий дискант Максима:
– Женька, выпроваживай!
Она оглянулась в сутемь с отчаянием и мольбой:
– Макся, как тебе…
– Я пойду, Женечка.
– Не обижайся. Мать у него скрылась. От природы он не настырный, не вредный…
– Выправится.
– Посиди. Да. Не встречал в журнале «Вокруг света» записку вора?
– Нет.
– Занимательная!
Она перелистала журнал, из которого я извлек собственную казусную записку, и неудержимое недоумение выкруглило ее глаза.
– Делась куда-то. Ребятишки не таскали?
– Не замечал.
Женя вдругорядь перелистала страницы «Вокруг света». Она точно помнила, где лежала записка, однако – так бывает в подобных случаях – начала терять уверенность в том, что ей не изменяет память. На Максимку она не думала: он был равнодушен к журналам.
– Чего из-за пустяка настроение терять? Перескажи своими словами.
Она, кажется, не расслышала моих слов, строя догадки, куда могла деться записка.
С тех пор, как я скрыл от Миши и Кирилла, почему был одет как ряженый, меня стало беспокоить, что я солгал и мало мучаюсь, что солгал и почти не делюсь с ними переживаниями, связанными с Женей. Это не только походило в моем сознании на измену дружбе, но и тревожило: вдруг привыкну обманывать и совсем не испытывать угрызений совести?
Я сожалел, что настроился на скрытный лад, но поступить иначе не мог. И даже тогда промолчал, когда Женя принялась тормошить сонного Степу, чтобы узнать, не брал ли он записку. Я понимал, что моя сегодняшняя неправда подобна саженцу, из которого может вырасти дерево лжи, но так и не решился сознаться, хоть в глубине души зрело презрение к самому себе. Я не могу объяснить себя тогдашнего. Вероятно, я просто-напросто подсознательно уклонялся от признания, которое осложнило бы наши отношения с Женей.
Степа взбрыкивал ножонками, хныкал, не желая просыпаться, и я оттянул Женю от его кровати, и по пути в прихожую, где висел демисезон, сказал ей, что мне не до занимательных записок: надо на вокзал. Она спросила, почему именно я должен быть на вокзале, и, когда я ответил, погрустнела и созналась, что не видела нового вокзала и хочет съездить туда, но не рискует оставить детей одних: уйдешь, это выследит Алексей, – вдруг да он врет, что уезжает сегодня, – откроет квартиру и выкрадет Степу.
По натуре он мстительный. Чтобы ничего не стряслось, она проводит меня.
Свет в подъезде был отключен. Мы присматривались к темноте. Внизу брякнула дверная цепочка, кто-то в тяжеловесных сапогах сбежал по лестнице, Женя шепнула, что это он.
Мы постояли и с обоюдной решимостью быстро начали спускаться.
Крыльцо подъезда. Двор. Арка меж домом и кинотеатром «Комсомолец». Никого!
До полуночи оставалось два часа. Город погружался в беззвучие.
От рассветной до закатной сумеречности в его постоянно раздвигающихся пределах слышится храп бульдозеров, чваканье дизель-клина, шелест стальных ершей авточистильщика, лязги трамваев, сиренный вой циркульных пил, хлещущий из строящихся зданий.
Тишину, в которую я и Женя выбежали, никак нельзя сравнить с деревенской: трескуче жужжали неоновые вывески; с шуршанием проносились автомобили; где-то на окраине собирали из панелей дома, и оттуда мачтовый кран давал в небо пронзительные звонкие очереди. Тишина казалась ласковой после звукового разгула дня и только что пережитого напряжения. Шелест бурана, затапливавший улицы города, подчеркивал ее великую отрадность.
Небо в той стороне, где шлаковые откосы, было ало. Отсветы этой сочной алости делали красной пряжу снегопада, малиновыми – закутанные в снега деревья, розовым – покров бульвара.
Я остановился на краю тропинки, плахой хлопнулся в снег, рядом упала Женя. Мы лежали на спинах, смеясь, промаргивали пушинки, попадавшие в глаза.
Женя вскочила на колени, зачерпнула ладонями снег и хлопнула мне в лицо. Здорово, что она озорница! Не переношу тихонь и неженок.
Я обтерся опушкой шапки, настиг удирающую Женю и сунул в сугроб. Она вырвалась, обхватила мои ноги, дернула, и меня словно отмахнуло – рухнул навзничь, конечно, не без нарочитости.
Потом мы, прыгая то на одной, то на другой ноге, вытряхивали снег, Женя – из туфель, всунутых в ботики, я – из штиблет.
На углу двухэтажного универмага мы простились, и я втиснулся в автобус.
Он был набит девушками и парнями, которые тараторили, дурачились, горланили песни. Девушки были симпатичны, платки цыганские, концами обвиты шеи. В каждую из девушек, казалось мне, я мог бы раньше втрескаться, и я удивлялся, почему совсем недавно, как бы не видел в городе таких девушек и почему во мне не возникало ощущение, подобное сегодняшнему. Женя? Конечно, Женя! До встречи с ней я был как плотина с закрытыми шлюзами, повстречал Женю – и шлюзов будто не было, и слепоты на женскую привлекательность – тоже как не было.
Я зашел в вокзал посмотреть роспись и заодно разыскать Кирилла с Мишей.
Фрески были египтянистые. Рабочие, вышиной в стену, держась за пику для пробивания летки, стояли перед домнами. Археологическим величием повеяло на меня от этих изображений. Неужели же те, которые расписывали эту стену, не чувствуют нашей непохожести и того, что наше рабочее величие состоит в простоте, в отсутствии внешнего величия? Нас-то уж ни с какого боку нельзя припутывать к фараонам.
Кирилл и Миша, побаловавшиеся в ресторане пивом, обнаружили меня в зале ожидания и сыграли на кулаках туш. Прежде чем зацепить меня и поволочь на вокзал, Кирилл выкинул руки к росписи, затем приложил их к себе, к Мише, ко мне, как бы соединяя изображение на стене и нас в одно, воскликнул:
– Великаны!
– И великаны, – осердился Миша, уловив в голосе Кирилла дурашливость.
* * *
Укротительница тигров Леокадия Барабанщикова должна была приехать на вокзал вместе с матерью и маленьким сыном.
Мы двигались по краю площади к тротуару, куда подкатывали машины. У знакомого униформиста Кирилл вызнал, что во время гастролей Барабанщикова посещала девятый класс вечерней школы и что своей мировой известностью она во многом обязана мужу, который дрессирует ее тигров, но что она порывает с ним, потому что он замучил ее укорами, начал попивать и нарочно остервеняет тигров, потому на манеже они люты и без охоты и блеска выполняют номера, и она выматывает нервы до основания. И теперь, рассказывая о Барабанщиковой, Кирилл дивился тому, что она, такая знаменитая, вдруг прониклась стремлением к грамотности, и также переживал за то, как она будет обучать новых тигров без помощи мужа, который в этом деле и впрямь покрепче ее.
Когда на проспекте появился цирковой автобус, Кирилл и Миша ринулись сквозь толчею пассажиров, выбиравшихся из переполненного автоэкспресса.
Я замешкался и, пробиваясь за ними, заметил в очереди за лимонами зеленый с золотыми штрихами шелковый платок. Им была повязана чья-то знакомая красивая девичья голова. Она, как показалось мне, таилась среди других женских голов, высматривая кого-то на перроне. Черный рубчатый воротник свитера. Выгнутая челка. Неужели Женя?
Я подумал, что обмишулился, но тут в очереди возник просвет, и я увидел всю Женю, от резиновых бот до зеленого с золотыми штрихами платка.
Зачем она здесь? Приехала за лимонами? А дети, которых страшилась оставить одних? Может, решила помириться с Лешкой? Высматривает, чтоб в подходящий момент выйти и попасть ему на глаза? Кто их поймет, женщин. Особенно их жертвенную, страдальческую логику. Да какая она, к дьяволу, логика, когда вся от чувства! Я собрался проклясть себя за надежды, за доверчивость, за свою чумовую любовь, не успел: услышал ликующий крик:
– Женюр!
Кричал Лешка. Он прыгнул с обочины перрона на лестницу. Едва коснулся ступеньки и опять сильно прыгнул. В шинели с широко распластанными, взмахивающими полами, он походил на диковинную птицу.
Не то испугавшись, как бы он не сшиб ее, не то приготовившись уткнуться в его грудь, Женя чуть-чуть выставила перед собой ладони и низко наклонила голову.
– Женюр! Пришла… Знал… Зорянка ты моя!
Надо было куда-то деться, а я стоял, потерянный, и не в силах был отвести от них взгляда.
Показалось, будто Женя наклоняется за чем-то, что уронила. Нет. Пригнулась, высвобождаясь из Лешкиных лап. Подтолкнула под платок волнистую прядь, отступила, ожесточенно защитясь ладонями.
– Не тронь!
– Женюр! Наскучался… Люблю! Совсем другим буду.
– Я не к тебе.
– Ко мне ты. Проводить. Я был уверен… Я прощу.