355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Студеникин » Перед уходом (сборник) » Текст книги (страница 9)
Перед уходом (сборник)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:46

Текст книги "Перед уходом (сборник)"


Автор книги: Николай Студеникин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)

На месте, куда быстро доехали, началась неразбериха и суета. И всюду мелькал этот, главный по спорту, без шапки, маленький, с седым ежиком и висками. Бумагами размахивал, бранил кого-то за нерасторопность. Я топталась в сторонке, пальто в автобусе оставила, мерзла. Потом на спину мне, как и другим девчонкам, моим соперницам, английскими булавками пришпилили номер. Встала я на лыжи, смазанные по погоде кем-то из знатоков, застегнула крепления, и вдруг – смех: что, мол, за лыжница такая, в платочке? Меня будто током дернуло! «Ах, – думаю, – вы!..» Тут парень знакомый – тот самый, который галстуков завязывать не умеет, а недавно подловил меня на числе капитанских звезд, – нахлобучил мне на голову свою ушанку. Платок мой остался у него в руках. Потом мне, растерянной, обиженной и обозленной, крикнули: «Внимание! Хоп, Наташа! Пошла!..» – и легонько толкнули меня в спину.

Об остальном я тебе писала, Володя. Хорошо помню, как трудно далось мне это письмо. Одной бумаги извела сколько – рвала, комкала, начинала сначала. Слова бунтовали. Не подчинялись, и все тут! Губу закушу, новую страницу беру, а у самой ноги болят – ноют, мочи нет, одеревенели от перегрузки. Теперь-то я поняла, что вперед по лыжне – быстрей, быстрей! – меня гнала не просто злость, как я считала тогда, а нечто иное: желание доказать… Кому? Что? Это не имело значения. Им! Всем! А там пусть хоть лопнет сердце. Я не знала, что тот, кто обгоняет, вправе требовать себе лыжню, и обходила раньше стартовавших соперниц прямо по снежной целине, проваливаясь чуть не по колено. Мелькнут, уйдут назад чужие недоуменные глаза, и снова я вижу перед собой только две белые разъезженные колеи, которым нет и не может быть конца, слышу лишь мокрый клекот собственного дыхания…

Но в том письме, если ты помнишь, было и про иззябшие голые березки на пригорках, и про траурно-зеленые елочки, которые стоят, не шелохнутся, будто солдаты в строю, ждут предновогодних ночных гостей с топорами и пилами, а еще – про голубые тени на снегу и цепочки крестиков – следы птиц. Так вот, ничего этого я, конечно, в тот раз заметить не успела, вперед, вперед, а голубых теней не было вообще – денек выдался пасмурный, серый, и снег больше всего смахивал на пепел. И однако, все это было. Было! Только раньше, четыре года, целую жизнь назад.

К дальним лыжным прогулкам я пристрастилась еще дома, в ту зиму, когда я ходила в восьмой класс – сидела за одной партой с телесно вполне оформившейся, могучей, будто Артемида-охотница, Светкой Чесноковой, второгодницей, подсказывала ей, как могла, давала списывать, решала за нее варианты по математике. Ободранные, стертые лыжи принадлежали брату Витьке, которого к тому времени призвали в армию; палки были бамбуковые, для меня, пожалуй, длинноваты; застежки полужестких креплений похожи на запоры молочных фляг. Часами, случалось, бродила, до темноты. Аж заиндевею вся, словно дерево! Уже не видно уютных дымков над далекими крышами, уже взамен их в стремительно сгущающейся тьме призывно сияют медовые электрические огонечки, обещающие людской говор, еду, тепло, а мне все домой возвращаться неохота.

А почему? Да потому, наверное, что в Старых Выселках – в давние, еще дореволюционные, столыпинские времена, говорят, несколько изб отбежали от села на полверсты, да там и остановились, остались – жил да был мальчик один, Митя Бабушкин, года на два меня постарше, тоже большой любитель лыж. И всегда-то мои встречи с ним происходили как бы нечаянно, под тихие возгласы удивления и узнавания, и ничто в мире, казалось, кроме землетрясения и войны, не могло отменить наших неназначенных свиданий. Заслышу, бывало, как он насвистывает из «Серенады солнечной долины», а сердечко так и замрет от счастья. Однако на людях, в школе, ни он ко мне, ни я к нему. Ни шагу! Вот так и шло. Кажется, даже не здоровались.

Бабушкин – прозвище уличное, а не фамилия: пока его беспутная мать металась по окраинам страны, устраивая свою личную жизнь, меняя адреса и профессии, Митю, неизвестно, на какие шиши, растила бабушка – темноликая, крутого нрава старуха, летом приезжавшая в магазинчик сельпо за покупками на старинном дамском велосипеде. Но внук с нею ладил. Он вообще был хороший. И есть, наверное, если жизнь не испортила. Была ли я влюблена в него? Пожалуй, да. Немножко! Девчоночья, немая и почтительная влюбленность в старшего по возрасту и уму. И в самой этой почтительности была гарантия тайны, гарантия немоты. Он ничего не замечал, конечно. Или – не знаю уж – сознательно не желал замечать.

О чем мы разговаривали? Ни за что не угадаешь! Об астрономии и прочих холодных, возвышенных предметах. Ему хотелось в университет, хотелось всю жизнь потом провести у окуляров телескопа, где-нибудь в горах, где воздух чист и свеж, но жизнь распорядилась по-своему, и уехал он в летное училище. Сначала присылал поздравительные открытки, потом и они приходить перестали. Может быть, водоворот новой, военной, молодой, насыщенной жизни затянул его с головой, не давал и не дает оглянуться, а может, ему просто неловко вспоминать о пятнадцатилетней глупышке, которая, приоткрыв рот, внимала его красноречию. Не знаю, не знаю…

Впрочем, все кончилось еще раньше, растаяло вместе со снегом той зимы, схлынуло с талыми водами, унесено было упругим южным ветром, который начал дуть, когда пришел апрель. Весной и летом у нас с мальчиком за селом вдвоем не погуляешь: непременно заметят и такого о тебе наговорят, так ославят, что хоть голову в петлю суй! Да и некогда стало, экзамены подошли: у нас со Светкой свои, полегче; у Мити – свои, потрудней. А потом он получил аттестат и уехал – исчез, ни с кем толком не простясь. Но ведь и я сама, когда пришло мне время покидать родное село, никому прощальных визитов не делала.

«Поступил! А как же? Обязательно поступил. Офицер будет! Летчик!..» – ответила мне его бабка осенью у «магнитки», как многие в селе зовут наш маленький магазин, где орудует, дрессирует весы моя хорошая знакомая Тоня, у которой с моим братом роман. Митина бабка наградила меня быстрым оценивающим взглядом и, набирая скорость, покатила к себе в Выселки, бодро закрутила педали, сумка с продуктами на высоком темном руле. Митю мне больше видеть не пришлось.

И следующей зимой я на лыжах ходить пробовала, едва первого снега дождалась, и лыжные палки из бамбука мне стали впору – все вроде бы хорошо, но… не то! Увы! В прошлом году было лучше. И тени на снегу, и дымки из труб, и манящая к себе россыпь вечерних золотых точек-огней в окошках. Вот тогда-то я отчетливо поняла: память, оказывается, не только хранит, она приукрашивает. Химчистка и сундук, верно? И все в одном лицо. Родная сестра воображения! И пугливой я сделалась: все мерещились мне недобрые люди, звери. Особенно в перелесках, куда всего лишь год назад я входила без боязни. Ухнет снег с ветки, а я дрожу, шевельнуться страшусь, вслушиваюсь. Долго…

А фотографию Мити Бабушкина, подложив под нее серебристую фольгу, разглаженную ногтем, поместили в школьном коридоре на стенд «Наши медалисты». И был он там единственным среди девочек с косами и в белых передниках, от которых такой веяло стариной! Я взглянула разок и отвернулась: нет, не красавец из мечты, герой не моего романа… Кстати сказать, и ты, Володя, не Марчелло Мастроянни! Конечно, для мужчин внешность не главное, но все же… Память хранит, сортируя и приукрашивая. Она-то и помогла мне найти и укротить непокорные слова, составить из них, как из кубиков или кирпичей, отчет о победе. А что я помню из того пасмурного дня сейчас?

Ну, уронила с головы чужую шапку; кто-то из озябших мужчин в пальто, топтавшихся возле лыжни, подал мне стаканчик из вощеной бумаги; теплое – видно, только что из термоса – какао со сгущенным молоком, которое в нем плескалось, отдавало слегка консервной банкой; я выпила его на ходу, смятый стаканчик – в сторону, к темным деревьям, в серый снег, и дальше, вперед, вперед, пусть надрывается сердце, а на финише… На финише меня, задыхающуюся, первым делом развернули сырой от пота спиной к народу – потерялись, оказывается, не только чужая шапка, но и булавки, и белая тряпица с номером, тоже мокрая, обвисла углом. На нее глянули, кто-то сказал: «Ого!» – а кто-то, присев, услужливо отстегнул крепления моих лыж. Воткнула я их вместе с палками в снег. Все позади! Свободна, свободна…

Тут-то и объявился главный по спорту, вынырнул с бумагами из толпы. «Пальто дайте, накройте человека!» – распорядился он, и я почувствовала, что замерзаю, коченею под пронизывающим до самых костей ветерком, пролепетала: «Мое в автобусе, сзади…» – губы не слушались, зуб на зуб не попадал. А начальник мне: «Так! Какой цех?» Я ответила, назвалась. «Литейный, ага… Литейный? Ты Наташа, да? Наташа? – вдруг обрадованно зачастил он. – Фамилию сменила, значит, замуж вышла, поздравляю, а на свадьбу меня не позвала! Обещала ведь в прошлом году, а? Обещала?» – «Нет, вы ошибаетесь, – отвечаю. – В прошлом году я дома жила, в школу ходила. Как и когда я могла вам что-нибудь обещать?» – «Не может быть! – и замахал руками, как мельница. – Нет, ты не путай меня, не путай! Память у меня, знаешь… – Но вгляделся пристальней: – Да-да, в прошлом году ты вроде пониже была и это… того… пофигуристей! Но – Наташа?» – «Да», – говорю. А мало ли на свете Наташ? Обрадовался: «Вот видишь? У меня память…»

Но память в тот раз все-таки подвела его. Прибежал с моим пальто тот парень, чью шапку я уронила. Говорю ему об этом, а он смеется: «Подобрали уж… Вот, одевайся». Выяснилось, что в прошлом году за литейный цех бежала тоже Наташа, показала неплохой результат. Потом она переквалифицировалась и перевелась в другой, более спокойный и чистый, цех – крановщицей. Там, если работы нет, и книжку почитать наверху, и повязать можно. А когда речь зашла о том, что нашему цеху некого выставить из женщин, заводской спортначальник, кичащийся острой памятью, сказал нашим цеховым деятелям: «Как это некого? Ерунда! У вас Наташа была… забыл фамилию…» Те и ринулись искать ее, а наткнулись на меня, ведь я тоже – Наташа. Про честь цеха речи вели! Забыли, что сани летом готовить надо, а телегу – зимой. А я и уши развесила, слушая их. Казалось бы, эка невидаль: перепутали! Приняли за другую. Не бывает разве? Но обиде моей не было предела.

Один из львовских автобусов нам, женщинам, отвели под раздевалку-обогревалку. Переоделась я кое-как, пригибаясь неловко, потому что кругом стекла, лишь самую чуточку обметанные морозом, все просматривается насквозь, полный обзор; китайскую кофту теплую, мамин подарок, прямо на голые плечи натянула, шерсть кожу покалывает, сижу – ежусь, губы надула. Как же? Меня! Единственную!! Перепутали!!! Ай-ай-ай, какие нехорошие!.. Девчонки туда-сюда снуют, веселые, снег на обуви в теплый автобус таскают. И – новости. Фаворитка соревнований, инженерша одна, из отдела главного механика, первый разряд у нее, сломала на дистанции лыжу. За корягу зацепилась, что ли? Услышала я об этом, и мысль о преступной небрежности, с которой мы относимся к не своим вещам, чужим или общим, это все едино, снова посетила меня: ведь все жалели фаворитку, живую-здоровую, а не лыжу, которая денег стоит!

Наверное, у меня это в крови крестьянской заложено: и знаю ведь, что не человек для вещей, а вещи для человека, но все равно – каждую мелочь жалко, спасу нет, хоть криком кричи, не могу примириться! Они, вещи-то, не в лесу на веточке растут, в каждую труд людской вложен! Механизация, автоматизация, научно-техническая революция, а вдумаешься: каждый гвоздь ржавый потом полит! И по сей день так: мимо разоренного телефона-автомата иду, увижу, что в нем трубки нет, стенки исписаны и стекла побиты, – руки бы хулиганам рубила! Чтоб другим неповадно было! Хулиганы, по-моему, хуже воров: те присваивают, а эти разрушают! Ни себе, ни людям. Двуногая саранча! Убийцы вещей, труда! Судьи с ними мягко обходятся, да и когда еще дело до суда-то дойдет?

А по мне, так не в исправительные колонии их надо, а на остров какой-нибудь необитаемый, с суровым климатом, будто Робинзона Крузо, и чтоб ни топора с собой, ни гвоздя. Чужого труда не уважал? В грош не ставил? А ну-ка, сам поработай, голубчик! Голыми руками повоюет с природой годик, тогда, может, поймет, что в обществе, среди людей, жить легче. И других еще, может быть, потом остановит…

Нас, лыжниц, выпускали на дистанцию по очереди, через равные промежутки времени, и, хотя было предусмотрено, что стартовать позже других будут самые быстрые, тренированные, ждать, пока до финиша доберется последняя, пришлось еще довольно долго. Снег, натасканный в автобус девчонками, успел растаять. А что за кары грозные напридумывала я жуликам и хулиганью, какие законы против них издала в своем воображении! Более сурового и непреклонного законодателя не знала история. Вот тогда-то я и сообразила, что не лежит у меня душа к профессии инженера, что занятия техникой не для меня. Подумала еще, помню: «А не податься ли мне на юридический? Что там нужно сдавать на приемных?..»

Тем временем озябшие хронометристы, негромко препираясь, сличили записи в своих блокнотах, и получилось, что женскую гонку выиграла я. «Темная лошадка!..»– сказал кто-то. Но меня это известие не обрадовало. Нисколько! И лыжу с мазью мне сунули в руки потому, что ни главный по спорту, ни фотограф из заводской многотиражки, увешанный аппаратурой, будто зарубежный турист, не смогли заставить меня улыбнуться. Заколодило! А тут был шанс выдать мою беспричинную мрачность за деловую сосредоточенность. Не знаю. Они – люди опытные, им видней. А когда к финишу, паруя и пыхтя, будто паровозик на узкоколейке, пришел последний из мужчин, нас снова усадили в автобусы и повезли в заводскую столовую кормить обедом. Бесплатно – еще в автобусах роздали талоны с печатью завкома.

«Понаблюдала я за вами… Почему вы смотрите такой букой? У вас неприятности?» – подойдя к нашему столу, обратилась ко мне та, из отдела главного механика, которая на дистанции сломала лыжу и, пока меняла ее, потратила драгоценное времечко, упустила победу. Ей лет тридцать было на вид. Слыша, как она бренчит чайной ложечкой в граненом стакане со сметаной, я ответила, что никаких неприятностей у меня, слава богу, покуда нет, а просто мне не совсем понятно, за какие такие заслуги нас, ораву целую, сняли на несколько дней с работы и потчуют сейчас сытным даровым обедом. Это ж ведь только для нас он бесплатный, а вообще-то на него деньги нужны. И немалые! Так вот, из чьего кармана? Инженерша взглянула на меня повнимательней: «Любительство химически чистое проповедуете? Да вы, оказывается… пуристка!» – присела рядышком и начала говорить о том, что польза, которую приносят людям физическая культура и спорт, неоспорима, что все затраты на них, кстати не такие уж великие, оправданны. Снижение числа простудных заболеваний, борьба с пьянством, повышение производительности труда…

Она много чего еще перечислила, однако убедить меня не смогла. «Физкультура – может быть, – говорю, и говорю то, что думаю, а не из упрямства противоречу. – Но не соперничество, не спорт, где главное не чье-то там здоровье, а сегодняшний результат – лишние очки, секунда, грамм, сантиметр…» В другой обстановке я бы не решилась спорить с ней, перемолчала бы из почтительности, ведь она гораздо старше меня, образованнее и, наверно, умней, но слова ее о гармонически развитой личности, которая есть наивысшая цель нашего общества, сами по себе, может, и правильные, просто-напросто взбесили меня. Передовицу из «Советского спорта» она решила мне, темной и неграмотной, пересказать, что ли? Под всесторонним и гармоническим развитием понимают что? Духовное богатство и моральную чистоту. В сочетании с физическим совершенством.

Формирование личности – тончайший процесс, возможно, самый сложный во всей вселенной. А по ее речам получалось, будто спорт – самое главное в нем, если не единственное; морали, дескать, в розовом детстве учат, когда шлепают за провинности, а духовности, мол, не обучишь, она сама приходит – или не приходит – с годами. Словом, в здоровом теле – здоровый дух! Латинская поговорка. Вот и вся доступная нам пока премудрость воспитания. Тут-то я и вскинулась: здоровый дух!.. А всегда ли? Палачи-эсэсовцы и им подобные были такими мордоворотами, что ой-ой-ой! Здоровей некуда – специально отобраны, откормлены, натасканы. А дух где? Который от сапог, что ли? Гуталиновый?

Тут инженерша напомнила мне мягко, что мы не о выродках говорим, а о спорте. Улыбнулась, вставая: «Вы – максималистка! Но это ничего. С возрастом это проходит!» Нашла-таки, чем уколоть. И – ушла. А я осталась доедать то, что давно остыло.

Минули времена, когда под чужим взглядом, лишь мелькнет в нем тень недоброжелательства или блестка насмешки, я могла поперхнуться, закашляться и, багровая, как из бани, опрометью броситься прочь – реветь. Однако уважение к еде я сохранила великое и даже горжусь им. Терпеть не могу, когда на тарелках оставляют! Мама, правда, как водится, наставляла меня: тарелку от себя наклоняй, в гостях на вкусное не набрасывайся, чтобы, упаси господь, не подумали, что ты из голодного края… Да-да, Володя, и про мизинец тоже – чтоб оттопыривать! Но не сильно, а так, чуть-чуть, заметно едва. И вот, загребая вилкой остатки картофельного пюре, запачканного рыжим соусом, я вдруг ужаснулась: на что замахиваюсь – на одного из главных идолов века!

Спорт, спорт, спорт… И пусть, если людям нравится! Ну, забавы молодецкие, регламентированные правилами. Рассказывала же только что инженерша, как она в детстве, чтобы летом на лыжах покататься, манку в коридоре рассыпала и ну по ней елозить! Значит, влечение у нее. Что тебе-то не по душе, что тебя задевает, дура? Что в красном уголке перед телевизором тесно, когда фигурное катание или хоккей? Захлеб комментаторов? Завтрашние репортажи на последних страницах газет? Действительно, чересчур частое мельканье слов «атака», «нападение», «реванш», «победа» делают их жутковатыми, будто реляции с театра военных действий. Массовый гипноз? Ага, вот оно, наваждение двадцатого века! Это когда погоня за резиновым кругляшом, похожим на баночку от ваксы, предстает вдруг битвой материков, решающей судьбы народов на столетья!

Помню время, когда телевизоров у нас в селе было два – у председателя колхоза и у директора школы. Бабушки-богомолки говорили, что есть и третий – у старого священника, отца Алексия, который теперь умер, но Витька, брат, сунув кулаки в карманы штанов, заглянул в церковный двор, чисто выметенный и тихий-тихий, прошелся по нему с независимым видом и опроверг бабьи пересуды: «Попы, конечно, богатые! Но про телевизор – брехня! Антенна где?» – убедил, потому что над крышами директора и председателя торчали высоченные шесты на распялках, увенчанные сооружениями из причудливо изогнутых трубок, и всем нам тогда казалось, что иных антенн, размерами поскромнее, и быть не может.

Теперь-то телевизоры почти у всех. И у нас есть, хоть и плохонький. Халабруево приданое. Смотрим! Вечера в селе ужасно долгие. Мама моя советских фигуристок и гимнасток знает поименно, страдает за каждую, интересуется, какая за кого замуж пойдет. Излюбленное занятие – известных людей сводить: красавиц киноартисток с космонавтами, например; недавно овдовевшего старика министра с певицей, исполнительницей народных песен. Вот и вся от него польза, от телевизора. Ну, новости еще, старые фильмы, «Клуб кинопутешествий», «В мире животных»… Но разве этого мало? Разве лучше пухлыми картами до одурения шлепать в подкидного или, вот как мы сегодня вечером – или уже вчера? – всей семьей сражаться в лото? Полвечера либо слушаешь, на цифры глаза уставя, либо сама руку в гремящий мешок суешь, таскаешь бочоночки: «Туда-сюда… сорок девок… барабанные палочки… сколько мне годочков… квартира… кончила! Все».

Мама ревниво – страсть не любит проигрывать, особенно нам, детям: «Кончила? Уже? А где – снизу, поверху или посередке? Проверим!..» А Витька, брат, обязательно затрубит, отбивая ладонями по столу: «Мухлюешь, Наташ?

 
А мы тебе не верим,
Тра-ля, ля-ля, ля-ля,
А мы тебя проверим,
Тра-ля, ля-ля, ля-ля!
 

Нет, нашу мать не обморочишь! А, мам? Нюх у тебя – не хуже прокуророва!» На что мать строго, сметая бочоночки с числами в мешок: «Молчи! Если б мне доучиться пришлось, не осталась бы я пешкою безголовой, как деточки мои… Образованные! Начнем, что ль? Ну, чья очередь кричать?»

Нет, уж лучше телевизор! Пусть «болеют» – ведь неспроста же выбран именно этот глагол, а? – пусть следят за перипетиями чужой красивой судьбы или странствуют по белу свету с комфортом, без виз, паспортов и досадных дорожных происшествий, не отрывая зада от кухонной табуретки. Дойдя до этой мыслишки, я остыла. Завод кончился, дальше – ни шагу! И, как это всегда бывает у меня, что-то главное, самое важное, осталось недодуманным, нерешенным. А сознаю с тоской, что близка была к каким-то открытиям, стояла на пороге, и предвестие истины уже касалось меня… Словно в конце лукавых русских сказок: «И я там был, мед-пиво пил, по усам текло, а в рот не попало».

А через денек, когда в библиотеке, заглянув в словарь, я выяснила значение слова «пурист», записанного мной второпях на использованном, старом конверте, когда вышел номер многотиражки с моей фотографией в чужой вязаной шапочке с помпоном, а командующий заводским спортом, прилюдно вручая мне красивую грамоту нашего ДСО «Труд», которая хранится сейчас у мамы в сундуке, сказал: «Ну, теперь Наташа, мы тебя ни с кем не перепутаем! Шалишь! Память у меня… Теперь тебе на тренировки ходить надо! С такими данными… Желание приложить – сезончика через три, глядишь, мастером станешь!» – я почувствовала прилив глупой гордости: будто теплая, ласковая волна нежно лизнула сердце. Ох, падки же мы, люди, на лесть, даже самые умные. Абсолютное оружие! Но сказала сурово: «У меня другие намерения. В институт хочу поступить. Математика, физика… Готовиться надо!» А он мне, с изумлением детским, неподдельным, которое так соответствовало его жокейскому росточку: «Чудачка! Да получи ты первый разряд по лыжам, тебя куда угодно примут! Добро пожаловать! Хоть в академию. Спорт есть спорт!» Может быть, именно это меня и возмущало – деляческий подход, желание что-то получить, урвать, куда-то там проникнуть без очереди, с черного хода?

Вспомнилась судьба Аси, которую будто бы приковали к ее ядру. Поэтому, наверное, я и на лыжные тренировки не стала ходить. Боль в мышцах давно прошла, смыта была временем, сном и горячей водою, но что-то все равно не пускало, препятствовало. Собственноручно выстиранный и отглаженный мной лыжный костюм и пьексы я отнесла на склад спортинвентаря – видела, как надорванная карточка с моей подписью полетела в корзину для бумажного мусора. А у главного по спорту и впрямь оказалась хорошая память: весной он приглашал меня кроссы бегать, расписывал их полезность: «От инфаркта трусцой, да? А чуточку быстрей если? От любой хвори убежим, не догонит!» – а следующей осенью хотел было снова пристать ко мне насчет лыж, но увидел мое пузо, пятна на лице и осекся, покачал головой. Потом: «Все-таки выскочила замуж, успела! Прибавления ждешь. А знаешь, почему меня на свадьбы не приглашают?» – «Нет, – говорю. – А почему?» – «Да я непьющий! Ну, счастливо тебе, легких родов… Но через годик мы вернемся к этому разговору, учти!»

«Через годик!.. – горько подумала я, глядя ему вслед, в спину, обтянутую бурым плащиком с погончиками на плечах, купленным, надо полагать, в «Детском мире» – в отделе, где продают одежду для подростков. – Какая же это уйма времени – год! Срок, не оставляющий надежд. Триста шестьдесят пять суток, да в каждых – двадцать четыре часа. Как вольно обращается он с этой глыбой времени! Осмеливается что-то предполагать, планировать, шутит весело… Счастливчик или глупец? А я, а со мной что будет «через годик»?..» Именно тогда у меня начиналась пора великих страхов. Целая эра! Неотвязные, они днем и ночью преследовали меня. Страшилась боли, боялась умереть при родах – разве не случается? Да сколько угодно! Но больше этого, больше всего другого я страшилась произвести на свет урода.

 
Родила царица в ночь
Не то сына, не то дочь;
Не мышонка, не лягушку,
А неведому зверушку.
 

Вот, мой Салтан, какая мысль преследовала, грызла, глодала меня, как голодный пес в углу гложет кость. Много тому способствовала осень – самое серое, грязное, плаксивое время года. И – одиночество. Я ушла в декретный отпуск, получила денежки, половину из которых девочки-соседки сразу же расхватали взаймы, однако к матери не поехала, не решилась, и почти все время проводила в нашей комнате, среди трех кроватей одна, стараясь пореже попадаться старухам вахтершам на глаза, чтобы не давать им лишних поводов для злословия.

О, эти пустые гулкие дни! Они тянулись невыносимо медленно, будто верблюжий караван в пустыне. Если бы не ты, Володя, и не белобрысый Васька Трефилов, который томился тогда на бюллетене и тоже не знал, куда девать себя, я бы, наверное, с ума сошла. Сразу же! Зазевавшемуся Ваське фрезой оторвало фалангу безымянного пальца левой руки, а с трех других пальцев снесло ногти, и все жалели его, особенно Катька: «Ой, Васек! Как же ты теперь на гитаре-то играть будешь?» А он, отшучиваясь, махал пухло забинтованной кистью: «Ничего! Губную гармонь куплю – я видел в «Культтоварах»!..» – «Валяй, – усмехалась Катька, которая обычно помыкала им, будто купчиха мальчиком из лабаза. – Ты у нас, Васенька, и без того на Ганса похож, а уж с гармонью губной и вовсе фон дер Пшиком станешь…»

С Васькой мы, если с утра не было проливного дождя, отправлялись в кино, ходили на все фильмы подряд, без разбора, и я полюбила дневные сеансы: билеты дешевы, очереди за ними нет, зал наполнен зрителями в лучшем случае только наполовину, и можно пересаживаться – менять места, а когда покидаешь кинотеатр под шарканье подошв и негромкое хлопанье освобождающихся сидений, то на выходе нужно моргать и щуриться – до того ярок и серебрист даже пасмурный осенний денек! Ваське первому я изложила свою версию «капитан – дальний гарнизон», и он, кажется, в нее поверил – без оговорок, слепо, не в пример своему слишком проницательному соседу по комнате, владельцу жаркой кроличьей шапки, не умеющему галстук завязать. А еще мы с Васькой килограммами ели дешевую ливерную колбасу – ба-альшие оказались любители! Но милый, добрый и немножечко бестолковый Васисуалий О’Ливер, как я однажды назвала его вслух, хотя сама никак не меньше его заслужила такое псевдоирландское прозвище, вскоре заскучал, выписался на работу, и у меня на долгие дни остался только ты, Володя, верней – мои письма к тебе: авиаконверты в косой сине-бордовый рубчик; из надорванной, изрядно отощавшей пачки торчат безжалостно белые нелинованные листы…

Ох, уж эти письма! Выдумывать что-то и облекать свою выдумку в слова, даруя ей тем самым право па призрачную, сомнительную полужизнь немногим легче, чем говорить и писать правду о людях и о себе, всю правду, а не только ту малую часть ее, скудный паек, которым мы привыкли довольствоваться обычно. Много, ох, много разных книг мне пришлось проглотить, немало бумаги перепортить, пока я поняла, нет, всей кожей почуяла, позвоночным столбом, что самое главное – не слова, нет, что цепочка слов – лишь пунктир, флажки на волчьей облаве, граница, за которой трепещет и блистает она, великая правда о человеке, – граница, точно очертить которую способна лишь рука гения, что и здесь, как в квантовой механике, правит свой принцип неопределенности, что путь человека к самому себе – цепь бесконечных приближений: что-то всегда остается непойманным, всегда покажется неуловимым. А сколько раз я, измотанная поединком с бумагой, ничком бросалась на кровать, а когда из-за живота моего делать так стало нельзя, то к окошку, и, бездумно отодвигая занавеску, пялилась на сырой и унылый городской пейзаж: окна, трубы, крыши, детские грибочки, слепящую вспышку электросварки вдали, тропки между домами…

И знаешь, что я заметила в конце концов себе на горе? Напротив нашего общежития стоит длинный жилой дом, недавно построенный и заселенный, но уже одряхлевший, со ржавыми потеками под каждым балконом и вокруг водосточных труб. И сами заваленные разной рухлядью балконы отнюдь не красят его. Так вот, в одном из окошек, на пятом – самом верхнем – этаже, в ту осень целыми днями напролет, будто привязанное к ручке рамы, маячило бледное детское лицо. «Мальчик… Когда ж он в школу-то ходит? – помню, подумала я, заметив его в третий или четвертый раз за день, а когда увидела в его руках беленький театральный бинокль, то решила: – Подглядывает за кем-то, негодник! Не за нашим ли этажом?» А надо сказать, что некоторые наши девочки ленятся вешать на окна занавески. Кастелянши их не выдают, не положено, а покупать самим, тратиться… Очень нужно! Рассуждают так: дурак, мол, не поймет, а умный не посмотрит.

Бледный мальчик вдруг просиял, наверное увидев кого-то, и быстро-быстро, четко так замахал двумя красными флажками – такими, знаешь, с которыми малых детей водят – или верхом на шеях везут – в праздник на демонстрацию; ну, с надписью осыпающимся золотом: «Миру – мир!» – звездой, серпом, молотом и силуэтом кремлевской башни. «Сигнальщик, настоящий морской сигнальщик! – восхитилась я. – Юнга из детских книжек о приключениях! Ему бы чуточку загара на лицо, брюки клеш, бескозырку с ленточками и тельняшку…» Припомнились давние фильмы: «Матрос Чижик», «Максимка». Я сообразила, что никогда не видела моря. Но кому же он семафорит? И что именно? Любопытство разбирало меня. И на следующий день, когда сцена повторилась, я поспешно нырнула под кровать, в чемодан свой, за словарем.

Забыла сказать, что на «Морской словарь» издательства ДОСААФ я наткнулась летом, в жару. Кто-то, остро нуждаясь в небольших деньгах на выпивку или обед, сдал его в букинистический отдел магазина «Светоч». Ну, а я купила его, вспомнив о твоем желании попасть на флот, к современной технике поближе, если уж все равно служить придется. Хотела отослать тебе, когда получу новый адрес – «полевая почта» или «в/ч», но после призыва направили тебя в пустыню, в Туркестан, и ты наверняка бы счел такой подарок насмешкой. Словарь лег в мой древний чемодан, пылящийся под кроватью, рядом с учебниками, к которым я не притрагивалась с весны, а извлекла я его оттуда только осенью. И – напрасно. Оказалось – бессмыслица, ерунда, машет наобум, ни одной правильной буквы! Что расшифровывать-то собралась, Мата Хари? Ответить даже думала – что-нибудь вроде «привет», «счастливого плавания» или «попутного ветра».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю