355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Студеникин » Перед уходом (сборник) » Текст книги (страница 7)
Перед уходом (сборник)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:46

Текст книги "Перед уходом (сборник)"


Автор книги: Николай Студеникин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Однако женщина-бригадир приняла мой рассказ близко к сердцу, покачала головой под шерстяной лыжной шапочкой, плотно повязанной платочком: «Вот и моя… В десятый, дылда, перешла, а куда дальше? Ни о чем думать не хочет… Как бы подол обрезать покороче и в гости к кому-нибудь закатиться – задом под музыку потрясти! Ко дню рожденья ей отец магнитофон за двести рублей купил, я против была, и меня не послушал, – мало; теперь проигрыватель-стерео ей подавай, рублей за триста. На танцы, правда, не ходит – брезгует. «Какое убожество! – говорит. – Фи!» Воспитали аристократку!» – «И я…» – осмелилась вставить я и удостоилась быстрого, оценивающего, похожего на укол взгляда: «А что – ты? Не царевна, нет? Не княжна?» – «Я не о том… На танцы я никогда не ходила. И не брезговала, а так… стеснялась». – «А-а! – И вдруг улыбнулась по-молодому, подмигнула мне, веселые морщинки возле глаз: – А я любила. С ранних лет. Ох, бывало, медом не корми, как музыку услышу, ноги сами…

 
Расступись, народ, пошире,
Дай каблук скорей сломать!
 

И все едино было – оркестр, гармонь, патефон. Пластинки дисками тогда не называли. А вальс и посейчас люблю. Пропадай моя головушка!.. Заслышу где, а сердечко замрет: так бы и закружилась, ног не чуя… Но – ближе к делу давай. Меня Верой Поликарповной зовут, можно – тетя Вера…» – «А… а брат у вас есть?» – спросила я, вспомнив не самого Ивана Поликарповича, нашего участкового, которого боялась в детстве не меньше самой Мани-чепурной, а синий, вечно забрызганный грязью мотоцикл с коляской, стоявший либо перед домом его, либо во дворе под навесом. «Карданная передача! – внушал мне, бывало, здоровенный братец мой Витька, допризывник еще тогда, для пущей важности воздев палец к небу. – Эх, мне б такой!»

«Брат? Есть. И даже два». – «Милиционеры?» – «Нет. Почему это? Один – моряк, другой здесь, в городе, холодильники чинит в ателье. И по домам ходит – по вызовам. Рублик к рублику – бога-атый! Сыт, пьян и нос в табаке. А почему – милиционер?» – «У нас есть, живет… Поликарпович, вам по отцу тезка…» – «Ну, это бывает. Не Ивановичи мы, конечно, но… Раньше имена позатейливей выбирали, по святцам: тут и Теофил тебе, и Галактион, и Влас, и Поликарп, и Кузьма с матушкой своей знаменитой… Это сейчас одни Славики да Сережи! А с милиционером так было. Брат из Мурманска в гости пожаловал, от которого диски-то эти идут, морячок, а моя тогда маленькая была. «Ой, дядечка! – звенит голоском, а сама ну его за пуговицы золотые дергать! – Какая ж форма на тебе красивая! Почти как у милиционера». А он возьми да и обидься, чисто выбритый и слегка пьяный. Честь мундира задета! Ребенка с колен ссадил, пытает: «Это кто тебя, деточка, научил? Папа, да? Папа?» Девка, конечно, в рев. И он до вечера губы надул. На пятилетнюю! Что ты с ним делать станешь? Чемоданы свои шикарные ко второму брату перетаскивать собрался. «Я в чужих портах державу представляю, кажется, не каботажник какой-то, диплом штурмана получил, женщину по три месяца не вижу, только в кино, а меня ниже этого, который на перекрестке, в валенках с галошами, палкой машет, поставили в твоем доме, сестра!» – «И что? Чего разнюнился-то? – говорю. Совсем терпение мое лопнуло! – Тот, на перекрестке-то, он тоже для дела поставлен. Регулирует. У нас начальник цеха разбился вон прошлый год на новой «Победе». В сорок лет на кладбище отнесли!» – «Ах, сестра, сестра! Как ты не понимаешь, сестра?..» А что – сестра? Что понимать-то тут? Вот если бы девка моя его не за пуговицы с якорями, а за волосы рвала, какие остались… Нет, мужики – они дольше нас, баб, детьми остаются. Иной всю жизнь, в какую форму его ни наряди, хоть всего обшей шевронами золотыми, а он все как пионер, в коротких штанах…»

И ты, Володя, будешь не прав, если подумаешь, что то была всего лишь бабья праздная болтовня и что зря я тебе ее пересказываю. Нет, тут дело в другом. И пожалуйста, не улыбайся своей улыбкой скептической, не надо! Во-первых, Вера Поликарповна, говоря со мной, не спустя рукава стояла, а работала, двигалась беспрестанно, делала свое дело, да как ловко-то, любо-дорого поглядеть, даже если не знаешь, а только догадываешься, в чем здесь суть. А во-вторых и в-главных, она не так просто со мной болтала, а с умыслом: ждала она, когда я озираться перестану и вздрагивать, будто меня кнутом сзади стегают или же овод укусил; давала мне время опомниться, попривыкнуть к тому, что я с перепугу-то сочла адом… Чуткая она, понимаешь?

Ах, бригадир вы наш, Вера Поликарповна! Нет у меня слов, достойных вас, кроме самых-самых высоких. Если надо будет, я вам в ножки поклонюсь, никого стесняться не стану. Выздоравливайте скорей… Помните, я сказала, когда в больницу вас проведать пришла, что завидую вашей дочери-студентке? А вы еще отвели глаза и утешили меня: мол, и я могу, если захочу, поступить в институт, например, на вечернее, чтобы без отрыва, ребенок, мол, этому не помеха? Нет-нет, не о зависти к студенчеству вашей дочери шла тогда речь… Да ведь вы сразу поняли, в чем дело, только виду не подали! Из деликатности. Я догадалась! Совестно мне стало, потому так быстро и распрощалась, ушла. Человек хворает, его боли мучают, он куска не может проглотить спокойно, а я к нему явилась со своим клубком – помогите распутать!

Другие идеал для себя в истории ищут или в литературе. А вот спросили бы меня, на кого я хочу быть похожа, я бы сразу ответила: на вас! Ни на секунду бы не задумалась! Мне кажется, что душевность – это все. Самое главное! И стоит мне увидеть вас или просто вспомнить, как в голову сразу приходит песенка из радиопостановки детской, по Андерсену, – про Августина. Ее там колокольцы вызванивают, пока принцесса – не без корысти, правда, – целует свинопаса, ахают фрейлины, стоящие вокруг них кружком, а король на балконе, не веря глазам своим, протирает очки. И я про себя, а то и вслух напеваю, мурлычу себе под нос:

 
Ах, Вера Поликарповна,
Карповна,
Карповна…
 

Глупо, да? Патока? И все-таки ты улыбнулся, Володя! А ну-ка, скажи еще: «Мой друг Аркадий, не говори красиво!» – и про мелодию мещанскую съязви как-нибудь побольней. Но что поделаешь, если я иначе говорить не научена? А человечность заслуживает благодарности, верно? Или ты не согласен?

Ни как привыкала я к своей работе, ни тем более про технологию литья – я не инженер, да и инженером-то быть мне как-то расхотелось, – я тебе рассказывать не стану. Дело мое оказалось не таким уж и сложным, хотя, как и любое другое дело, которым занимаешься всерьез, требовало навыка, сноровки и смекалки. Но я ничего – свыклась. И Вера Поликарповна сделала так, что я и месяца в ученицах не проходила.

Сначала меня мучила жажда: жара, пыль, гарь. Первые дни я то и дело бегала к крану, где руки моют и осьмушки мыла хозяйственного лежат, суровой ниткой нарезанные, всякий день новые, а потом приметила в углу цеха, на участке обрубщиков, автомат с газировкой, по виду точно такой же, как на улицах и вокзале, монетки загодя приготовила трехкопеечные… Подошла, а куда монетки совать? Некуда! И стакана нет, вместо него на мойке вверх дном банка полулитровая, а рядом, в другой банке, соль. Мокрая, серая, гнутая ложка в ней торчит. Как быть? Пить-то еще пуще охота! Пока я голову ломала, какой-то старичок подскочил, бровастый, жилистый, в кнопку черным пальцем ткнул… нет, не полилось – обрушилось: банка враз полна, пузырьки стеклянные бока облепили. Старичок подмигивает: «Пей! Солить будешь?» Я даже вздрогнула: куда же ее солить? Солить ее я потом научилась…

А тогда вода и без этого шершавой теркой прошла по горлу. Холодная! Будто наждак. Хорошо! Поставила я банку на место, на кружок мойки, на дно нажала, чтобы сполоснулась она, уходить собралась, а старичок мне – сквозь грохот, сквозь треск отбойных молотков: «Куда? Хитра ты, девка! А деньги?» Юмора я, конечно, не поняла, не почуяла, сую ему три копейки. Он на меня глянул чертом: «Мало! – Ну, потом смилостивился: – Ладно, с получки отдашь. Не забудь!» Еще парни подошли – послушать, что я отвечу. «Хорошо! – говорю. – Отдам. А сколько?» Кэ-эк они грохнули… Ну, убежала я. А в ушах остался хохот этих чумазых.

Как пройдешь через центральную заводскую проходную, так она и начинается – Аллея почета: большие портреты на ножках в землю врыты. На них глядя, я и узнала, что фамилия старого шутника – Умихин, бригадир. Там-то он серьезным нарисован, с орденом Ленина, а в жизни… Встретит – спрашивает: «Когда должок, девка, отдашь?» Ну, я ему в тон: «Должна – не спорю, отдам нескоро!» Смеется, пальцем грозит. Однако он и серьезным может быть. Даже грозным. Однажды, за меня же и заступаясь… Но все это случилось потом.

А поначалу уставала я очень – от непрерывной гимнастики, из которой и состоит наша работа. Помокну после смены полчасика под горячим душем, доплетусь до общежития, пожую что-нибудь и – сразу спать, спать! Ничего вокруг не замечала, будто норовистая лошадь в шорах. Лишь бы до выходных дней дожить, отдохнуть. Однако успела все же встать на комсомольский учет, в профсоюз вступить, а временные бумажки-пропуска мне заменили на постоянные, с фотокарточками, в солидных корочках из коленкора. После первой получки я купила себе будильник и по совету Катьки постриглась в парикмахерской, куда долго стеснялась войти, прическу сделала, ибо при нашей работе длинные волосы очень трудно сохранить в чистоте, хотя иные и ухитряются. После второй – решила поехать домой, к маме, как сейчас вот, на два выходных дня.

Боялась, что мама меня бранить будет за самовольство, уж что-что, а это она любит и умеет – ворчать и ругаться, а поводы всегда найдет, однако она лишь спросила, сколько я буду получать, про общежитие, и сказала – не мне, а дяде Феде, теперешнему мужу своему: «А ты говорил! Видишь? А если б я паспорт ей заранее не выплакала, тогда что? На ферму, как Чесноковых девка, в навое по колено?..» Это подружка школьная моя – Светка Чеснокова, за одной партой сидели один год, она среди нас, мальчишек и девчонок, была самой рослой, сильной и… плаксивой, жалостливой. Скелетом ее пугали, который в биологическом кабинете стоял, такой – будто из воска сделанный, на проволочках, грязноватый, иных костей нет. Телятницей теперь в колхозе.

«Я думаю, и на заводе тоже работать надо?» – кротко ответил маме дядя Федя. Прозвище у него уличное – Халабруй. Не знаю уж, что оно означает. Наверное, что-нибудь глумливое, обидное очень. Или неприличное. У наших остряков деревенских приличное разве заслужишь? Да ни в жизнь! Они у лысого непременно спросят, в каком кармане он расческу хранит, подслеповатой и малограмотной газетку сунут в руки: а почитай-ка, мол, бабка, вслух. «Работа! Это восемь часов-то?» – фыркнула мама. «Не восемь – шесть, – поправила я, ведь наш цех считается горячим, и поэтому у всех нас сокращенный рабочий день и длинный отпуск. – И молоко бесплатно дают. Пол-литра в день. То есть талоны». – «Н-ну?!» – и мама пронзила дядю Федю победным взором.

Потом, конечно, она малость попилила меня – за стрижку «под мальчика», хотя все вокруг, включая учительницу Марью Гавриловну, пожилую женщину очень строгих нравов, будто сговорясь, твердили в один голос, что мне так очень идет… «Личит», – как сказала Светка Чеснокова. Еще мама с дядей Федей предложили мне картошки отборной взять с полмешка, но я захватила с собой в город лишь банку огурцов малосольных – девочек угостить и Веру Поликарповну, которую уже тогда полюбила, а когда уже в автобус садилась, мама, которая меня провожать пошла, сунула мне вдруг зеленую полусотенную бумажку, бормоча при этом: «На, возьми. Не оброни дорогой-то, спрячь поглубже! Федор велел… Добавишь чуть – и пальто на зиму! Чего в старом-то?.. Да смотри, какое зря не хватай – выбери получше которое! Чтоб немаркое было, теплое…» Я едва не разревелась в автобусе, честное слово.

А в городе моросил дождь. Противный, осенний, меленький, как сквозь сито. Автобуса в нашу сторону все нет и нет, они по воскресным дням вообще редко ходят, я под навесом на остановке стою, на мокрый асфальт гляжу, как он лоснится под колесами, зонтики вокруг меня, плащи, накидки, сапожки, – стою и вяло так, сонно вспоминаю про всякое, перебираю события, а вокзал – весь в огнях и шумах – у меня за спиной… Вот тут-то я про тебя, Володя, и вспомнила. Слова твои из вагонного окна, последний крик: «Главпочтамт, до востребования!» Будто между двумя моими жизнями – теперешней, заводской, и той, прежней, – будто через разлом, через трещину между ними перекинули мост, и он их соединил. А надо сказать, что почтамт расположен в самом центре города, неподалеку от Дома Советов, и мимо почти весь городской транспорт идет – и автобусы, и троллейбусы, и трамваи. «А не заглянуть ли мне туда?» – подумала я, и вот уже трясусь в просторном пустом троллейбусе, где пахнет мокрой одеждой, сижу возле кассы, сумка у ног, на сухом, а троллейбус, позванивая, катит себе вперед, катит… Всерьез-то я не рассчитывала, что ты напишешь, но проверить хотелось. А вдруг?

Сумка мешала мне почти так, как мешал чемодан двадцать восемь дней назад, регулярные неприятности мои повторились, и я с трудом открыла могучую, рассчитанную, как видно, на великанов, дверь. Народу на почтамте в тот воскресный вечер было немного. Женщина за окошком вопросительно посмотрела на меня, и я поспешно полезла в сумку за новеньким паспортом своим, которым, будто рыбак удачным уловом, гордится моя мама. Сама-то она всю жизнь без паспорта прожила, и ничего пока – жива-здорова. Женщина за окошком взглянула на мою фамилию, привычными, ловкими пальцами перебрала стопку конвертов и… сунула мне открыточку и письмо. Ага! Написал-таки! Я даже оторопела.

Потом отошла, села на обитую фальшивой кожей табуретку, прочла… Свет в высоком зале был плохой – жидкий, тусклый, и, может быть, поэтому мне показалось, что женщина за стеклом совершила ошибку: выдала мне то, что не мне адресовано. А кому ж тогда? Но встречаются ведь полные тезки, у которых совпадают имена, отчества и фамилии. Только в селе, откуда я родом, нас таких трое, а что же тогда говорить о городе, где живет несколько сот тысяч человек?

До этого, за всю свою маленькую жизнь, я получила всего несколько писем – и почти все они были от моего старшего брата из армии, в конвертах без марок: как-то, в разговоре с тетей Нюсей, подругой своей и своим врагом, мама обмолвилась, что письма сына чем-то, наверное, треугольным штемпелем, заменяющим марку, напоминают ей другие треугольники, хитро сложенные, которые почта доносила с фронтов, и Нюся, подумав, согласилась с ней – закивала, а потом хлюпнула носом и заплакала, ибо тот, кто слал ей такие треугольнички, не вернулся с войны… Поначалу Витьку, как и других новобранцев, вот как и тебя, Володя, сейчас, грызла тоска по дому, ностальгия, и длинные письма шли от него чуть ли не каждый день; даже наша почтальон удивлялась. Однако вскоре братец привык к армейскому житью-бытью, и поток его писем сократился. Одно-два в месяц, не более. И стали они очень краткими, на манер прославленного:

Жив. Здоров. Служу.

Суворов.

Вот видишь, мой почтовый, эпистолярный опыт был невелик и убог, не сравнить с теперешним. Тогда я еще не обучилась читать между строк и за строчками, не умела в сочетаниях слов видеть помимо первого, явного, еще и второй смысл – скрытый, главный, а согласись: твои письма нужно понимать именно так – они многослойны и многосложны… Вот та открытка. Первая. В ней ты поздравил меня с началом учебного года. «Почему – меня? И почему – учебного? Он что – издевается? Нет-нет, это не мне!» – такова была моя первая мысль: ведь о своем злополучном вранье, тогда, в скверике, об этой «лжи во спасение», а ею, как я думаю, является любая ложь, я совсем позабыла, запамятовала, как и о тебе самом, прости.

Обычное поздравление? О нет! Нет. Даже я своим птичьим умишком поняла, что там есть еще и желчь, зависть к другим и жалость к самому себе, несправедливо обиженному, который, может быть, побольше других достоин… и т. д. Про фотокопии, которые подвели тебя, ты, видно, совсем забыл. Итак, ты позабыл одно, я – другое. Кажется, квиты. Но оба мы забыли именно неприятное для себя, заметь! Уж таково, видно, свойство слабой натуры человеческой: стараться все неприятное либо забыть, зачеркнуть пожирней, вымарать из свитка жизни, либо, если уж забыть не удается, подыскать оправдание, попросту выдумать его и впредь слепо за него цепляться, как утопающий из поговорки за соломинку. Я думаю, что только гений способен сказать о себе вслух:

 
И, с отвращением читая жизнь мою,
             Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
            Но строк печальных не смываю.
 

Ах как это невыносимо тяжело: сознаться во лжи, склонить повинную голову, заявить: «Я врал! Я обманывал вас, люди!» – а уж там будь что будет. По-моему, тот, кто способен на это, – настоящий герой. Я вот, например, неспособна; мне кажется, что лучше умереть, чем… Чем что? Не знаю, не ведаю, но даже эта вот репетиция, а я убеждена теперь, что премьеры не будет, как – по самым разным причинам, но всегда уважительным – не бывает их в нашем заводском народном театре, где моя соседка и подруга Катька готовится играть главные роли; даже этот воображаемый разговор с тобой, Володя, – разговор, который я решила вести начистоту, труден для меня, очень труден…

И – поверят ли кающемуся? Не сочтут ли его лицемером? Менялою? Вот в чем штука! О, если б все люди отстаивали правду, сражаясь за нее с тою же готовностью и пылом, с какими защищают они порой ими самими же и выдуманную ложь, и все равно – «во спасение» она или для других, более важных нужд. «Но я хотела ему помочь!» – вот что стало моей соломинкой, моей второй ложью, должной прикрыть и оправдать первую, вырвавшуюся ненароком, о которой ты, сам того не подозревая, напомнил мне своей открыточкой и письмом. Лучше бы я не получала их.

Там, в полутемном зале почтамта, мне было о чем подумать. Ведь в черный для нас день, когда в институте вывесили списки зачисленных, среди которых не оказалось ни тебя, ни меня, я прежде всего хотела помочь себе самой, сама спасалась, как могла, от одиночества и отчаяния, барахталась под обломками рухнувших планов и надежд… А ты? Ну что ж, мальчик симпатичный, неглупый, с таким приятно побродить по улицам, поболтать… Да я фамилию-то твою узнала лишь из обратного адреса на конверте!

От почтамта до общежития я доехала на такси. Сумка моя была увесиста, а дождь не перестал. Что же – опять на остановке торчать, мокнуть? И просто так – стих нашел, захотелось! Как красивы вечерние улицы в дождь! И как изменчивы… Я тебе уже говорила об этом? Шофер мне попался болтливый, всезнающий. Он здорово меня отвлек. Истинный горожанин! Расплачиваясь, я протянула ему мамину пятидесятирублевку. «Ого! Настоящая? – Таксист хрустнул ею. – А помельче нету?» Рублишко у меня, конечно, нашелся, но впечатление, которого я добивалась, было смазано. Мотовки из меня не получилось. А жаль!

Я поднялась на свой этаж. В нашей комнате дым стоял коромыслом. Прикрытая моим полотенцем, светила настольная лампа. Гости противоположного пола пили и пели, а с ними за столом – Катька, вторая наша соседка, Галя, и еще одна девица, много курившая, имени теперь не вспомнить. Гостей-мужчин, как и девушек, было трое; один, низко склонясь к струнам, бренчал на яично-желтой гитаре. Он-то первый и заметил меня, уставился: «Девушка, вам кого?» Глаза в белых ресницах, телячьи. Остальные за разговором и не услышали, как дверь отворилась. Потом: «А? Кто там, Вась?» – «Тихо, граждане. Тихо! – распорядилась Катька, вскочив. – Это наша третья соседка, Наташа. Прошу любить и жаловать! Из дому уже? Быстро!»

Меня усадили на мою же кровать, плеснули в стакан чего-то обжигающего. Гитарист склонился ко мне: «Девушка…» – «Не слышали? Меня Натальей зовут», – оборвала его я. Откуда и бойкость взялась? Как джинн из бутылки, что ли? Но гитарист не отстал: «Наташа, вы любите петь?» – а сам такой серьезный-пресерьезный. «Нет, – говорю. – Не люблю и не умею! Слушать – другое дело». – «А я вот не умею, а пою, – пожаловался он. – Женщины заставляют». – «Спроси лучше: она целоваться любит?» – выкрикнула пьяная Галя с той стороны стола. Я с первых дней начала прозревать, какая она вредная! Недобрая, так и норовит уколоть. За что? Ее подруга молча курила, крашеным ногтем куда попало сбивая пепел с сигареты, и я, помню, подумала: «Наверное, они правы. Помешала я им – поломала симметрию». Но куда мне было деваться – от мыслей разных и вообще? Осталась. А когда извлекла из сумки банку с огурчиками, общим восторгам не было конца.

Такие посиделки в комнатах общежития устраиваются довольно часто: аванс, получка, день рождения у кого-нибудь, гости явились, красный день в календаре… По праздникам, правда, многие разъезжаются по домам, если недалеко ехать, либо уходят к родственникам и знакомым, которые живут здесь, в городе, и общежитие пустеет. За порядком в нем следят ребята-спортсмены, сколоченные в комсомольский оперативный отряд, разговор с буянами обычно у них короткий, и милиция в общежитии появляется крайне редко, а у нас, на женском этаже, я не видела ее никогда. Конечно, есть и пьющие «по-черному», но их немного и они на положении изгоев – кроме брезгливой жалости, ничего. Словом, у нас неплохо. Это только мама моя убеждена, что раз общежитие, значит – барак грязный, вертеп разбойничий, где смертоубийства не редкость, а уж пьянством без просыпу, мордобоем, поножовщиной и свальным грехом не удивишь никого – сие в порядке вещей. И ведь приезжала ко мне зимой, видела, газовыми плитами восхищалась на кухне, однако мнения своего так и не изменила. Будто я – Потемкин, она – Екатерина Вторая, а все вокруг – подстроено, один обман!

Но почему именно то – не первое и не последнее – застолье занозой застряло в памяти, как и весь тот долгий осенний вечер? Ах, конечно, из-за твоей открытки и письма. Ведь наизусть помню! «Вы не ответите мне, я знаю. Смешно надеяться. Кто я таков? Неудачник, каких много. А Вы…» – писал ты, рассчитывая на то, что твое предсказание исполнится, да только, как Катька любит говорить, «в обратном смысле». То есть наоборот. И вот тогда-то, сидя на кровати у близко придвинутого стола под клеенкой, глядя, как исчезают с тарелки маминой засолки огурцы, я и решила: напишу ему, отвечу! И обращусь на «ты». Что за церемонии?

Храбрый портняжка! Но как поступить с липовым моим студенчеством, с обманом, одно воспоминание о котором столь удручающе подействовало на меня в сумрачном зале почтамта? «Обман, вранье? Но какое же это вранье? – не вслух, конечно, однако хмельно и отважно рассудила я, слыша дождь за окном, за распахнутой настежь форточкой, и славные гитарные песни, которые по радио почему-то передают страшно редко. – А ежели и вранье, то в степени самой ничтожной. Нет, скорее всего, это будущая правда – правда возможная, и я в силах сделать ее действительной. И года не пройдет, как я…»

Все, буквально все с ног на голову перевернула! Спьяну-то. Суть же, как я сейчас понимаю, была проста: мне хотелось, мне очень хотелось писать кому-нибудь письма и самой получать их, да еще в такой романтичной обстановке – в окошке почтамта, предъявив документ, последив за чужими проворными пальцами и увидев свою фамилию, имя и отчество, написанные не своей рукой, ибо все это удостоверяло бы мою самостоятельность и окончательную взрослость лучше любых паспортов.

А Вася пел:

 
Собирайтесь-ка, гости мои, на мое угощенье,
Говорите мне прямо в лицо, чем пред вами слыву.
Царь небесный простит все мученья мои и сомненья…
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
 

И еще одно открытие сделала я в тот вечер – открытие, потрясшее меня своей обыденностью. Где-то возле полуночи в нашу дверь постучали. На пороге вырос невысокий крепыш с могучей шеей борца классического стиля и значком – бородатый профиль Дзержинского – на лацкане пиджака. «Извиняюсь, – миролюбиво сказал он. – Привет, Катюша! Дорогие гости, не надоели ли вам хозяева? Пора, пора выкатываться, ребята! Завтра на работу всем с ранья… Давай, Вася, вставай!» Гости поворчали и начали собираться восвояси. Загремели стулья; зашуршали плащи; белобрысый гитарист, которого и звали Васей, закинул гитару за спину, будто ружье. Крепыш со значком на пиджаке уже стучал к кому-то из соседей. Галя тоже оделась, сунула ноги в красные резиновые сапожки, взяла сумочку. Ее подруга молчаливая раздавила о крышку маминой банки последний окурок. Распрощались, ушли.

А мы с Катькой остались. Катька отправилась на кухню мыть посуду, мне досталось убрать в комнате, подмести пол и проветрить – очень уж накурили! По радио, где-то далеко-далеко, главные часы страны, которые на Спасской башне, пробили полночь, зазвучал гимн: «Союз нерушимый…» Ну, я протерла клеенку тряпкой, выкинула мусор в бак на кухне, подмела, выдвинула стол на середину комнаты. Табачный дым нехотя выползал в форточку и в распахнутую настежь дверь; взамен вливалась сырая свежесть ночи.

Потом я отправилась умываться. Несказанно приятно было утереть лицо нагретым на настольной лампе полотенцем. А я-то еще поначалу обиделась: «Хорошо, закрывайте, если вам яркий свет мешает! Но почему именно моим?» Это я взяла на заметку и теперь, когда есть возможность, грею полотенце, а потом сибаритствую. А когда я, в халатике, с влажным полотенцем на плече, возвращалась из умывалки, давешний коротко остриженный крепыш улыбнулся мне и кивнул, будто старой знакомой. Он, выпроваживая последних припозднившихся гостей, топтался на лестничной площадке нашего этажа.

Вот раньше, говорят, этаж этот по вечерам запирали на сто запоров, а в стальные петли-пазы, которые сохранились и посегодня, вкладывали деревяшку размером со шпалу на узкоколейке. Запасшись провиантом и водой, можно было выдержать длительную осаду. А потом этот порядок отменили. Подслеповатая Августа Андреевна, бывшая стенографистка, самая тихая и добрая из наших вахтерш, с которыми мне теперь – из-за сына нашего – ежедневно приходится иметь дело, рассказывала мне, как это случилось.

Директор нашего завода, депутат и лауреат, которого я издали видела лишь в черной машине, да еще в праздники, когда он, вся грудь в орденах, вместе с секретарем парткома, главным инженером, дядькой одним из котельно-сварочного цеха, у которого лицо сожжено так, что страшно глядеть, а орденов не меньше, чем у директора, и еще кое с кем из высшего начальства шагал к Дому Советов во главе заводской колонны демонстрантов – одних знамен с бахромой и тяжелыми золотыми кистями несли и везли на разукрашенных, обтянутых кумачом грузовиках штук пятьдесят, и переходящих, и всяких, а потом еще у каждого цеха свои, – так вот, директор, сопровождаемый почтительной свитой, осматривал общежитие и заинтересовался запорами. Даже потрогал внушительные скобы рукой: а это, мол, что такое? Зачем?

Ему наперебой объяснили: этаж женский, так что… защита от поздних мужских вторжений… «Девичий монастырь?» – будто бы пошутил он, вскинув бровь. В свите, конечно, рассиялись согласно: монастырь, монастырь… «Ну нет! Не монастырь, а зоопарк, – возразил вдруг ему кто-то из девочек, из рядовых, случайно оказавшихся рядом. Подозреваю, что это была Катька, ее почерк, хотя прямых доказательств у меня нет. – Зоопарк навыворот! Видели такой? Хищники на воле гуляют, а люди в клетках – для безопасности! Взаперти!» – «Ах, вот каково ваше мнение? – как рассказывали, улыбнулся директор. Улыбнулся, не рассерчал. – Про Мэри Поппинс читали?» – «Простите, про кого?» – «Книжка такая, детская, с английского перевод, мы с внучкой по вечерам листаем иногда, а кое-что даже зачитываем вслух – избранные места. Во многих смыслах полезно!»

Из свиты на девочку, конечно, зашикали: поди, мол, прочь, не вертись под ногами, стали делать большие глаза, с укоризной качать головами, однако она не испугалась – пожаловалась: «Минут на пять опоздаешь, после второй смены задержишься или автобус подведет, – все! Не достучаться уж. Доску снимут, а ключей нет, унесли, у кого они – неизвестно. Хоть на перилах спи, хоть на кафеле, а хоть к тем же мужикам просись, от которых нас охраняют! Камешек с улицы в свое окно кинуть, чтоб соседки простыни в жгуты вязали, вниз спускали, как альпинисту в горах, и то нельзя – высоко больно живем, не добросить…» Директор наш, немного похожий на артиста Кенигсона из Малого театра в Москве, мы его видели в кино «Свадьба Кречинского», мне очень понравилось, а Катьке – нет, она за разоблачителя Нелькина горой, а мне он неприятен был: ничтожный какой-то весь, молью траченный, будто из бабушкиного сундука, да и все хваленое правдолюбие его из корысти, из выгоды, – директор выслушал все это, нахмурил брови и кратко распорядился: «Убрать!»

И – убрали. Правда, некоторые деятели ожидали, что начнутся, так сказать, «похищения из Сераля», и даже предсказывали их вспышку. Однако ни на одну из нас покуда никто не покушался, ни одну никакой джигит ночью силой не умыкнул, поперек седла не кинул, не умчал, нахлестывая коня камчой. Не в горах живем, не в старое время! Хотя я знаю некоторых, которые очень и очень не прочь… чтоб их умчали. Да и сама-то я, правду сказать…

Когда я вернулась в комнату с сырым полотенцем на шее, Катька уже в постели была, читала. «Запирай!» – говорит и со сла-адким таким зевком, с потягом отложила книгу – пухлую, зачитанную, библиотечную. Константин Сергеевич Станиславский, «Работа актера над собой». Катька ее не подряд читала, а с того места, где откроет, страничек по пять-шесть зараз, не больше, чтобы не переутомляться. Из библиотеки ей предупреждения шлют, одно другого грозней, на карточках из каталогов – таких плотных, с дырочками: «В трехдневный срок…» – а Катьке хоть бы хны, до сих пор книгу не сдала, да и не собирается.

«Запирать? А Галя?» – спросила я. «Галя? – как-то очень нехорошо усмехнулась Катька. – Галю мы до завтрашнего вечера не увидим. А то и на недельку завьется, хвост трубой! Пришли… – Смешок опять. – Явились, не запылились: «Девочки, девочки!..» Я сразу к мужикам спустилась – Ваську Трефилова позвала. Чтобы тот, второй, не питал надежд напрасных, попусту не расстраивался. Ну, Васька, он всегда готов – раз-два, гитару на плечо. Он и в магазин сбегал, пока они внизу эту, пепельницу-то наманикюренную, по автомату вызванивали… Ну, чего столбом стала? Ложись! Не слышала, откуда дети берутся?» Я ей: «Почему? Слышала… я ничего… так…» – и потушила свет, легла.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю