412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Студеникин » Перед уходом (сборник) » Текст книги (страница 8)
Перед уходом (сборник)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:46

Текст книги "Перед уходом (сборник)"


Автор книги: Николай Студеникин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

Галин уход потряс меня именно своей обыденностью. Деловитостью скучной, что ли? И все, кто за столом сидел, наперед знали. Кроме меня… О господи! Где же покров, приличествующий тайне? Глупое чувство! Похожее я испытывала, когда мамин «роман» с дядей Федей Халабруем был в разгаре. Мне выпускные экзамены в школе сдавать, в институт готовиться надо, а мама меня в сенцы ночевать выслала, под дырявую крышу, на старый папин верстак. Крючок накидывала на дверь. Будто я войду к ним, очень мне нужно! Я до рассвета из-за этого ерзала, не спала. Как они не поймут, что я знаю? И не одна я, а все село? Ведь знать – это все равно что видеть! Возмущалась я всем этим, будто старик Хоттабыч на футболе. Так бы и заорала на них: «Да что же вы? Не по правилам-то?!» – будто мне известно, каковы они, эти правила. «Главное, – думаю, – чтоб ни одна живая душа на свете не знала! Боже мой! – задыхаюсь. – Да разве можно ждать нежности от таких черствых рук? О, нет, нет, у меня все будет не так… – иначе…» Слова какие-то особенные мерещились, прикосновения. Вот и накаркала себе, дура!

А тогда – лежу, думаю, что-то дрожит во мне… И Катькин голос из темноты: «Собор Парижской богоматери знаешь?» – «Знаю. Нотр-Дам. Читала». – «Приходит туда француженка, красивая, молодая, на коленки – бух: «Пресвятая мати божия, зачавшая без греха, позволь мне согрешить без зачатия!» – Помолчала значительно, а потом: – Мне один человек сказал, что у меня шарм, как у настоящей парижанки!» – «А он в Париже был, да?» – спрашиваю. Безо всякого умысла, честное слово! Просто чтоб проверить голос – не дрожит ли? А дождь все льет, слышно, как стрекочет по оконному карнизу. Все! Осень плаксивая началась. «Не знаю… – отвечает. Заворочалась. – Нет, не был. Куда ему? Кто такого пустит? Ну, дотошная ты, Малолеткова! Вот все тебе опошлить надо!» Замолчала. Обиделась. А за что?

И по сей день она меня если не по имени и не тихоней, то Малолетковой зовет, а не просто малолеткой, как многие, – из актерской библии своей фамилию выудила, а сама старше меня на каких-то четыре года! В школе такая разница считалась огромной, не спорю, но потом-то она заплывает, мелеет, затягивается, будто канава придорожная: один черт, скажем, что тридцать пять лет, что тридцать один – ровесницы, почти старухи. К пенсии ближе, когда справочки нужно собирать, что ты действительно год от райтопа работала, да два от райпотребсоюза, да еще пять в МТС, вот как мама моя сейчас с тетей Нюсею бегают собирают, – тут разница в годах снова разверзается чуть не в пропасть: «Ага! Я на заслуженный отдых ухожу, а ты поработай еще, попотей!..» – но до пенсии нам с Катькой еще очень далеко.

И все же я, покуда не родила, молчаливо признавала ее старшинство. А сейчас – нет, извините, хватит! Календарь календарем, метрики метриками, однако есть еще и опыт, вместе с горечью несущий умудренность. Стариков-то именно за мудрость чтут, а не за седые бороды, которые сбрить можно или покрасить! Нынче на улице Маня-чепурная, юродивая наша, кликуша, песню голосила, будто «душе ее тысяча лет». Но неправда ведь! Какого возраста у Мани душа? Как у злого мальчишки испорченного, не старше! Она у мамы с забора кружку большую эмалированную унесла, мой подарок. Украла! Разве взрослый человек так поступит, не говоря уж о мудреце, впитавшем в себя опыт двадцати, скажем, столетий?

