355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Студеникин » Перед уходом (сборник) » Текст книги (страница 10)
Перед уходом (сборник)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:46

Текст книги "Перед уходом (сборник)"


Автор книги: Николай Студеникин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)

Загрипповал ребенок, захандрил, затемпературил, в школу не пустили, вызвали на дом доктора, таблетки, которые он прописал, оказались горьки, в квартире никого нет, ску-учно, вот он и развлекает себя… как может! Жюль Верна с Майн Ридом начитался, наверное, Стивенсона со Станюковичем, вот и воображает себя невесть кем: морским волчонком, пятнадцатилетним капитаном… А ты? А ты сама-то? И ты начиталась, правда других авторов, и ты что-то воображаешь, а что именно – один бог весть! И развлекаешься, подглядывая за мальчишкой из-за занавески. Итак, положа руку на сердце: кто из вас негодница, а кто – негодник? И так еще один день, и еще…

Но развлекались мы слишком однообразно, и я решила – всплеском, внезапно – подарить мальчишке словарь. Зачем он мне? А ему пригодится! Выучит азбуку семафора, затвердит значение флагов, которые в словаре на цветной вклейке, а когда вырастет, то сможет моряком стать – торговым, дальнего плавания, вроде брата Веры Поликарповны, нашего бригадира, специалистом по дискам и жевательной резинке, или военным, строгим, в белом шарфике, с кортиком у бедра. Надумано – сделано! Зачем откладывать благое намерение в долгий ящик? Зачем разводить ненужный бюрократизм? Расчет ведь прост: кому-то я сделаю добро, доставлю маленькую, но радость, которая, кстати говоря, обойдется мне дешево – в рубль с копейками; кто-то – мне…

Приметила подъезд, пальто на плечи, второй сезон ношу, на животе не сходится, надо пуговицы переставлять… или нет, скоро уж опять похудею, ежели, конечно, не помру при родах, что весьма вероятно, – не стоит… Книгу под мышку, скатилась по лестнице, и вот я на улице, под моросящим… не дождем, а как он называется – снег не снег, а меленький такой, серый, как тоска самая лютая, который тает, этаж-другой не долетев до земли? А на земле, на грязном асфальте, было не скользко, нет, просто противно: чавкало, хлюпало, а мама бы моя сказала: «склизко». Сомневаюсь, чтобы для такого речения отыскалось местечко в словарях. Но в них, кажется, есть такое – «осклизлый».

Когда я улицу наискось перебегала, чужая радость у меня из-под мышки на землю – шлеп! В грязь! Поднять. Ой! Измазалась. Обидно! Платком носовым черное поскорей долой со страниц и переплета, хорошо – коленкоровый, ах, меньше стерла, больше – размазала, черное обратилось в серое, что еще хуже, но ладно, ничего, и вот уже мокрые лавочки у подъезда, в трубах отопления журчит вода, первые ступени лестницы, мрак, хоть глаза коли – среди бела дня-то, а до чего здесь лестница неопрятна и узка.

На одной из междуэтажных площадок я настигла и обогнала пожилую тучную женщину. Она громко вздыхала, боком привалясь к стене, у ног – авоськи огромнейшие, неподъемные. Пятый этаж наконец-то, мне тоже не отдышаться; над головой – люк на чердак, лесенка сварная к нему – трап почти, будто корабельный, из трюма на палубу. Ф-фу! Здесь? Утопила пальцем кнопку-клавиш. Динь-дон. Довольно мелодично! Шаркают, отпирают. Плешивый дяденька в расстегнутой пижамной куртке, которую давно пора постирать. Исподлобья, вопросительно смотрит сквозь очки; молчит, а череп у него очень уж костяной и холодно отпотевший: так отпотевает в тепле бутылка, которую достали из холодильника, или топор, занесенный в дом с мороза.

«В-вот… – говорю ему, протягиваю книгу. – Мальчик ваш… мальчику…» Забирает молча, тянет из рук, смотрит на заглавие: «Уронил, да? «Морской словарь», хм… Значит, опять окно открывал! Хоть и запрещено строго-настрого. В эту мокрядь, в холодину, когда так губительны сквозняки! Вот уж я ему… – погрозил, не возвысив голоса ни на нотку. – У вас все? Что? Никаких претензий, надеюсь? Не на голову вам? Не злой умысел, не прицельное бомбометание? – Скользнул взглядом по моему животу: – Двойное убийство – это, знаете, даже для нас, слывущих злодеями окрест, было бы слишком…» – и тень, только тень улыбки на непропеченном лице, а сам с книжкиного переплета ногтем серое соскоблить хочет – грязь свежую. И – напрасно! «Да, – говорю. – То есть – нет… – И не он мне, как бы следовало, а я ему – совсем потерялась: – Спасибо… То есть – пожалуйста… Передайте…» – но и это уже не ему – отец он мальчику, дед, отчим? – а щелкнувшему замку, закрытой двери.

Эта дверь была с глазком на уровне человеческого лица, который уставился на меня насмешливо и нахально, когда я оглянулась. Будто спросил: «Ну, что? Аудиенция окончена? Не очень вежливо с тобой, с косноязыкой, обошлись, да? А знаешь ли ты, кого незваный гость хуже?..» Тучная женщина с большими и, видно, тяжеленными авоськами добралась тем временем до четвертого этажа, пальто своим расстегнутым загородила проход – пятьдесят шестой размер, если не шестидесятый; из большой связки, пыхтя, нужный ключ выбирает.

Спросила, не оборачиваясь, когда я мимо нее протиснуться попыталась: «Этот ихний… на голову тебе обронил что?» – «Да нет», – отвечаю обиженно и устало. А она мне, будто не слыша и посторониться не думая, чтоб меня пропустить: «Что с того, ежели он больной? Шальной он у них, вот кто! Бешеный! Ты убогого своего жалеть – жалей, а воспитывать, к порядку приучать все одно должен! Под ними и живем, все слышим! И как на мать с отцом орет дурным голосом, если что ему поперек, и как тарелки бьет об стену, а потяжельше что – об пол! У нас картина, «Лебеди», на стене от этих дел перекосилася, люстра звенит, вот-вот грохнется! Разбушуется середь ночи, никакого укороту на него нет! Прошлый год запсиховал – что-то не купили ему, не ублажили, так он с балкона горшок с цветами большой спихнул, а внизу – дети играются! Я технику-смотрителю нашей так прямо и говорю…» – «Больной? А чем он болен?» – спрашиваю, уже понимая, предчувствуя, что не следует мне, ох, не следует задавать этот вопрос, не надо мне приближаться к чужой беде, ибо в каком-то смысле любая беда заразна. «А кто ж его знает? Ножки – спички, на коляске сиднем сидит, судно под него суют, утку! От рожденья таков, доктора отказалися… – И на значительный, страшноватый шепот перешла, приблизив ко мне трясущуюся, замшелую, налитую нездоровым жиром щеку в редких волосиках: – Бог их, бог ублюдком отметил! Наказал – за грехи! Бог – он все видит, все знает, от него не спрячешь, не утаишь!..»

Сначала-то меня просто покоробила злорадность этой жирной, заезженной нелегким бытом тетки. «А еще небось верующей себя мнит, через каждое слово бога, будто знакомого начальника милиции, хозяина паспортов, поминает! Точно как Пал Николаич, Витькин тесть… – думала я, получив наконец возможность протиснуться мимо нее. – Чему Христос учил? Сами же говорят, губки бантиком сложив елейно: милосердию, возлюби ближнего своего, как самого себя, даже больше! А тут только потолок и разделяет, уж куда ближе-то? Значит, в речах одно, а на деле… Ах, да не верят они ни во что, а меньше всего – в нравственный закон, кто б его ни проповедовал! Просто откупаются – на всякий случай. А вдруг, мол? Как бы чего не вышло! Вроде Молчалина: «Собаке дворника, чтоб ласкова была». То-то разобидятся, когда обнаружат, что никакого рая не было и нету! Что ни говори, а от христианства ихнего, от любой религии их осталась скорлупа – пустая обрядность! Да бог, если бы он был, не потерпел бы, чтобы его имя зря трепали!»

Спустясь пониже, я вообразила себе озорное, нелепое: будто эта ожиревшая женщина в необъятных размеров пальто люто завидует своему малолетнему соседу с верхнего этажа – завидует не его болезни, конечно, а возможности праздно проводить дни в коляске с колесами, как у велосипеда, завидует его праву на каприз, возможности кидать-швырять разные вещи, лучше те, разумеется, которые не бьются, если что-то в доме твоем свершается не по-твоему. Ну, чем не райское житье? Курорт! И пусть кто-то другой на работу ходит, в вечерних очередях толкается, таскает сетки неподъемные, часами топчется у плиты…

А замечал ли ты, Володя, что людей, работящих, хороших, на которых, собственно, будто на китах, и держится мир и которых у нас, слава богу, огромное большинство, влечет к себе, ну, просто магнитом тянет чужая праздность – мать, как говорят, всех пороков и преступлений? Особенно издали, откуда не видна вся ее тягостность и пустота, а я-то праздностью насладилась вдоволь, пока была в декретном отпуске, считанные месяцы тому назад! Никого, скажем, не удивляет, что кристальной честности люди, собравшись за столом и выпив по рюмочке, поют блатные песни, как их деды в свое время пели каторжные, протяжные. И здесь, как мне кажется, не одно только любопытство к жизни, так разительно не похожей на ту, которой живешь ты…

Искушения посещали именно святых, да? И бесы осаждали не вертепы разбойников, а белые стены монастырей, и там иной раз… куда вертепам? А какие чудовища в образе человеческом восседали, например, на папском престоле! Я думаю, что воздаяние и рай на небесах выдуманы рабами, которые всю свою горькую жизнь, не разгибая спины, надрывались под плетью надсмотрщика на непосильной работе, – утешение для говорящей рабочей скотинки! Достойно и полнокровно прожить здесь, на земле, и сию минуту, сейчас, а не за гробом, после кончины, – вот рай свободного человека, для которого «я завидую» прежде всего означает «я хочу стать лучше и поэтому с лучших беру пример», а не только самодовольное «я и так хорош, желаю с тем, кто повыше меня стоит, поменяться местами»! Но, думая так, сама я не поручусь, что при случае смогу отказаться повторить слова знаменитой старухи:

 
Хочу быть владычицей морскою,
Чтобы жить мне в Океане-море,
Чтоб служила мне рыбка золотая
И была б у меня на посылках.
 

Видишь? И тогда, на лестнице чужого дома, оскальзываясь и цепляясь за перила, я подумала, что золотою рыбкой издали может показаться даже чужая болезнь…

Дома – Галька, уже с работы явилась, Катькиной помадой перламутровой губы мажет, и… и бумаги мои на столе разбросаны, конверты с адресом твоим – все, все! Какая неосмотрительность! Ни до того, ни после я таких промахов не допускала. «Стало быть, Владимировича под сердцем носишь? – ярким крашеным ртом усмехается мне навстречу, наполовину исписанный лист в руке. – Или Владимировну предпочтешь?» – «Отдай! – загнанным зверем зарычала я. – Не трожь!» Ну, отдала без лишних слов – оробела. Это Галька-то! И потом – ни слова об этом, ни полслова. А запугать Галю – ох, не всякому мужику это под силу!

Долго жить под гнетом великого страха и не свихнуться невозможно: непрерывная ж пытка, казнь! А избавила меня от них, правда не до конца, доктор Демидова из женской консультации, но способом, далеким от медицины. Не знаю уж, одобрили бы его светила и авторитеты. Однако он помог, а это главное, верно? Да и как нам, непосвященным, судить – по журналу «Здоровье»? Медицина – это, наверное, не только градусник, йод, шприц для инъекций, «покажите-ка язычок, дышите, не дышите», нож хирурга, порошки, таблетки, микстуры и мази в тюбиках из аптеки…

Промямлила я что-то об ужасе, о кошмаре, преследующем меня по пятам, когда у нее на приеме была. Она говорит: «Это временное, Наташа! Надо отвлечься. Погода сейчас не для дальних прогулок, но… А займитесь-ка вы вязаньем, заведите себе спицы, крючок. Сейчас все вязаное в большой моде!» – «Да не люблю я этого, Екатерина Степановна, – отвечаю. – Душа не лежит! И шерсти приличной нет. – Взмолилась: – Прошу вас, только скажите откровенно: часто у вас таких рожают… ну, которые…» Она даже руками всплеснула: «Опять вы за свое? Как не стыдно, Наташа? Я запрещаю – вы слышите меня? – я просто запрещаю вам молоть подобную чепуху!»

Другая врачиха просто бы наорала на меня и выставила вон из кабинета, чтоб не мешала работать – талончики пациенток на длинную иглу низать, а она – да-да, именно она! – напомнила мне сказочку о царе Салтане, а когда я чуточку повеселела, рассказала баечку про больного, у которого был бзик, будто у него муха в ноздре: залетела, мол, ненароком и жужжит там, щекочет, – никак не переубедить его. Тогда на хитрость пошли: заранее поймали муху, взяли пинцет – р-раз! Вот она, дескать, ваша муха! И ничего, успокоился. Вот и я – успокоилась. Немножко! Посмотрела на докторшу и подумала с благодарностью, что хорошо бы мне иметь такую сестру! Старшую. А она: «Чем же занять вас? Ума не приложу… Пасьянсами, что ли? Вы не слишком суеверны, Наташа?» – «Я? Нет… Как все! Не могу сказать точно, не знаю…» – «Ну, ладно. Только не загадывайте слишком больших желаний. Запомните накрепко: это только игра! – Улыбнулась: – Сейчас я вас научу. «Косыночка», например. Это просто. Берете колоду игральных карт…» – и научила меня, минуты полторы-две раскладывая по столу незаполненные рецептурные бланки. Кому как, но мне пасьянсы действительно помогли. Отвлекли здорово. Ведь и руки заняты, и голова. Но к тому времени подоспел еще один исцелитель – снег.

В колоде воспоминаний тасуются пустячки, ерунда всякая, а не важное, не ключевое. Может быть, мелочи, которые с гравюрной четкостью врезались в память, и есть главное, а то, что считают главным, как раз наоборот – чепуха? Мне кажется, что я помню все. Да только разве все перескажешь? Мне это, во всяком случае, не под силу. Однако мысль про пьесу втемяшилась мне в голову очень крепко. До трагедии наша с тобой история, конечно, не дотягивает, для комедии – маловато в ней веселого и смешного, а «фарс» – слово, которым образованные люди оскорбляют друг друга в гневе. Так что пусть останется просто – пьеса.

Я и на действия ее уже разбила, на акты: первый – знакомство, «скверный» день, суворовец, идущий с девочкой по аллее, вокзал; второй – наша переписка, «почтамт, до востребования»; третий – твой внезапный приезд прошлой весной, столь многое поломавший, жалобы на то, что тебя берут в армию с весенним призывом, не дают шанса еще раз попытаться поступить в институт, новая, не оборудованная еще почта, хитрый тамошний сторож-инвалид, маслянистая его рожа; четвертый – рождение сына и события вокруг этого, а веселыми их не назовешь; пятый – моя сегодняшняя ночь, финал пьесы о нас с тобой. О последних двух ты знать не должен. Вранье я прекращу, но каяться… нет, увольте, хватит!

Все равно не сумею. То есть я пробовала. Раньше. Столько раз написать хотела, во всем признаться! Не получилось… А когда ты сообщил, что тебя берут в армию, а потом пришла телеграмма, что ты на два дня приедешь в командировку, – в телеграмме, адресованной «до востребования», есть что-то нелепое, правда? – я было совсем решилась: расскажу ему! Но…

У себя, в таинственном «городе заборов», ты, чтобы набрать производственный стаж и просто без дела не болтаться, работал в узле связи, поближе к технике, получал за это восемьдесят, что ли, рублей, – я когда услышала об этом, едва не расхохоталась тебе в лицо: ведь сама-то я, слабая женщина, против тебя зарабатываю вдвое! В городских гостиницах места для вас, конечно, не нашлось, уж там-то ждут постояльцев посолиднее, и областное почтовое начальство отправило вас двоих, приехавших за какими-то блоками, ночевать в новое, еще не до конца оборудованное почтовое отделение в Северо-Восточном районе, где окна были прикрыты газетами, а паркетный пол затоптан до черноты, – туда-то, накупив всякой всячины, мы и поехали вечером на такси, не могла же я пригласить тебя в общежитие…

Ты хмуро объявил, что нам повезло: твой товарищ – он ведь был старшим над тобой, да? – отправился ночевать к дальним родичам, ибо обожал комфорт и не собирался ночь напролет валяться «на голых досках», пропади они пропадом, эти блоки! И еще ты, помявшись, вполголоса сказал мне, что я должна разыграть роль твоего отсутствующего товарища перед хромым сторожем-хитрованом, который, конечно, сразу смекнул, в чем дело, и стал держать себя с наглой покровительственностью, не переходя, однако, последней черты, ибо зачем тогда его стали бы даровой водкой поить? А выпить ему хотелось, ах, как хотелось, и он хлопотал: застелил заляпанный известью стол газеткой; стулья приволок – с высокими спинками, скрипучие, чуть живые; вспорол рыбные консервы ножом, порезал хлеб и колбасу с сыром, быстренько сорвал с бутылки золотистый колпачок, набухал себе стакан, нам плеснул понемногу, ну, будем живы, детки, и пошел-поехал про свои военные подвиги говорить.

Ты заметил, что с каждым отпитым глотком командиры, которые благодарили его за геройство, целовали перед строем в уста и вручали ему награды – какие именно, он не уточнял, – командиры эти неуклонно повышались в чине? Майор, полковник, генерал-лейтенант. Меня, помню, так и подмывало спросить, кололись ли у них при поцелуях усы, однако мы зависели от этого старого болтуна, и я промолчала. А уж когда он до самого маршала добрался, командующего фронтом, водка кончилась, и свою, маленькую, для «сугрева» припасенную, он уже выпил, пора ему было исчезать, однако он не спешил, тянул время, ме-едленно вытирал свой складной нож о клок газеты, кряхтел, а потом намекнул: рублишко бы ему, на утреннюю поправку! Ты, морщась досадливо, сунул ему какую-то бумажку, и он ушел, пообещав утром, еще до прихода рабочих-строителей, разбудить нас – стукнуть в окошко.

Ты запер за ним далекую, гулко захлопнувшуюся дверь, вернулся и тоже стал говорить, махать руками. Я слушала и молчала, не смея взглянуть на утеху здешних сторожей – клеенчатый большой диван, очень старый и очень неуместный в этой большой казенной комнате с высоченными потолками. О, ты столько говорил, что мне пришлось встать, подойти и погладить тебя по голове. Мне давно этого хотелось…

Ну, неумелые! Кому до этого дело? Потом, правда, несколько недель спустя, хотя все признаки беременности были налицо, я все-таки не могла поверить, что у нас с тобой что-то вышло… Тот диван вспомню и задрожу: сколько поколений он пережил? Сколько всего успел повидать? Но тогда, на самом краю дивана, я ничего не страшилась. Нет, честное слово, мне было хорошо! Мой человек – самый близкий! – спал рядом, и я охраняла его покой.

А когда небо посерело, я встала потихонечку, кое-как привела себя в порядок и подошла к окну. Пересохшая газета-занавеска треснула как раз по среднему сгибу, и в щель, длинную и узкую, словно лезвие ножа, я увидела полную луну. Бледная и грузная, она коровьим выменем обвисла между двумя дальними окраинными домами, стоящими торцами к почте. Дальше был голый пригорок, слегка посеребренный утренним инеем, а еще дальше, у самого горизонта, низкой черной щеточкой – лес. Потом я наклонилась, чтобы подобрать с полу твою повестку, сложенную пополам. Ты показывал ее мне вечером и уронил. А в нее, оказывается, был вложен блокнотный листок, на котором твердая женская рука – рука твоей мамы, наверное, – карандашом написала: «Купить…» – дальше шел перечень разных мелочей. «Бедненький! – подумала я. – Ох, и попадет ему! Он же все растранжирил!..» И все деньги, которые у меня были, что-то около двадцати рублей, я сунула тебе в карман пиджака, оставив себе лишь медную мелочь на автобус.

Помнишь то утро? В лабиринте комнат, одни были заперты, другие – нет, я нашла раковину и остальное, однако из крана с фырком била рыжая, ржавая вода, и вытереть лицо было нечем. Разве что носовым платочком? Не хотелось как, но я все-таки растолкала тебя: «Выпусти меня, милый!» – «А? Что? – Ты привстал и потер припухшие глаза кулаком. – Уже? Сколько сейчас? Давай еще чуточку поспим, а?» Но мне поспать удалось лишь на следующую ночь, а день я проходила снулая, будто рыба в ведерке у рыболова. Конечно, не так бы нужно было нам проститься, нет, не так, но кто же мог знать тогда, что видимся мы в последний раз? «До свиданья, милый!» – сказала я, выскользнув из двери будущей почты, которую ты, зевая, отомкнул для меня, и всею грудью, жадно, до колик в ребрах, в боку вдохнула головокружительный, пьяный запах недавно оттаявшей земли – земли, готовой принять семя и плодоносить.

А сейчас – лето, ночь, давно прогромыхал последний автобус, и тьма уже не столь густа – скоро рассвет. И я говорю тебе вслух – без боли, без печали:

– Прощай, Володя, прощай! Я так решила.

Сейчас взгляну на нашего сына, проверю, сухой ли он, и буду спать, спать, спать! Лето на дворе, а ноги закоченели совсем, их под одеяло скорей – под мамино, стеганое. Хорошо!

Ну, вот. А когда наш Андрейка подрастет и начнет расспрашивать о тебе, я покажу ему фотографию, на которой ты в форменной шляпе с обвислыми простроченными полями. Скажу, что ты хотел, если уж закон таков, что все равно служить надо, попасть на море, на флот, а послали тебя на юг, в места, куда воду доставляют в цистернах, где жара и пустыня, которую когда-нибудь все равно превратят в сад, я в это твердо верю. «У людей, – скажу, – сын, нет выбора: либо они сделают нашу землю сплошной безжизненной пустыней, либо уж всю ее, самые глухие, забытые богом уголки превратят в росистый сад. Третьего, сынок, не дано. Да и надо ли?» А про весну, которая – верю – впереди, я ему не скажу.

Придет день, и он сам догадается, сам услышит: по саду этого мира идет весна!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю