Текст книги "Перед уходом (сборник)"
Автор книги: Николай Студеникин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц)
7
Итак, решено: домой возврата нет! Красивая фраза, заголовок чего-то. И правда это, и нет: можно и наоборот сказать, и будет верно. С войны, с чужбины – куда? Домой! А как же ей, Наташе? Домой, как в прошлое, возврата нет. Приговор окончательный, обжалование не подлежит, а значит… Значит, оглянувшись и погрустив, припомнив все, что было, надо думать о том, что впереди, – о будущем, своем и сына; надо строить дом – свой, новый. Придет время, и из Наташиного гнезда вылетит подросший, оперившийся птенец, расправит крылья… Это, наверное, и есть жизнь.
А пока:
Вечерняя отрада – вспоминать,
Кому она, скажите, незнакома?
На склоне лет присесть у водоема,
Смущая вод задумчивую гладь,
Не жизнь, а призрак жизни невесомый,
Не дом, а только тень былого дома
Из памяти послушной вызывать…
Между тем давно отужинали, поиграли в лото – семейно, лениво, без азарта. Мать, уже облаченная в непомерно просторную и измятую ночную рубаху, сорвала очередной листок с красным числом с календаря, щурясь без очков, прочла его обратную сторону и, глянув за занавеску, спросила у дочери:
– Спать будем?
Дядя Федя и Витька уже легли в сарайчике – там прохладнее. Можно разговаривать и курить.
– Ага. Спокойной ночи, ма, – тихо ответила Наташа.
– О-хо-хо! – сказала мать и, зевнув, быстро перекрестила рот. Скупость в ней, как в Плюшкине, с годами прорезалась настоящая, а вот богомольность – напускная. – День и ночь – сутки прочь. Вот тебе и выходной день, воскресенье! И всю жизнью так. Значит, завтра едешь?
– Да. Едем.
Догадайся, скажи: «Оставайся, дочка!»
– Ну, ладно, в час добрый… Я там перегладила все, пока ты гуляла. И своего много было, аж руки гудят! Пеленки, как ты наказывала, с двух сторон…
– Спасибо, ма. Большое спасибо!
Нет, не сказала. И не надо. Не надо!
– Ложись!
Щелкнул выключатель, свет погас, прошлепали босые ноги. Поплыли перед глазами и растаяли радужные круги. Навалилась тишина, плотная, как в сундуке. Планета – теплый, кое-как обжитый каменный шар, покрытый зеленой разнообразной плесенью и водой, первой колыбелью всего живого, окутанный воздухом, будто елочный орех мятой серебристой фольгою, – планета наша, Земля, летя в холодном, черном пространстве по эллипсу, совершила еще один оборот вокруг своей оси, и снова стала ночь.
Когда глаза немного свыклись с темнотой, Наташа встала и наклонилась над сыном. Он мирно спал, венец творения, наследник всех веков. Едва различимо пахло молоком, детской мочой и еще чем-то теплым, неуловимым, младенческим, от чего перехватывало дыхание и на глаза наворачивались счастливые слезы. Твоя мама с тобой. Будь счастлив, милый!
Босая, Наташа неслышно подошла к окну, тронула занавеску. Лбу от стекла сначала было прохладно. Рваные, реденькие тучки стремглав неслись мимо раннего месяца, яркого, узенького и изогнутого, будто турецкий ятаган. Именно такие полумесяцы попираемы крестами на главах-маковках православных церквей, воздвигнутых в память побед над теми же турками. В память о поражениях обычно не воздвигается ничего: она и так живуча, эта память. По примете, завидев молодой месяц, следовало немедля хвататься за монетку или, на худой конец, за пуговицу: деньги переводиться не будут. Однако не было сейчас под рукой ни монетки, ни пуговицы. И ладно! Никак не верилось, что там, на Луне, уже успели побывать люди.
Когда начинается жизнь нового существа, представителя рода человеческого? В ту ли минуту, когда в стоны, в звериный крик матери, изорванной болью, оглушенной ею, как обухом, тонюсенькой нитью вплетается вдруг его тихий плач, писк, который есть весть о себе, просьба о пище, помощи и защите, или это только выход в мир, подобный первому балу, а нам следует вернуться на сорок недель назад – к истинному началу?
Или она, эта новая жизнь, начинается еще раньше, в некий час, когда волей случая – если угодно, зовите его «судьбой» – встречаются двое и без вмешательства факира в чалме, с дудочкой и змеей расцветает вдруг волшебное дерево, видное поначалу только им двоим, а больше никому, дерево, чье имя – любовь – общеизвестно и затерто, словно старинная монета – радость нумизмата, и плодом которого, возможно, и станет новая жизнь, новый, неповторимый человек?
А может быть, чтобы отыскать первое звено этой неразрывной цепи, следует через века и тысячелетия нырнуть в первобытный океан, теплый и густой, будто кисель, и увидеть в ней крохотный дрожащий комочек протоплазмы?..
8
В стекло барабаня,
Ладони ломая,
Орала судьба моя
Глухонемая.
Андрей Вознесенский
…Нет, это не письмо, Володя, – такого письма я не напишу тебе никогда. И вообще больше не напишу. И на почтамт не пойду, чтобы получить там то, что ожидает меня за окошечком «До востребования». Почему? Да просто потому, что устала. Изолгалась. Пора кончать. Сейчас на маминых ходиках уже двенадцать, а я никак не могу уснуть. Все думаю, думаю. Вспоминаю… Знаешь, это очень странные часы – там, на стене. Я никак не могу совладать с ними. И раньше, когда была маленькая, не могла. Стоит мне подтянуть гирю, даже просто прикоснуться к ней, как они останавливаются. А когда гирю подтягивает мама или Витька, мой старший брат, они ничего – идут.
А помнишь, как мы познакомились и впервые заговорили друг с другом? Да-да, на сочинении. Это был последний экзамен. Мы сидели рядом, за одним столом, я уже выбрала тему, а ты – нет. У тебя было страдальческое лицо, и я сразу догадалась: хочет достать шпаргалку и… не решается. Потом ты все-таки извлек ее из кармана. То была фотография машинописной страницы – маленькая, в ладонь. Какой-то хлюст торговал ими вразнос, вертясь в общежитии, куда нас поселили, а ты, выходит, прельстился – купил, принес доход этому коробейнику. Ты потом и карандаш мне показал, на гранях которого вырезал физические формулы, помнишь?
А тогда, на сочинении, ты одними губами сказал мне: «У меня еще есть – на другую тему. Хотите?» Я молча покачала головой: отказалась. Не потому, что была против шпаргалок принципиально, а потому, что хорошо знала одну тему – из тех, что написаны были на большой доске, и решила писать самостоятельно, на свой страх и риск. И еще – я очень боялась позора: а вдруг поймают за руку? Словно на воровстве… И поэтому я все экзамены сдавала честно, без шпаргалок. Но я тебя обманула, милый: в нашей с тобой пьесе они оба наказаны – и «порок» и «добродетель». Однако ты не знаешь об этом. И не узнаешь никогда.
Итак, большой зал с высоким потолком, очень светлый, совсем не похожий на привычные школьные классы. Мы пишем сочинения на проштемпелеванной бумаге без линеек: ты – на вольную тему, я – «образ Катерины», которую революционный демократ Добролюбов, рано умерший, назвал «лучом света в темном царстве». Без линеек писать трудно, строки уползают вверх, и приходится заново переделывать страницу.
Из института мы в тот день вышли вместе. «А почему?» – думаю я теперь, в ночи. Да потому, наверное, что в дни экзаменов и тебе и мне было страшно одиноко. Вместе держались только рабфаковцы – ребята с подготовительного отделения, в институте они считались наполовину своими, знали тамошние порядки назубок и очень этим чванились. А мы, приезжие, были каждый сам по себе. Противно видеть в окружающих одних только конкурентов. Ты позже сказал, что приметил меня еще у стенда с примерными вариантами по письменной математике – мы все там толкались, списывая их. Было это перед самым первым экзаменом, но заговорил-то ты со мной после последнего, когда все осталось позади, а до этого ты, стало быть, и во мне видел только соперницу? Но нет, ты же предложил мне списать, значит… Спасибо тебе за это!
Институтская приемная комиссия решила объявить оценки за сочинения и результаты конкурса одновременно, случиться это должно было через три дня на четвертый, и все три долгих дня мы провели вместе, немного задаваясь друг перед другом, важничая и щеголяя познаниями, разыгрывая какие-то роли, но все-таки хорошо, правда? Несмотря на обоюдную грошовую спесь. Облазили весь город, ходили в кино, ели мороженое, катались в парке на колесе – я все боялась, что брезентовый привязной ремень отстегнется, что снизу кто-то заглядывает мне под юбку, – а однажды, в самую жару, искупались в реке, хотя вода в ней была уже по-осеннему холодна да, кажется, и не очень чиста: заводов и фабрик в городе много.
Вспомнив маму, я сказала тебе, будто старушки говорят, что после ильина дня купаться грех великий, потому что Илья-пророк в свой день с небес… «Что? – настаивал ты, смеясь, притворялся непонимающим. – Что именно он делает в свой день?» – «И сам знаешь – что!» – помню, ответила я, торопясь одеться. Лицо у меня полыхало. Кабинок на пляже не было, да и о том, что они где-то существуют, эти кабинки для переодевания, я знала только из книг.
В краску ты вгонял меня еще несколько раз, и сам того, может, не подозревая: это когда ты зазывал меня куда-нибудь перекусить, а я отнекивалась – не хочу, мол, сыта, хотя голова у меня кружилась от голода. Особенно угнетало меня слово «кафе»: ведь до приезда в город я никогда не ела среди чужих людей, среди незнакомцев, каждый из которых вправе пялиться на тебя сколько влезет, будто ты не живой человек, а манекен.
Сейчас-то я притерпелась, привыкла, а то, случалось, бросала нетронутые тарелки на столе и, себя не помня, бежала прочь из столовой куда-нибудь в укромный угол – реветь. Как дура, честное слово! А все из-за этих щеголей, ребят из инструментального цеха: они, бывало, усядутся напротив, как галки на заборе, и смотрят, смо-отрят… Изредка перекинутся словцом и опять. Но однажды я решила: «Довольно! Хватит! Стерплю!» – и, нарочито не спеша, доела все до конца, хотя напоследок едва не подавилась сливовой косточкой из компота. На следующий день шутники из инструментального избрали себе другую жертву. Так что этот поступок я числю в кратком списке своих маленьких побед. И над собой и вообще…
«Постой, постой, – спросишь ты меня, – а откуда в студенческой столовой взялись ребята из какого-то инструментального цеха?» И вовсе не в студенческой, а в заводской… позже ты и сам все поймешь, не сбивай меня, ради бога.
Да. Те три долгих прекрасных дня. Но настало и утро четвертого. Проснулась я ни свет ни заря и сразу помчалась в институт, хоть и знала, что там еще все закрыто. Прохожих на улице было мало, всюду со скоростью пешеходов ползали окруженные радугами поливальные машины, а на деревьях, невидимые, пели птицы. Честное слово. Как в лесу… Однако мне, естественно, было не до радуг и певчих птиц. Списки принятых на первый курс вывесили часов через пять, когда я совсем одурела от ожидания. Моей фамилии в них – увы – не было, а твоей, Володя, я тогда не знала еще. Смешно, правда?
Но тогда мне было не до смеха. Что сделал бы на моем месте любой нормальный человек? Огорчился бы, может быть, возмутился, побежал бы жаловаться на несправедливость властям или просто заплакал, как плакал у скамеек под деревьями безногий инвалид на тележке, утиравший глаза рукавом старенькой гимнастерки, на которой звенели медали, до блеска начищенные зубным порошком. Кого у него не приняли – сына, дочь? В подоле гимнастерки лежал у него газетный кулек с апельсинами.
А я – я, не чуя вкуса, будто они ватные, сжевала в институтском буфете полдесятка пирожков с чем-то и отправилась в общежитие – спать, спать. И – уснула. Вот дура-то! И проспала бы долго, но изжога разбудила меня. Вода, которую я пила из крана, отдавала хлором. Бр-р! В общежитии – ни души, гулкая пустота, мне стало жутко от одиночества, и я снова побрела в институт. Зачем? Ведь знала же, что чудес не бывает. Наверное, и солнце мне в тот день казалось черным. Не помню.
Но хорошо помню, как испугало меня твое лицо, когда ты попался мне навстречу. Случайность? Может быть. Однако и столкновение «Титаника» с айсбергом, блуждавшим в океанской ночи, тоже было случайностью, невероятной почти. Я читала, что это событие тогдашние газеты назвали «величайшей катастрофой двадцатого века». Поспешили, конечно. Наш век только начинался, и главные его события, главные катаклизмы были еще впереди: мировые войны, революции, распад некогда могущественных империй, газовые камеры, водородные бомбы, искусственные спутники, полет на Луну, заложники, угон самолетов…
Сейчас, когда я стала матерью и должна думать о будущем нашего сына – да-да, не удивляйся, пожалуйста, у нас с тобою есть сын, да еще какой мальчик хороший! – я иной раз пугаюсь: вдруг самое страшное, что припас для нас век, еще впереди? Эти ракеты, лодки подводные… Кому, скажи, какому богу молиться, чтобы не было войны?
«Что?» – помню, спросила я, заглядывая тебе в лицо. Даже, кажется, взяла тебя за руку. «Ничего! Два шара вкатили! – ответил ты. – И правильно! Ах я осел! Надо было самому писать. Понадеялся…» Конечно, не одному тебе тот хлюст всучил свои фотографии. Сделал хороший бизнес. Несколько сочинений, схожих до последней запятой, – тут и младенец бы догадался, в чем дело. А преподаватели не младенцы. Но держался ты сравнительно достойно – ругал только себя самого.
Правда, спросить, как обстоят дела у меня, ты догадался значительно позже, когда мы сидели в каком-то пыльном скверике и уже вечерело. Мимо, в туго подпоясанной полотняной гимнастерочке, прошел суворовец с девочкой – красивая пара! И знаешь, у меня язык не повернулся сказать, что и я провалилась. Ну, не прошла по конкурсу, не набрала нужных баллов – какая разница? Суть-то одна: фиаско. Тех же щей, да пожиже влей. Пшик. «У меня? У меня все в порядке!» – выпалила я. Как из пушки, неожиданно для себя самой, честное слово! «Поздравляю! Нет, правда. Я очень за вас рад!» – как-то криво улыбнулся ты, а я – отступать было некуда – начала говорить, что не стоит так сильно расстраиваться, все еще впереди, что можно хорошенько подготовиться и успешно повторить попытку на следующий год, словом, все то, что принято говорить – и говорят – в подобных случаях.
Собственно, убеждала-то я себя, однако ты не подозревал об этом и иронически усмехался: мели, Емеля! Сытый, мол, голодного не уразумеет. А я, подзадоренная тобой, молола, молола… Откуда и слова брались? С этого все и началось.
На следующий день ты уезжал домой – в свои «город заборов», как ты назвал его, кривя и покусывая губы. Я и сейчас, будто наяву, вижу это выражение твоего лица: скептическое и в то же время детское, жалкое… Наверное, мне не следовало провожать тебя – кто я была тебе, в конце концов? – но я вызвалась. Понимаешь, мне все казалось, что ты задумал нехорошее… задумал что-то сделать с собой. Назойливая, дикая мысль. Я даже ночью вскакивала, и недовольные девочки-соседки, которым я мешала спать, потом сказали – кричала: такие жуткие мне снились сны.
А при свете дня, на людном вокзале, у нас все пошло как-то не так: чемоданы, узлы – народ вокруг толкался немилосердно, а мы молчали, толпа разъединяла нас, и только в самый последний миг, уже из вагона, ты крикнул мне, почему-то, как в первый день, назвав меня на «вы»: «Как ваше отчество? Я напишу вам! Главпочтамт, до востребования!» Я ответила, и поезд ушел.
В тот день я снова очутилась на вокзале. С чемоданом. Но не уехала. Доски с объявлениями, которые опоясывали привокзальную площадь на уровне человеческого роста, задержали меня. Да и что мне было делать дома? Выслушивать сочувственные слова? Усмехаться иронически, как ты, я не умею. И мама моя как раз… скажем так: «вышла замуж». На старости лет. За вдовца. Ненавижу это их слово – «сошлись»!
И вот я, за пятиалтынный сбагрив чемодан в подвальную камеру хранения, в душном, битком набитом автобусе поехала на далекую окраину города – в отдел кадров завода, на котором работаю и по сей день. Да-да, работаю, а не учусь, как ты до сих пор думал, Володя. В заводском объявлении, отпечатанном в типографии, меня приманила красная строка-посул: «Одиноким предоставляется благоустроенное общежитие».
На месте выяснилось, что предоставляется, благоустроенное, но не всем. Пойдешь в литейный, котельно-сварочный или кузнечный цех – дадут место; хочешь работать там, где полегче и почище, – найди сначала себе частную квартиру, пропишись сумей, а потом уж устраиваться приходи, потом – милости просим! Так мне объяснила пожилая хмурая женщина из отдела кадров. Бродить по бесконечным улочкам городских предместий, где дома почти такие же, как и у нас в селе, только посытей, покичливей, что ли, и поставлены они куда теснее; заглядывать в каждый двор, будто побирушка, будто наша сельская дурочка Маня-чепурная, которой нас с детства стращали; просить и жалко улыбаться, когда откажут… Нет, такая перспектива не обрадовала меня, и я сразу согласилась на литейный.
Ночью на вокзале было страшновато. Толкая людей и что-то бормоча себе под нос, бродили пьяные. Шныряли и трезвые, быстрые, без багажа… с их бесстыжими, куда-то зовущими, на что-то намекающими взглядами лучше было не встречаться. Но в конце концов я отыскала себе местечко, села… Разбудило меня грубое прикосновение. Это молодой, сердитый с виду милиционер тряс меня за плечо. «Тут спать не разрешается! Покажи билет! Куда едешь?» Боже мой! Как же я перепугалась! Решетки тюремные, какие-то сырые подземелья померещились мне спросонок. Милиционер ждал ответа – барабанил пальцами по мундиру, между ясными пуговицами, выше живота. А что отвечать? Куда я еду? Почему на вокзале?
Вступилась за меня женщина в очках, которая сидела напротив, бережно держа на руках спящего малыша. «Молодой человек! – сказала она милиционеру строго. – Во-первых, почему это «ты»? Разве вас в органах элементарной вежливости не учат? Вы для окружающих обязаны быть образцом! А во-вторых, вон ваша обязанность!»
Милицейской «обязанностью» был, оказывается мужичок, который спал прямо на мокром кафельном полу, боком привалясь к жужжащему автомату с газировкой, – конечно, пьяный. Или больной. Заразный какой-нибудь. Но в обоих случаях следовало принять меры. Милиционер молча покачался возле нас с пятки на носок, потом так же покачался возле пьяного, разглядывая его, а наглядевшись вдосталь, делся куда-то. Я за ним не следила.
Моя заступница улыбнулась и шепнула мне: «Вы ему просто понравились. Хотел полюбезничать, время скоротать, а вы сразу пугаться!» – «Да ну их всех!» – расхрабрилась я, позабыв недавние страхи. Женщина в очках оказалась очень приятной. Такая сердечная! Москвичка. Вместе с младшим сыном гостила как раз где-то в окрестностях твоего «города заборов», на родине мужа, сам он поехать с ними не смог – старшие дети, работа. Здесь у них была пересадка. Проходящий поезд, на который они через вокзальную «Комнату матери и ребенка» достали себе билеты, выбился из расписания и безбожно запаздывал, знакомых у них здесь ни души, и ей с сыном, как и мне, осталось только одно – коротать ночь на вокзале.
«Ненавижу вокзалы летом! Неразбериху эту, толчею, кутерьму! В Москве на трех вокзалах сейчас… представляю!» – воскликнула она. Мы так славно поговорили. Разоткровенничались, особенно я. Все выложила! По очереди стерегли друг дружке места, а я еще – ее вещи и ребенка. Симпатичный мальчик. От него, спящего, такого тяжеленького, теплого, как вот от нашего Андрейки сейчас, веяло… ну, детством, что ли? А когда утром прощались, она дала мне свой московский адрес и телефон. Я и до сих пор ей к каждому празднику поздравительные открытки шлю, какие покрасивее, выбираю, а она – мне, правда, реже.
Утром я совершила ошибку, за которую весь день потом казнила себя. Не надо было мне забирать из камеры чемодан. Ох, и намыкалась же я с ним! Он тяжеленный был – из-за книг. Чтобы работать в горячем цехе, нужно, оказывается, разрешение врачей, медицинская справка. Форма № 286, которую дают поступающим в вузы и техникумы, здесь не годилась, и меня направили в заводскую поликлинику. Хорош, должно быть, был вид у меня, когда я заявилась туда с чемоданом. Он же мне все ноги отбил, руки оттянул, проклятый! И хоть бы новый был, выглядел прилично, а то так – древность фанерная.
Правда, и помог здорово: врач-терапевт, смешной такой дядечка, пожилой уже, когда я ввалилась к нему, испугался – в шутку, конечно, – замахал руками: «Вы что, девушка, пришли сюда навеки поселиться? А мне куда прикажете? А пациентам?» Ну, я рассказала ему, в чем дело. Говорю, а сама не знаю, смеяться мне или белугой реветь. А доктор мне: «Поступали? Куда? Не в медицинский наш, нет? Медицине следует обучаться в столицах… Что? Совершенно никакой склонности? Жаль-жаль… А то бы мы вас медсестрицей оформили. Или в регистратуру – искать карточки, писать больничные листы. Почерк хороший?.. Обыкновенный?.. Ах, общежитие? Иначе не дают, а вам жить негде?.. Да-да, конечно, сам много лет без квартиры жил, понимаю…»
Потом он сам, без очереди, сводил меня к окулисту, к невропатологу и в рентгеновский кабинет, сам написал нужную справку, а назад, к отделу кадров, я и мой облезлый чемодан подъехали на «Москвиче» с крестами на дверцах. Вот так-то! Автомобиль не роскошь, но средство передвижения. Жаль, что доступно оно пока не всем. Или всем? Автобус – тоже автомобиль. А не нравится тесниться в автобусе, садись в такси.
Знаешь, тогда, в больничном «Москвиче», который вез в цеховые здравпункты аппараты для измерения кровяного давления, я и обнаружила, как изменчивы улицы города. Одно дело, когда катишь по ним в машине, другое – когда тащишься по тротуару пешком. И дома, казалось бы, стоят те же самые, и деревья, и погода одинаковая, но… Словом, чудеса. А тот доктор, когда я встречаю его в коридоре поликлиники, обязательно улыбнется мне, опросит о здоровье, пошутит. Я теперь в заводскую поликлинику часто хожу: после родов у меня что-то с зубами сделалось – болят, крошатся, надо пломбы ставить.
Слава богу, следующую ночь я провела не на вокзале, успела получить оба временных пропуска – и в общежитие и на завод. Комната на троих, куда меня поселили, показалась мне раем. Тумбочки, чистое белье… Да и посейчас кажется, правду сказать. Свой угол! Только считать своих соседок ангелами я давным-давно перестала. Дали бы нам с Андрейкой такую комнату насовсем – вот это было бы счастье. И желать больше нечего… Может, когда-нибудь и дадут – дойдет и до нас очередь.
Заводское общежитие куда лучше студенческого, в котором мы жили, когда сдавали экзамены. Я туда часто наведывалась поначалу – ходила в гости к девочкам, которые поступили, и… на разведку. Сравнивала, старалась запомнить. Как-то оно там, у студентов, уныло все, голо, тесно. В комнатах по пять человек, кровати железные, допотопные, одеяла солдатские, подушки – одно названье. Девчонки над чертежными досками в три погибели гнутся, инженерши будущие, разговоры только о начерталке, конспектах по истории КПСС, а на подоконнике бутылки от кефира немытые стоят строем, потому что на этаже второй день воды из-за лопнувшей трубы нет. У нас в общежитии куда веселей. Или это во мне зависть черная говорит? Не знаю…
Пыталась я об этом ощущении своем одной девочке рассказать, Асе. Ты ее должен помнить: толстая такая, похожа на борца, но с косой. Мамаша ее все за руку водила. Ее в институт приняли, потому что она ядро далеко толкает. Всем было неудобно: и молодому преподавателю, который на экзамене по физике подошел что-то подсказать ей, и ей самой – краскою залилась, не знала, куда деваться, хоть под стол полезай, – и тем, кто сидел вокруг и это видел. А все мамаша ее: принесла в приемную комиссию грамоту, в которой указан результат какой-то очень хороший, рядом оказался заведующий кафедрой физического воспитания тов. Збандуто, вот и… Нужный, мол, институту человек! Она мне ответила, что заводское общежитие на берегу стоит, а студенческое вроде парохода. Она согласна в любой тесноте жить, только бы доплыть до цели – до диплома, самостоятельной стать, а то мамаша ей продохнуть не дает, каждый шаг контролирует и учит, учит!
Проспала я первую ночь на чистых простынях, в раю, а утром на работу надо идти. Встала, умылась, лицо казенным полотенцем вытираю, а внутри так и дрожит все – первый день впереди рабочий! Как-то оно все будет? Места себе найти не могу. Как перед экзаменом – страшно.
А тут одна из соседок и говорит мне с кровати, голос хриплый такой со сна: «Не мелькай, новенькая! Ты чего это в такую рань вскочила?» – «Опоздать боюсь», – говорю. А она мне: «Ты на часы глянь! Отсюда до проходной пятнадцать минут ходу. После десятилетки, что ль?» – «Да». – «Ну-ну. Еще одна счастья городского искать явилась. В институт не попала?» – «Нет, – говорю. – По конкурсу не прошла». – «А в отделе кадров про образование свое сказала?» – «Конечно. А как же?» – «И зря! Дурочки вы все, выгоды своей не понимаете!» Я и глаза раскрыла: «К-какой выгоды?» Нам ведь с самого детства внушают, что образование – это благо, а неграмотность – зло великое. «И она еще спрашивает! Сякой-немазаной! Могла б в вечернюю школу попасть, день бы получила свободный, оплата – пятьдесят процентов. Это тебе не выгода?» – «Обманывать? – спрашиваю. – Да?» – «Да кого обманывать-то? Ну, написала бы вместо десяти – девять. Или восемь классов. Они бы сами тебя нашли, учителя. У вечерней школы тоже план, милая моя. Где это сказано, что по второму разу учиться нельзя? Повторение – мать учения!» Где такое сказано, я не знала, конечно. Поэтому молчу. Где-то же сказано! Обучение денег стоит. И немалых, наверное. А она, соседка, на локоть оперлась, глаза плутовские, веселые: «Не поступила ведь? Значит, плохо тебя учили! Брак! Надо второй раз. Вот и пусть переучивают…»
Правда, неожиданная логика? Так перевернуть дело мне никогда бы и в голову не взбрело. «Ну, – думаю, – попала я! Да не просто попала, а попалась. Какие они тут… шустрые. В раю-то! Нет, им пальца в рот не клади – город! А не отправиться ли мне, пока не поздно, к маме, домой? Пропаду ведь здесь, ни за грош пропаду среди таких-то…» И все рассказы о городских обычаях и нравах всплыли в памяти разом, будто зимние утопленники после ледохода. Наши, сельские, кто на базар часто ездил, когда не было еще ни автобусов, ни дорог, много баек разных о городе привозили – одна другой нелепее и страшней. Для чего? Для того, чтобы другие туда опасались ездить, что ли? Мы, детьми еще, обступим, бывало, приезжего и гадаем: и как это он в городе выжить ухитрился? А с виду вроде нормальный человек…
Вот так я впервые и поговорила с Катькой, теперешней соседкой своей и подругой, лучше которой у меня в городе нет. Несмотря ни на что. Она, Катька-то, девочка ничего. Только не все, что она говорит, слушать надо, не всему значение придавать. Она же актриса – в заводской народный театр ходит, репетируют они там. Репетируют-репетируют, а чтоб спектакль какой-нибудь народу показать, до этого они еще не дошли. Правда, раньше, говорят, было иначе… А Катьку и в жизни тянет роль разыграть. Сегодня – одну, а завтра – другую. Но это я позже поняла, а сначала… Сама Катька в хорошую минуту, смеясь, призналась мне, что ей в удовольствие было, в радость чем-нибудь меня огорошить. «Наивняк! Стоишь, ресничками хлоп-хлоп!» – а сама со смеху так и покатывается, озорница. И я вместе с ней улыбаюсь, хотя мне чуточку, конечно, обидно…
Подождала я, пока она умоется и поест – самой мне кусок в горло не лез, и на работу мы отправились вместе. Это я потом узнала, что ей в тот день во вторую смену выходить надо было. У проходной я так и ахнула: народу-то! Тьма. Водоворот. Броуново движение молекул. Катька проводила меня в литейный цех, добилась, чтобы мне сразу выделили отдельный шкафчик в женской раздевалке, принесла откуда-то мужскую рубаху в клетку, косынку плотную, комбинезон с лямками, носки, заставила надеть все это… Мастеру обижать меня запретила – вот нахалка-то! Он: «Да ты ей кто – сестра?» – «Все мы, папаша, сестры, – говорит. – Я – шеф. От комитета комсомола». Но мастера это заявление не очень проняло, не испугался. «Будь здорова, – говорит, – товарищ шеф! А ты, подшефная, ступай за мной. Мне с вами лясы точить некогда! Сама, надеюсь, ходить умеешь?» Я и пошла.
Ну, что сказать?.. Если комната в общежитии показалась мне раем, то здесь, в литейном, был сущий ад, «геенна огненная», которой так любят стращать грешников попы и старушки-богомолки: «В огне гореть будете неугасимом…» Огонь есть. Вдоволь огня! Неугасимый? – Неугасимый! Помещение огромнейшее – политехнический институт с колоннами под крышу войдет целиком, а уж таких зданий, как городской вокзал, пять уместится, если не десять. Под потолком краны ездят, крюки с цепями плывут на разной высоте, гул, грохот. А то вдруг озарится все мертвенным белым светом, взбегут к потолку гигантские тени и затрепещут там, в высоте, на дочерна закопченных стеклах, – это металл льют, издали видны сияющие брызги. Потом – сразу темнота, будто и не горит вокруг электрический свет. Кажется, возникнет сейчас из ничего самый главный черт с хвостом и рогами, обопрется на титановые – самые тугоплавкие – вилы, топнет, вышибая искры, копытом и заорет на маленьких людей: «А ну, кончай перекур! Становись на голову!» – как в любимом анекдоте братца моего, Витьки. Много позже я обнаружила в этом грозном хаосе какой-то порядок, цель, смысл, даже по-своему полюбила его, цех наш, не так, конечно, как комнату в общежитии, не с первого взгляда, но все же, а вот в первые минуты там… Ад, сущий ад!
Мастер подвел меня к женщинам, которые возились с какими-то деревянными, пестро, как игрушки, раскрашенными штуками, довольно, впрочем, большими для игрушек-то, о которых я вспомнила потому, что мне издали показалось, будто эти взрослые женщины сосредоточенно, слаженно так играют в темный песочек. Без криков, ссор и драк. Словно воспитанные, тихие дети где-нибудь в скверике или дворе, под деревьями. Раньше я думала, что модели – это либо что-то летающее, крылатое, трепещущее, склеенное юными техниками в пионерских галстуках и коротких штанишках из папиросной бумаги, полотна и расщепленного бамбука – навек загубленных лыжных палок и удилищ; либо уменьшенные копии громоздких машин и механизмов. Оказалось, что деревянные штуки – это тоже модели, прообразы того, что отольют потом, скажем, в чугуне и отправят в холодную механическую обработку, и иметь дело в своей новой жизни рабочей мне придется именно с ними – с моделями, стержнями, опоками и формовочной землей, которую я сдуру посчитала грязным песочком. «Вот, Поликарповна, помощницу тебе привел, как вчера говорили. Давай учи ее, как и что», – сказал мастер женщине-бригадиру и куда-то исчез.
Женщина-бригадир отряхнула землю с ладоней: «Ну, давай знакомиться. Откуда к нам и как тебя зовут?» Я назвалась, ответила. От частых пересказов, что ли, история моя как-то от меня отделилась и начала существовать самостоятельно, сама по себе, – гулять пошла, будто нос майора Ковалева у Гоголя. Или это я сама от нее отделилась? Будто и не со мной было это… Странно! Ведь прошло всего два дня и две ночи, а столько перемен, даже голова кружится, и в слова «по конкурсу не прошла» я вместо горечи вкладываю лишь заученную какую-то, дежурную скорбь – занавеска, должная прикрыть мое равнодушие и мою усталость. Так старушки наши сельские, помянув в разговоре покойника, который и при жизни-то своей был им глубоко безразличен, бормочут механически: «Царствие ему небесное!» – и говорят дальше, о своем, близком, кровном. А вставь в их речь вместо благочестивых слов: «И хрен с ним! Всех погостов не оплачешь!» – ничего не изменится. Ровно ничего.