Недавно, месяца три тому, к Катьке гость приходил – молодой, в ржавой шляпе и бесконечно дырявом шарфе. Андрейку разбудил, стихи про немых читал, а потом взаймы стал просить, рубля два, – дело было перед получкой. У Катьки был трояк, и она сказала: «Ладно, рубль завтра принесешь. И не забудь смотри, а то я по твоей милости без обеда останусь!» Гость зеленую бумажку смял в кулаке, говорит ей: «Давай лучше в «чет-нечет» сыграем. На рупь! А?» – и пояснил, что надо угадать, на какую цифру номер бумажки кончается – четную или нечетную. Ноль следует считать четным. Катька оживилась: «Чет!» – и выиграла. Азартная она, Катька! И я, глядя на них, сама с собой сыграла, расстегнув кошелек, – у себя самой выиграла: номер одинокой десятки, которая там лежала, был, как и задумано, четным. Ну, кошелек я опять под подушку… Гость тем временем шляпенку свою нахлобучил, конец шарфа перекинул через плечо, качнулся: «Тебе с получки – четыре рваных, Катюш! Не отходя от кассы. Как штык!

 
Девять граммов в сердце
Не плачь, не зови.
Не везет мне в смерти,
Повезет в любви.
 

«Белое солнце пустыни» видели? Луспекаев там, а? Вот мужик! Ну, пока, девочки!» – и ушел.

Я тотчас в умывалку кинулась – Андрейке надо было срочно попку подмыть, при госте-то я стеснялась, Катька за мной следом – помогать увязалась. В коридоре Галю встретили, третью нашу соседку. От той помощи не дождешься! Усмехнулась она, завидев наше шествие, краем губ и мимо молча прошла – домой. В умывалке Катька стала говорить, что ей с раннего детства везет в любую игру, ну, в шашки там, подкидного дурака, настольный теннис, поэтому, если верить пословице – а как не поверишь? – большой любви ей вовеки не дождаться. Я ответила, что насчет везенья не могу сказать – какой из меня игрок? – но вот сегодня я, правда, тоже выиграла. У себя самой, десятку-то! И тут мы поспорили – в шутку, конечно, и не на последнюю цифру, которую я знала, а на первую.

Вернулись в комнату, Гальки нет, уложили Андрейку, а десятка – тю-тю, кошелек пуст, только мелочь позвякивает. Катька заметалась по комнате: «Нет, этот не возвращался. Да и возвратился бы если, копейки б не взял – не такой человек! Кто еще мог? Кто был? Галька? Галька… Он пришел, а она ушла! Зафырчала еще на него, как кошка, помнишь? А теперь снова вернулась… Так какая, говоришь, цифра была последней?» – а сама Галькино грифельное пальто-джерси взглядом сверлит.

Потом долго бегала по этажам, вернулась, говорит, задыхаясь, пятна алые на щеках: «Точно!.. – И еще: – Вот стерва, а?..» Не знаю уж, где она Галю настигла, как сумела на ту десятку поглядеть. На первом этаже, в буфете, что ли? А позже и сама Галька вернулась – веселая, глаза сияют, будто у нашей Мани-чепурной. Шампанского с серебряным горлом приволокла – вот диво дивное! – пирожных, конфет в кульке. «Пировать будем, девки! – заявляет, а у самой глаза бегают, никак остановиться не могут. – И повод есть!» А какой именно – сказать забыла.

Ну, пить мне нельзя. Только я, не почуяв вкуса, эклер надкусила, как Катька мне на ногу, глазами – на дверь: выйди, мол. Я вышла, она – за мной. «К Трефилову зайди, – говорит. – Что-то он наш утюг долго чинит… А когда вернешься, – шепчет, – в кошелек загляни. Незаметно. Должна киска понять, на чье сальце польстилась!» Васьки дома не было, гулял где-то, а под подушкой, в моем кошельке, действительно лежала десятка. Но – другая. И сложена не по-моему, и номер не тот.

Поздно вечером Катька меня снова за дверь выставила, но орали они обе так, что на весь этаж слышно была. Галька в тот раз и ночевать не осталась, а на следующий день и вовсе перебралась куда-то с вещами.

Разве от этого душа не стареет?.. Я не старой-дряхлой себя чувствую, отнюдь нет. Старшей. Это другое. И старше Катьки, и старше тебя, Володя. Ты мальчик еще, хоть и солдат сейчас, тропическую форму в своем Туркестане носишь.

Помню, увидела я эту шляпу твою с простроченными полями на фотографии, которую ты прислал, и так мне захотелось закатиться куда-нибудь в самый низ карты – в Армению, например, или в тот же Туркестан – в Кушку, что ли? Будто, сменив климат и место жительства, можно начать жить сначала. А потом подумала про тебя: «Мальчик!..» – и заплакала, реву по дороге с почтамта в три ручья. Перед родами я такой слезливой сделалась, просто ужас! Есть причина для слез, нет ее, глаза все равно на мокром месте. Впрочем, причину-то отыскать легко. Я старше. Понимаешь? Стар-ше! И поэтому я решила тебе больше не писать. Никогда! Исчезну из твоей жизни без боли, без печали, как по утрам, при пробуждении, исчезают сны. Будто дохнул кто-то на оконное стекло и ушел, неслышно ступая, самый близкий и самый нужный, и вот сейчас последний след его, туманное пятнышко, испарится… истает… навсегда… Навсегда.

Вспоминается мне позапрошлая зима. Несколько дней в общежитии у нас гостила мама моя, утомила всех девочек стеснительностью своей неуместной – «скромность паче гордости», знаешь? – а вот с вахтершами она быстро нашла общий язык. Прибегаю с работы, а она у их стола при входе сидит, разговаривает. Про погоду, политику, почем картошка на базаре, как трудно ее сюда, в город, везти и все такое прочее. Накупила она всякой всячины, потом заскучала, стала собираться домой. Мы с Катькой чин чином проводили ее, посадили в электричку, вечер чудесный был – мохнатый, белый; морозец; фонари; веселый, чистый снежок под ногами скрип-скрип, а когда возвращались, Катька на пустынной улице пристала вдруг к тощему длинному пареньку, который вез за собой виляющие пустые санки.

«Эй, извозчик! – закричала она, пар изо рта. – Оглянись! Где седоков потерял? Прокатил бы, что ли?..» Ответом ей был уклончивый взгляд, свойственный, кажется, только подросткам, которые стоят у самого порога юности, но еще не перешагнули его. Он, знаешь, из тех был, что марки собирают, имеют разряд по шахматам и читают книжки по философии, подчеркивая в них самые важные места. Из умненьких. Как раз сегодня днем я видела такого – внук Марьи Гавриловны, учительницы моей старой. Похож! Тот, зимний, в пальтишке был таком бедном, на рыбьем меху. «Ну, дай хоть с горки съехать! Не жадничай! – Катька буквально вырвала у него из пальцев веревочку, он без перчаток был. Командует: – Натаха! Садись!» И – скрип полозьев. Не снегом, когда набок свалились, не морозным ветерком – детством обожгло лицо, когда мы нырнули вниз, в темь, на черный ледок безымянного ручейка. Второй раз я не поехала.

Хватит! Жду Катьку под фонарем, от снега отряхиваюсь, а самой плакать хочется о полузабытом, невозвратном… или смеяться? Петь? Не пойму ничего, все всколыхнулось! А Катька на свет выкарабкалась, пыхтя, как паровоз, веревочку от санок парнишке в руку сунула, сама раскраснелась, сияет. «Спасибо!..» – а потом на цыпочки привстала…

Поцелуй, поцелуй на морозе! Даже я, издали, поняла, какой он был сочный! Паренек, конечно, остолбенел. Катька меня под руку и – вперед, за угол, за заборы. Опомнился он, а нас уж и след простыл. Было? Не было? Люди? Ведьмы? Катька из-за угла выглянула, хулиганка, шепчет мне: «На санки посмотрел, щеку трогает!» – «Зачем ты?..» – шепчу в ответ, а самой еще сильней плакать хочется. Или петь? Она серьезно-серьезно: «Семь жен будет иметь, баб – двести, а меня ему не забыть теперь! При смерти лежать будет – вспомнит!»

Вот и я так хочу: уйду, а ты меня помни, слышишь? Уйду из твоей жизни, истаю… И ничего страшного нет! Ты пообижаешься и привыкнешь. А потом, может быть, и вздохнешь с облегчением. Все вы, мужчины, таковы, все одним миром мазаны! Баба с воза – кобыле легче. При тебе останутся воспоминания, которые можно тасовать, словно карты, выкидывая неприятные из колоды, и куцый, но опыт. И когда другая девочка, как и я прошлой весной, наберется отчаянной, головокружительной смелости, не побоится, что сердечко ее, трепыхаясь, выскочит из груди или – наоборот – остановится, и спросит: «У тебя… было?» – ты притворишься бывалым и буркнешь ей, доверчивой, как мне буркнул: «Да… Три раза!» – но это на одну треть будет правдой, а не сплошным враньем, как тогда, со мной, и не окончится конфузом, как это случилось с нами.

Из песни слова не выкинешь. Было! Но я не корю тебя за это, пойми. Да и за что? Мы оба-два хороши оказались, лучше некуда. Особенно я… с письмами своими. Нельзя сказать, что я все знала наперед, но кое-что, конечно, предвидела. И нашу встречу, и что первым у меня будешь ты… если захочешь, конечно. Думала: «А кому я кроме нужна, курносая, с таким количеством рук и ног?..» Просто в сроках ошиблась. То, что планировалось мной на осень, что должно было потечь спокойной рекой, произошло весною, обрушилось водопадом, скомкалось, пошло насмарку…

Мне хотелось, чтобы ты писал мне не как товарищу, а как любимой, понимаешь? Единственной! Для этого я делала все, что могла. И, кажется, преуспела. Чтобы написать ответ на твое первое письмо, пачку бумаги нелинованной купила, гладкой, большого формата, похожей на ту, что нам давали на сочинении, только без чернильных слабых институтских штемпелей в левом верхнем углу; купила конверты поэлегантней – долго их выбирала в книжном магазине «Светоч», в отделе, где продают открытки и марки для коллекций и где толкутся разные чудаки. В три библиотеки записалась, гору книг о студентах прочла, а уж передрала оттуда столько, что меня, будь я писателем, судили бы за плагиат.

Понимаешь, Катька к нам с Андрейкой относится как-то двояко. Не она ли меня, когда все выяснилось, на аборт гнала, чуть не взашей выталкивала, шипела, что ребенок мне, одинокой и неустроенной, такой обузой станет, такой ношею неподъемной, что хоть под поезд ложись или с моста в реку вниз головой? Не Катька ли, когда у меня живот уже торчал и пятна высыпали на лице, говорила каждому: «Тихоня-то наша, а? В тихом омуте…» – скажет и подмигнет. И не она ли сейчас, злая, будто мегера, по ночам вскакивает, стоит Андрейке нашему ротик открыть и пискнуть тихонечко? Вскочит, разлохмаченная или в бигудях, и честит меня, честит по-всякому…

Богородицей теперь меня под горячую руку зовет, а это меня особенно больно задевает: ведь мечтаю же я в самой глубине души, чтобы у нашего Андрейки со временем прорезался бы какой-нибудь исключительный талант – на скрипке ли играть виртуозно, скульптуры ли высоченные высекать из мрамора или гранита, а лучше всех других талант организаторский – людьми руководить, вести их за собой от победы к победе. Однако Катьке-то откуда знать о том, что и для меня самой есть тайное тайных?

Но ведь это же она, Катька, меня, беременную, на улицу гулять выгоняла, «на свежий воздух»; под руку водила, чтоб не поскользнулась я, не дай бог, не грянулась своим пузом оземь. Именно она вызвала «скорую», когда у меня схватим начались, воды хлынули и я последний разум потеряла от боли; всех переполошила, со мной в роддом отправилась, а была глухая зимняя ночь, и потом туда приходила, махала варежкой моему окну. Именно Катька добилась, чтобы нам угловую комнату отвели, напротив умывалки, к горячей воде поближе, и с вахтершами она столковалась – они теперь за Андрейкой присматривают, попить ему дают или еще что, когда мы с Катькой обе на работе; рубль в день им плачу, это недорого. И не было случая, чтобы она из центра без какой-нибудь погремушки воротилась, их, ярких, уже огромный картонный короб скопился, а то пару чепчиков из «Детского мира» привезет или белые парадные ползунки.

Объявление где-то высмотрела насчет коляски подержанной, сама прикатила ее по снегу и не говорит, сколько стоит, отшучивается, с меня только двадцать рублей взяла, да и те не хотела, а коляска хорошая, импортная, на высоких рессорах, в магазинах новые стоят много хуже. И как она о моем тайном догадаться смогла, так и я ее мечту заветную знаю: она хочет, чтобы Андрейка, когда лепетать начнет, и ее бы «мамой» звать стал. И будет, мол, у него, как у ласкового теляти, мамы две: «мама Катя» и «мама Наташа». Но я этому воспрепятствую: хочет мамашей сделаться, пусть рожает. У нее возможностей уйма – кандидаты в папаши табуном ходят.

Когда и как я догадалась об этом? Недавно, нечаянно. Понимаешь, когда я из декретного отпуска вышла, меня временно на легкую работу перевели – приставили к мастеру кем-то вроде адъютанта: принеси, сбегай, запомни… А мне часы на кормление положены по закону, вкладыш специальный в пропуск дали, чтобы меня без препятствий впускали и выпускали на проходной. Обычно-то я раньше времени назад прибегала, полностью эти часы не использовала, все быстрей-быстрей, а вот на той неделе, как назло, задержаться минут на пятнадцать пришлось: Андрейка раскапризничался что-то, грудь не брал, пришлось молоко сцеживать, а это долго и больно.

Словом, опоздала я в цех. Мастер злой как черт, брак, что ли, шел, попала я под горячую руку: «Где шлялась? Мать-перемать! Ах, вы – кормящие, пьющие, гулящие!» – на заводе никто еще на меня так не орал, кроме соседки нашей бывшей Гали. Я с ревом полетела в отдел кадров – заявление подавать. Все, мол, увольняюсь!

Хмурая женщина, которая меня на работу оформляла когда-то, объяснила мне, что через две недели я буду свободна, нужно только, чтобы начальник цеха мое заявление подписал, а еще пройти через общественный отдел кадров, недавно организованный, где главным сварщик один из котельно-сварочного, со страшно обожженным лицом; на заводской Аллее почета, где портреты передовиков, он единственный нарисован в профиль. Заявление я наспех писала, в слезах, дрожащей рукой. Указала, что хочу уехать к мужу в Туркестан, он-де военный у меня, капитан; правда, мы пока не расписаны. В офицеры тебя произвела, видишь? О том, как мастер меня облаял, никому ни словечка.

И как узнали? Может, мимо кто проходил – слышал? История моя разнеслась по заводу, и стала я знаменитостью, будто снова, как позапрошлой зимой, выиграла лыжное первенство. Правда, фотография моя на сей раз в заводской многотиражке не появилась. Рассказывали потом, что старик Умихин, бригадир обрубщиков, а он с нашим мастером миллион лет дружит семьями, они в баню вместе париться ходят, потом пиво пьют, и участки у них за городом рядом, где все эти дачки-скворечники стоят в тесноте, – даже Умихин пальцем себя в лоб потыкал и говорит мастеру: «И-эх, ты, мама твоя нехорошая! Кой-кто с горы…» – а дальше непечатное. Мастер давно забыл о том, что случилось. Склеротик же! Я при нем и состояла – вроде запоминающего устройства. Да и не сержусь я на него больше. Бывает! Дело в другом. Все заахала вокруг: «Куда ты с ребенком?..» – никто, понимаешь, никто в туркестанского капитана не поверил! Вот и ври после этого людям складно!

И сама я сплоховала. Один парень знакомый, они с Васькой Трефиловым в одной комнате живут, к Катьке часто ходят – просят галстуки завязать, – этот парень спросил: «Ну, хорошо! Где Туркестан, нам приблизительно известно. А сколько у капитана звезд на погонах?» Я помнила, что много, и говорю: «Пять!» А он – хохотать, за бока хвататься. «Пять звездочек, – говорит, – Наташа, это только на коньяке. Ну, может быть, у маршала Франции». Ой-ой-ой! Поймали меня. Не лги! Что делать? С кем посоветоваться? Кому открыться?

И бригадир наш, Вера Поликарповна, в больнице лежит, шепотом передавали: рак у нее, неоперабельный, запустила, не встанет. И откуда такие слухи сочатся? Побежала я к ней в больницу, увидела тень… нет-нет, не тень на ее лице, а нечто такое, перед чем все мои неприятности съежились и показались мне сущим вздором, да так и ушла, ничего ей не рассказавши. Вера Поликарповна не меня, она дочь свою единственную ждала, а той некогда мать проведать, летняя сессия у нее, студентка… А дома, в общежитии, меня ждал сюрприз. Там-то и открылась Катькина тайна.

Вхожу, а посреди комнаты, на стуле, высоко поддернув брюки, пожилой дядька сидит. Я знала, что работает он в модельном цехе, где дерево, хромой. На коленях у него шары воздушные, туго надутые, скрипят тихонько – красный, зеленый, голубой. И видно, что сидит он долго. Я – к Андрейке первым делом, конечно. Катька вскочила и говорит покраснев: «А вот и мама номер один. Настоящая». У гостя брови на лоб: «А вы?!» – «А я, стало быть, номер два! – Катька дерзко. – Иной раз обязанности исполняю!» Подал мне гость веснушчатую ладонь дощечкой и говорит: «Моя фамилия Егудкин. Очень приятно познакомиться. Пришел сделать вам интересное предложение, но тут путаница…» На Катьку покосился с укоризной, а ей хоть бы хны!

Оказалось, дом у него свой, неподалеку от завода, прослышал он про мои затруднения – от кого бы это, интересно знать? – и явился звать меня жить к себе. Бесплатно. На чью роль? Сестры, дочери… нет, не знаю! Отказалась я наотрез. Ухромал он несолоно хлебавши. И шары оставил. А поздно вечером произошел у нас с Катькой такой разговор. Катька мне: «Зря отказалась, дурочка! Он мне понравился. Живут же люди на частных квартирах. А тут и платить не надо!» – «В том-то и дело, – говорю. – А что ему надо?» Катька фыркнула: «Ерунда! Он же старый! А ты… чистоплюйка ты, больше никто!» – «У меня свои взгляды». Тут Катька даже присвистнула, будто мальчишка-хулиган: «У тебя? Взгля-ады? Человек к тебе всей душой, а ты морду в сторону воротишь! Всех заслуг-то, что родила! Подумаешь, подвиг! Да и родила-то ты с перепугу, вот что я тебе скажу, дорогая моя!»

Ну, где найти кольчугу, неуязвимую для чужих слов?! Я, чтобы успокоиться, послушала, как шары, забытые хромым дяденькой, в углу тихонько скрипят, и ответила, как могла, ровно: «Ты мне просто завидуешь». А Катька из темноты: «А если – да, то что? Запретишь?» Она смелая, не в пример мне. Я даже воспрепятствовать ее прогулкам с Андрейкой не в силах. Язык не поворачивается запретить! А чего боюсь, и сама не знаю.

Этот обычай Катька завела, как только снег стаял и чуть подсохло: разоденется в пух и прах, лицо «сделает» перед зеркалом, которое мы пополам купили, в складчину, когда Галя, отселяясь от нас, старое забрала, вместе с гвоздем из стенки выдрала; Андрейку, в одеяльце завернутого, на руки возьмет и не говорит, а приказывает мне, тоном, не допускающим возражений: «Мы – гулять! Помоги коляску снести. Или нет! Не надо. Сиди уж! Мужиков заставлю. Постирай тут. Утюг у Васьки Трефилова заберешь, он спираль поменять должен…»

Дверь – хлоп, и нет их, ушли. Я – к окну опрометью. Двойными рамами стучу, стекла звенят, открываю. Глянуть, в какую сторону эта пава с коляской поплывет, пальтишко на плечи накинуть и – за ними. Крадучись! Катька заметит – такой хай поднимет, что чертям в аду тошно станет. Мастерица, не хуже мамы моей или тети Нюси. Бегу за ней, задыхаюсь. А чего, спрашивается, боюсь? Чего опасаюсь? Вахтершам доверяю ведь, а разве они мне ближе? Но как вспомню, что Катька прошлой ночью, детским плачем разбуженная, мне сказала… Так все два часа за ними следом и прохожу. Будто разведчица в логове врага: за углом таюсь, за чужими спинами прячусь. Мне фотоаппарат в пуговицу – и в кино снимай! «Ошибка резидентши».

И еще задачка не из простых: опередить их на обратном пути, первой домой вернуться, успеть дух перевести. И вот они вваливаются. Катька Андрейку – прохладненького, вкусного – мне с рук на руки передает, и, пока я его разворачиваю, целую, перепеленываю и в кроватку укладываю, она перчатки с пальцев стягивает, светская львица. Оглядит все вокруг, будто герцогиня какая: «Конечно, не сделала ничего? Так я и знала! Морда пятнами – опять, вижу, ревела? И за утюгом не зашла?.. Ну, ладно, корми давай пацана, эту мелочь всю я сама простирну. Хоть комнату проветрила, и на том спасибо!» И действительно, все уберет, перестирает, выгладит. Вот какая она, Катюша!

Говорить и писать правду о себе, не врать, не приукрашивать очень трудно. Думал ли ты когда-нибудь об этом, Володя? Правда о себе неуловима, словно шарик ртути из разбитого градусника. Но как легко запутаться в паутине ее подобий! Наблюдая за Катькой, я заметила, как на подходе к зеркалу меняется ее лицо. Даже в правдивой и беспристрастной амальгаме, фабричным способом раскатанной по овальному толстому стеклу, она видит себя не такой, какой ее видят другие, вижу я, например. И тут мы все одинаковы, женщины и мужчины. Это вроде локотка, который не укусишь, или собственного голоса, впервые записанного на магнитофон, – послушаешь и всплеснешь руками: «Ой! Да неужто это я говорю?!»

В поисках образцов для подражания я листала последние, самые запыленные тома разных собраний сочинений. Знаешь, письма классиков показались мне написанными второпях, с узкой, конкретной целью, без кокетливой оглядки на потомство, явно не для обнародования. Публикация их – взгляд сквозь замочную скважину в чужую спальню, попытка увидеть чужую неприбранную постель и наготу. В этом есть что-то непристойное, ты согласен? Вот так, наверное, только не в скважину для ключа, а в специальный глазок надзирают за буйно помешанными и арестантами в одиночках. Но за душевно здоровым, заведомо невинным человеком, пусть давным-давно умершим… кто разрешил?

И вот тончайшая пряжа их жизни, безжалостно раздерганная на лоскуты, их жалобы, моления и укоры, снабженные комментарием и примечаниями, – все это переплетается в коленкор. Иной читатель, со скуки не поленившийся раскрыть пыльный, застоявшийся на прогнутой библиотечной полке том чужой интимной переписки, может, чего доброго, подумать, зевая: «Э-хе-хе! И до чего ж суетен и ничтожен был этот так называемый «гений»! Совсем как я или приятели мои, коллеги по сидению в конторе! Даже хуже, чего там: уж мне-то баба не изменяет. Пусть только попробует! Я не растяпа, нет! Не слюнтяй! За один помысел в бар-раний р-рог скр-ручу!..» Взглянет на свой кулачище в коротких рыжих волосках и усмехнется, дурень, самодовольно. Ну где ему понять, например, это пушкинское:

 
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В заботы суетного света
Он малодушно погружен;
Молчит его святая лира;
Душа вкушает хладный сон,
И меж детей ничтожных мира,
Быть может, всех ничтожней он.
 

Потому и велик, что «всех ничтожней», что имеет силы признаться в этом, посмотреть правде в лицо!

 
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел…
 

Конечно, мои письма к тебе никакой гробокопатель-следопыт в будущем искать не станет, смешно и думать об этом. Они никогда не дойдут до печатного станка. И – слава богу! У Достоевского в «Бесах» один «свежий юношеский голос из глубины зала» сказал писателю Кармазинову, читавшему свое последнее произведение со сцены вслух на губернском балу: «Господин Кармазинов, если бы я имел счастие так полюбить, как вы нам описали, то, право, я не поместил бы про мою любовь в статью, назначенную для публичного чтения…»

И я бы не поместила. Ни за что! Больные, страшные, великие книги писал этот курносый и скуластый человек. И пусть все в моих письмах вранье, сплошная выдумка и литературное воровство, хоть табличку вешай: «Похищено из разных книг», – однако если ты покажешь их, эти письма, кому-нибудь, особенно той, другой, которая неизбежно меня сменит, займет мое место в твоей жизни, я… я тогда тебя прокляну! Самым страшным проклятием. Смотри, Володя!

Помнишь, я тебе газетную вырезку присылала, фото свое? Где я в красивой лыжной шапочке с помпоном стою, натираю длинную и легкую эстонскую лыжу мазью? И в мазях лыжных я не разбираюсь, и шапочка чужая на мне – сам фотограф и дал. А дистанцию я бежала в кроличьей мужской ушанке, очень жаркой и тоже, кстати сказать, чужой, обронила ее на подъеме, где-то на половине пути, обозлилась еще пуще… До сих пор не пойму, что трудней было: километры до финиша пробежать или рассказать об этом на бумаге!

Началось это, как многое в моей жизни начиналось, с недоразумения. Позапрошлой зимой, как раз после катания на санках, после которого мне не то плакать хотелось, не то петь. Физкультурой и спортом у вас на заводе ведает солидный, но очень уж низкорослый мужчина – бывший акробат, говорят, «верхний», который у других, более массивных и могучих, стоит на плечах и всякое такое; между прочим, мастер спорта СССР. Круг его обязанностей довольно обширен: производственная гимнастика в цехах и отделах, комплекс ГТО, которому сейчас столько внимания уделяют, стадион заводской, оба спортзала, склады инвентаря и общее руководство занятиями по всем видам спорта, включая городки, шахматы и шашки, но исключая футбол и хоккей с шайбой, которыми помимо штатных тренеров командует и дирекция завода, и завком профсоюза, и все, кому не лень и пост позволяет, поэтому, наверное, и успехов никаких нет: у семи нянек дитя без глазу…

Этот-то спортначальник с помощниками и организовал первенство завода по лыжам – оформлял освобождения от работы, чего, если дело, конечно, не касается всеми обожаемого футбол-хоккея, приходится добиваться с боем; следил, чтобы все подразделения, включая охрану, где одни старики, все цехи – и основные, и вспомогательные – выставили полностью укомплектованные команды. Статистика охвата была важна, цифирь в отчете! Но все это я сообразила потом. А тогда прибежали, ошеломили: «Давай, Наташа! Вся надежда на тебя: молодая, здоровая! Честь цеха под угрозой!» – я и согласилась. Честь – дело серьезное, надо ее беречь! «Ладно, – говорю. – Только я не очень-то в этом деле, зря не рассчитывайте!..» – «Ничего, – отвечают. Обрадовались! – Ты, главное, до финиша доберись, не подведи нас – не сойди с дистанции! Пошли на склад – костюм получишь, пьексы. Какой у тебя размер ноги?» Ну, ответила им. А что это такое – «пьексы»? Иду за ними, голову ломаю. Оказалось, ничего особенного: ботинки лыжные из грубой кожи, и на каждом – цифры размера, белой масляной краской намалеваны, неряшливо, от руки.

В полутемном складе нагрузили меня вещами. Целый ворох! «Вот тут, – бумагу с ручкой дают, – распишись…» Лыжный костюм мне достался линяло-голубой, ношеный. Стирали и гладили его, видно, в прачечной: поточным методом, грубо. Уже дома, вечером, продергивая на «всякий пожарный» лишнюю резинку в пояс шаровар или как они там зовутся на спортивном жаргоне, я подумала, что к казенным вещам мы все относимся столь же небрежно, как Галя к моим и Катькиным. Для Гали все, что есть в комнате, делится на «наше», общее, и «мое». Всем «нашим», то есть Катькиным и моим, она пользуется спокойно, без спросу, будь то мое платье любимое или Катькина польская тушь для ресниц, с огромной переплатой купленная у цыганки, а вот ее, личное, только попробуй тронь! В ее тапочки ноги сунь, например. Затяжной истерики не миновать. Надолго потом закаешься!

Утром в трех заказных задастых львовских автобусах нас повезли за город, на место соревнований. Сзади катил зеленый грузовичок, в крытом кузове которого навалом, будто дрова, лежали связки палок и лыж. В нашем автобусе веселились и пели бодрые песни, сзади кто-то украдкой курил в рукав, а я думала, что автобусы другого, не львовского, а ликинского автобусного завода, расположенного где-то под Москвой, – рейсовые автобусы, которые ходят между станцией и Дорофеевом, проезжая и через наше Сверкуново, куда хуже, чем те, на которых мы едем сейчас: и дорожная тряска в тех ощущается гораздо сильней, и – главное – в них куда меньше сидячих мест. Ведь это же мука – час с лишним простоять на ребристом подпрыгивающем полу! Может, они в городах и хороши, эти автобусы ЛИАЗа, когда по гладкому за пятачок нужно проехать две-три остановки, но в наших условиях, когда счет идет на десятки километров, а дороги… Душу вон из людей вытряхивает такая езда!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю