Текст книги "Приключения 1975"
Автор книги: Николай Коротеев
Соавторы: Игорь Подколзин,Борис Воробьев,Валерий Поволяев,Владимир Рыбин,Александр Козачинский,Владимир Караханов,Михаил Демиденко,Вадим Прокофьев,Юрий Юша,Геннадий Босов
Жанр:
Прочие приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
– Атас-с, Со-олод!
Солодуха мгновенно вскочил, Кононов чиркнул спичкой, сложив две ладони в ковш, осветил Солодуху. Тот часто моргал припухлыми веками.
– Насонов упал в трещину, – произнес Трубицын и с силой дунул на пламя спички. Пламя прилипло к кононовской ладони и пропало, стало темно.
– Возьми веревку, – сказал Трубицын и на четвереньках попятился к выходу.
Конец веревки захлестнули за ледяной горб – торос, кособокий, с грибом-камнем вместо шапки, к другому концу привязался Трубицын. Работали молча: слышно было лишь густое, запаренное дыхание да тонкое, будто стеклянное, потрескивание льда.
– Вить, – хрипло проговорил Трубицын, поворачивая во рту сухим, вспухшим языком, – ты на первом «спасе», у трещины стоишь, Федор – на втором. Особо не держите, травите свободно. Но если сорвусь – крепитесь. Иначе, – он отвел левую руку в сторону, пошевелил пальцами, – на вашей совести…
Кононов закашлялся, вытер перчаткой рот.
– Федор, ты ближе всех к палатке, пойди отыщи транзистор. Оторви батарейки, а то фонарь дуба дает…
Солодуха прошел к палатке, скрылся под пологом.
– В Колькином спальнике пошарь. Сверху! – крикнул Трубицын.
Солодуха притащил батарейки, связанные вместе медной крученой проволокой. Трубицын молча оторвал одну, начал вкладывать батарейку на ощупь в корпус фонаря, но неудачно – скреб и скреб железом по железу, не попадая усом-контактом в проржавевший зажим.
– Зараза, – он постучал костяшками пальцев по фонарю, сморщился не то от боли, не то от досады.
Свет стал чуть сильнее, но все равно был слишком слаб.
– Бумага с собой. Спички? Спички тоже с собой, – Трубицын похлопал себя по карманам, потом вогнал ледоруб в кромку наста.
– Поехали…
Он соскользнул в трещину, уперся ногами в стенку. Ледоруб, свешиваясь с руки, гремел где-то внизу, стукаясь штычком о комкастые пупыри, и мелкое крошево с шипением уходило на дно трещины. Трубицын, спускаясь, смотрел по привычке вверх – под руками и ногами все равно ничего не видно – черная темнота, а вверху прямо в глаза светил зеленый зазубренный огонь – звезда!
Но вскоре огонь исчез – трещина делала кривой, похожий на латинское «с» поворот, и Трубицын отдохнул несколько секунд, откинувшись на спину и слабо шевеля в пустоте ногами. Стало щипать замерзающие уши, он ожесточенно потер их перчатками, потом отогнул борт шапочки и, прислушиваясь к своему хрипатому холодному дыханию, двинулся вниз.
Сколько метров он прошел и сколько до поворота? В темноте не угадаешь. «Держись, Колька! Крепись, крепись, крепись!» Он представил на секунду, каково Насонову в горловине трещины, узкой и морозной – наверное, штанами, рукавами уже примерз к стенкам – худо Насонычу.
Как-то, два года назад, он неловко провалился в трещину – мелкую, метра три-четыре всего. Сам проскочил, а рюкзак застрял – так и повис на лямках рюкзака. Пока вызволили ребята, минут пять прошло, закоченел весь, лицо побелело – обморозился.
Сколько же Насоныч сидит в трещине? Трубицын, нащупав острый ледяной выступ, навалился на него грудью, чувствуя, как ребровина выступа больно врезается в живот. Долго так не продержишься. А долго и не надо. Хотя торопиться тоже нельзя – если сорвешься, Насонову ничем не поможешь. Он ощутил под собой такую далекую и такую беспросветно черную глухую пустоту, что ему на мгновенье стало не по себе. Он вытащил из кармана записную книжку, вырвал несколько листков бумаги из середины, поджег. Трещина осветилась на несколько метров, заискрилась блести-нами, но до дна было далеко, и свет таял в темноте.
В ушах появился странный звон, будто кто-то постоянно трогал пальцами гитарную струну, не давая ей успокоиться. Трубицын перевел дыхание, облизал языком занозистые от засохших струпьев кожи губы.
«Звон этот от голода, – подумал он, – слабею. Быстро как слабею…» Он вдруг вспомнил все разговоры, которые несколько часов назад вели они в палатке, греясь над керогазом, вспомнил, что говорили о еде. «А мне бы кусок хлеба, кусок сахара, да кружку чая». От таких дум подводит живот.
– Держись, Колька, – пробормотал он вслух. – Держись, старый… В порядке все будет!
От этих слов ему вдруг стало веселее, полегчало на душе и даже сил, кажется, прибавилось…
Трещина начала сужаться – значит, уже горловина, – трещина раскололась воронкой: внизу широкий грот, выход из грота узкий, в несколько ладоней, настоящий ледяной лаз – сквозь него можно проскочить, только падая. Значит, Насонов упал на дно трещины, на скальный пласт. Это плохо. Мог поломаться.
– Коля! Колька! – позвал Трубицын.
Внизу, метрах в семи от него, тяжело, с тонким прихлебыванием вздохнул человек. Насонов!
– Колька! Я сейчас! Я сейчас, Колька, – бессвязно стал повторять Трубицын. – Насоныч, я сейчас…
Повторял-то повторял, но понимал, что через узкую горловину ему в грот не пролезть.
– Сла-а, – донесся снизу слабый голос.
– Я сейчас, Коля, я сейчас. – Трубицын попробовал проползти по горловине дальше, но стенки трещины не пустили, тогда он поднялся на полметра, запалил несколько сложенных вместе листов бумаги. До Насонова рукой подать – метров шесть. Он лежал навзничь на блестящих от ледовой корки, будто мокрых, камнях. Лицо бледное, постаревшее, щека в крови, неподвижно застывшая на груди рука со скрюченными, словно ороговевшими пальцами, тоже испачкана кровью.
Трубицын пошарил рукой вверху – следом за ним должен был спускаться свободный конец веревки.
– Сла-а, я знал, ты… – пробормотал внизу Насонов. – Ты… – он силился что-то сказать, но не договаривал, захлебывался.
Трубицын смотрел на него как завороженный и все шарил над головой, водил пальцами по гладким и скользким, будто стеклянным, стенам трещины. Потом понял, что запасной канат выпустили метрах в трех позади – чтоб не мешал, не путался под ногами. Он уперся ледорубом в стенку наискось, чтобы на ледоруб можно было наступить, как на скамейку, начал подбираться к веревке.
– Не уходи, – услышал он голос.
– Нет-нет, я здесь. Я не ухожу.
– Не уходи.
Трубицын громко выругался – размочаленный конец каната болтался очень высоко, до него не три метра, а два раза по три… Но делать нечего, и Трубицын, мелко переступая триконями по одной стенке, спиной упираясь в другую, помогая себе руками, задыхаясь и постоянно вытирая со лба пот, стал пробираться к веревке. Вверху посветил, увидел, что конец медленно раскачивается перед самым носом, теперь даже зубами дотянуться можно.
– Терпи, казак. Я сейчас. Сейчас…
Он трижды дернул за веревку, наверху поняли, стали медленно потравливать.
– Больше, больше, черт возьми, – раздражаясь, выкрикнул Трубицын, теплое дыхание облаком растаяло у самого лица. Он увидел, что рвет из книжки листки уже не чистые, рвет исписанные – какие-то цифры, обрывки имен, телефоны. Собственно, какое это имеет сейчас значение? Никакого. Этими телефонами он заполнит еще пять, десять, сто таких записных книжек. Главное – Колька! Главное – Насоныч! Он притравил конец, понемногу спустил его в горловину.
– Привязаться сможешь? – спросил он, освещая Насонова бумагой. – А?
Тот с трудным хрипом заворочался внизу, рука, что лежала на груди, была сломана и не действовала, второй, целой, он протянул веревку под мышками, скрутил на груди «восьмерку». Откуда только силы взялись? Трубицын следил за каждым его движением, щурился, чувствуя, как в глазах закипает, пузырится широкая радуга, и, не понимая, в чем дело, протирал глаза перчаткой, размазывал слезы по щекам. Веки щипало словно от дыма, и они, чувствовал, набухали, становились толстенными, больными.
– Все, Сла-а, – проговорил Насонов. – Все.
«Главное – протащить Кольку через горловину, главное, чтоб он не застрял, не ударился головой в потолок грота», – подумал Трубицын, но потом сообразил, что с той стороны должен без помех войти в горловину и проскочить эти вот проклятые метры.
– Коля, сейчас поднимать будем тебя. Слышь? Приготовься! – Он поджег оставшиеся листки записной книжки, поджег, не отдирая их от картонки, оклеенной гладкой тканью. Обложка задымила, как резиновая, и запахла резиной, и вспыхнула ярко, и хлопья пепла, будто снег, взвихрились в воздухе, стали плавно опадать.
– Приготовься, Коля, – повторил Трубицын; ухватившись за узел страховочной веревки, дернул ее трижды – сигнал стоящим «на спасе» – первым должен подняться он, лишь потом втроем они потащат Насонова – так быстрее и надежнее. Он взялся обеими руками за ледоруб и, помогая себе штычком, опираясь на него, как на костыль, двинулся вверх, ощущая, как привычно давит пояс на грудь; Солодуха и Кононов старались – подниматься было легко.
Он еще раз попробовал прикинуть – какова же глубина трещины? Выходило, немалая – метров тридцать пять – тридцать семь. Вот и изгиб, крутой и узкий – похоже, что стал еще уже – Трубицын ткнул ледорубом в черноту – попал острием штычка в лед, твердые морозные осколки брызнули в лицо.
Он уперся ногой в стенку, руки вытянул вперед, изогнулся по-рыбьи – хитрый поворот. Не сразу пройдешь – тут худо Насонову придется. «Ничего, в крайнем случае, подрубим», – успокоил себя Трубицын.
Конечно, можно было подрубить и сейчас, но лучше не рисковать – вдруг отколется крупный кусок и уйдет в грот. Зашибет Насонова.
Он перевернулся на спину, поддел лопаткой ледоруба острый выступ, зацепился за него, подтянулся – увидел, что все так же светит ярко знакомая зеленая звезда, стиснутая створками трещины, – кажется, одна-единственная во всем мире, и светит все так же беззаботно, и подмаргивает ему, мерцая острыми, зазубренными краями…
«Шалишь, – тоскливо подумал он. – Тридцать пять или тридцать семь метров – все едино: глубина страшенная, но менее страшенная, чем сто метров, чем триста метров и пятьсот. Говорят, на леднике трещины могут быть глубиной до тысячи метров. Хорошо, что только говорят – таких трещин пока что никто не видел».
Он затянулся воздухом – видно, хватил много, потому что запершило в горле. Закашлялся. Напрягся, сдавил грудь пояс, карабин обжег заиндевелой железной дужкой подбородок… Отдышавшись, Трубицын двинулся дальше. После мрачного, черного холода глубины наверху показалось тепло. Он перекинул ногу через край трещины, зацепился триконем за какую-то култыгу и, оттолкнувшись, перекатился по успевшему затвердеть снегу.
– Как? – спросил Кононов. В свете звезд его лицо было зелено-бледным, глаза влажно поблескивали, будто он только что выплакался.
– Жив, – ответил Трубицын. Добавил, отдышавшись: – Горловина узкая, не пустила, метров семь не дошел. Сейчас тянуть будем.
Он развернулся перпендикулярно к трещине, сложил ладони ковшом у рта, крикнул, хотя и не рассчитывал, что Насонов его услышит.
– Коль-ка-а!.. Гото-овсь! – затем вцепился руками в канат, просипел натужно: – Под раз-два-три – рывок!
Потом помедлил немного, словно от паузы что-то зависело, набрал полную грудь воздуха:
– Раз-два-три!
Мягко потянули, Трубицын перебирал канат руками, и, хотя движения были автоматическими, он ощущал каждый бугорок, каждый выступ и каждый ледяной прыщ, встречавшийся на пути Насонова, и словно ощущал собственную боль, кривился, дергая щекой. Тащить было тяжело – плохо, что они тащили не по-бурлацки, без хриплого, облегчающего ритма «раз-два» – веревка по крохам, по миллиметрам вылезала из-за заусенчатого края трещины, с хрумканьем ломая ледяную кромку. Потом веревку потянуло вниз, и Трубицын едва удержался на месте. Чуть не уволокло в трещину. Сердце паровым молотком бухало в висках, располовинивая череп.
Он перевел дыхание, увидел, что из-под перчаток торчат неприкрытые, бурачно красные запястья рук с полопавшейся кожей и застывшей в трещинах черной кровью, и ему стало жаль себя.
Светало – прорезались безлесные, с почти опавшим уже снегом макушки пиков; тихий всклокоченный ледник с торосами – «жандармами», пористыми, обсосанными солнцем; арбузные полосы морены, то расширяющиеся, то рвано оборванные, с обсыпавшимися краями следы лавин.
Веревка опять застряла, и как Трубицын ни протравливал конец, как ни крутил его кольцами, винтом слева направо, веревка не подавалась. Значит, Насонов заклинился в S-подобном изгибе, значит, без сознания он – если был бы в себе, обязательно тряхнул канат, хоть слабо, но тряхнул, а Трубицын бы уловил подергивание, каким бы немощным оно ни было.
Он оглянулся. Солодуха, придавив веревку коленями, зачерпнул снег и захватывал его теперь губами прямо с ладоней. Глаза полуприкрыты, но веки были такими прозрачными, что темные круглые роговицы виднелись даже сквозь них. Сдал Солодуха. Трубицын махнул ладонью Кононову.
– Конец за страхпупырь закинь. Как бы Насонов второй раз… Гха, гха, – закашлялся Трубицын, стянул с руки перчатку и приложил ее ко рту.
Хорошо, что нет пурги. Как ни хотелось вновь забираться в трещину, но надо было – надо подрубить Насонова, а там, бог даст, они справятся с его болями, вынесут к людям.
Трубицын свесил ноги в трещину, ступил триконем на покатый, без единой зазубрины выступ. Солодуха и Кононов, насторожившись, ждали – Солодуха вдали, у самой палатки, полусогнувшись, Кононов в трех шагах с бессильно опущенными руками. В душе Трубицына было пусто – ни горя, ни печали, ни тревожной думы о том, что ожидает его, Солодуху, Кононова и провалившегося в трещину Насонова – ожидает сегодня, завтра, послезавтра; и даже усталости не было, словно она улетучилась, отделившись от натруженного голодного тела.
Он оттолкнулся рукой от бровки трещины, оцарапал триконем плоскую полированную стенку, оставив длинный птичий след – будто когтями провел. Посыпался колкий снег. Трубицын медленно сползал вниз, видел уже недалеко от себя темный клок насоновской куртки, зажатый в ледовой щели.
В полуметре от тоннеля-извилины Трубицын вырубил выступ, уперся в него ногами, спиной прижался к припорошенной изморозью стенке. Раздался звук – тонкий и долгий – Трубицын, задержав дыхание, прислушался – похоже, Насонов стонет. Но звук не повторился. Трубицын отколол штычком прозрачную глыбу, осторожно, чтобы не задеть Насонова, сбагрил ее в сторону. Глыба послушно, будто живая, откатилась, застряла в узких створках.
Вдруг он почувствовал легкий толчок в спину, будто кто поддел его на ходу, а потом ощутил, как кожа на геле покрывается мелкими колючими пупырышами, пупырыши эти покрывают его с головы до пят, мерзко щекочут лицо.
Случилось самое страшное, что только могло случиться, – ледник двинулся вниз. Сейчас закупориваются старые трещины, вспухают, как пенка на кипящем молоке, и лопаются снеговые потолки бергшрундов… До его слуха донеслось громкое, застывшее на высокой ноте «а-а-а», он узнал голос – это кричал наверху Солодуха. Но Трубицын не думал в этот момент об опасности, не думал о себе – он засуетился, пробуя ледорубом поддеть клок насоновской куртки, потянуть к себе, куртка лопнула, под ней обнажился красно-клетчатый байковый рукав – Насонов поверх свитера, который очень берег, всегда надевал рубаху… В это время Трубицына потянули на веревке вверх, и он стал волчком вертеться на страховочном поясе, царапая ледорубом стенку, а потом ледоруб торчком застрял в трещине, та сжала его, древко ледоруба слабо хряпнуло, переломилось, будто спичка; щепки полетели вниз; затем гулко ухнула металлическая болванка, и в трещине стало тесно. Трубицын чувствовал, как медленно смыкаются створки трещины, будто половинки огромной раковины, и, не веря в смерть – свою, чужую, чью бы то ни было, – запрокинул голову, увидел над собой ослепительное небо и красное блюдо только взошедшего солнца над хребтиной ледолома, увидел широко открытые рты и белые от страха и внутренней боли глаза Солодухи и Кононова, и понял, что Насонова уже не спасти. Ледник скрежетал, словно живой; ухал пушечно, раскалывался лед; змеино шевелилась арбузно-полосатая морена; как солдаты, сбитые очередью, падали торосы-«жандармы».
Потом трещина перестала звенеть и двигаться, но звук не смолк – долго еще грохотал ледник, заставляя содрогаться горы, и куржавились, будто дымом покрытые, лавины…
Трубицын лежал на спине и не мигая смотрел в небо, в расплавленный, полыхающий огнем круглый ком солнца, и лицо его было мокрым от слез и пота, соль жгла, разъедала глаза, но Трубицын не жмурился, не смыкал век – он не чувствовал боли…
Он потерял счет времени и очнулся, когда над ним склонился Кононов. И Трубицын протер кулаком глаза, потом, не глядя, захватил в руку ком снега, провел им по вискам, щеке, губам. Кононов был бледен, губы вспухли, выделяясь резкой чернотой на лице, глаза – тусклые, без жизни и тепла.
Кононов разлепил губы, дохнул табаком:
– Уходить надо. Насонову уже не поможешь. Ничем. На «песок» уходить… Там вертолет.
Трубицын пошевелил головой, будто у него затекла шея, вяло откинул в сторону снежный катыш, закрыл глаза, и поплыла перед ним цветистая река, вся в красных с желтым проплешинах, и закружилась, словно у пьяного, голова.
– Ты понимаешь, что нам еще жить надо, – Кононов ожесточенно колотил себя по груди и кричал на весь ледник, на все горы, на всю округу какие-то пустые и теперь уже ничего не значащие слова.
Трубицын поелозил затылком по снегу и, когда река перестала цветиться, перестали мельтешить в глазах плешины, сказал тихо:
– Нет.
Он пришел в себя оттого, что Кононов тряс его за отвороты куртки. Трубицын приподнялся на снегу, огляделся. У палатки стояло два рюкзака, на пятачке перед пологом блестел алюминиевым телом керогаз, лежала скатанная в бухту веревка.
– Ты идешь? – спросил Кононов, и по лицу его было видно, что этот вопрос он задавал Трубицыну уже много раз, но Трубицын, отключенный, не слышал вопроса, не реагировал на него, и Кононов терялся, не зная, как вести себя.
– Ты, Кононов, – Трубицын запнулся на слове, пытаясь подобрать определение, кем же является Кононов, закашлялся, сплюнул на снег. – Сволочь. И ты, Солодуха… Ты тоже сволочь. Бросить человека, а?
– Насонова не достать, – тупо пробормотал Кононов, провел рукой по горлу, – и мы в этом не виноваты. А если останемся… Да какой там останемся – нам же нечего есть! Ты понимаешь, есть, жрать нечего! Даже нюхать нечего.
– Уходите, – сказал Трубицын.
– Ладно, Трубицын, – зачастил вдруг Кононов, – мы уйдем, но мы сейчас же пришлем людей за тобой, за Насоновым. Люди придут сюда, Трубицын, придет спасгруппа…
Он поднялся и, пятясь задом, смотрел на Трубицына расширенными глазами. Потом он перешел на шепот, и Трубицын уже не мог расслышать, разобрать его слов.
– Ублюдки, – проговорил он сквозь зубы, затем подполз к трещине, заглянул в узкую пустоту, дышащую мерзлым снегом и льдом.
– Ублюдки, – еще раз повторил он. Мозг работал ясно и четко: Трубицын прикидывал, что можно сделать, чтобы достать из трещины Колькино тело, и горько кривил рот. Выход один – прорубаться к нему. На то, чтобы прорубиться, потребуется недели две-три… Эх, Колька!
Когда он выпрямился над трещиной, то увидел, как по боковой морене, прижатой к отвесной скальной стенке, шагают в связке два человека: впереди высокий и худой, сзади – пониже и поплотнее…
* * *
С тех пор каждый год на леднике появлялись двое в штормовках, триконях, с ледорубами и рюкзаками. Но дальше вертолетной площадки они не ходили. Хотя и пытались. Говорят, не пускают горы. Один раз им дорогу преградила лавина, другой раз – сель. Альпинистские группы, идущие на восхождение, не берут их с собой. Побыв несколько дней на леднике, они возвращаются на «большую землю».
А в этом году не пришли совсем…
ЮРИЙ ЮША
Шквал
В ходовой рубке сейнера «Олым» раздался сигнал, похожий на мелодичный звон серебряного колокольчика. Он означал, что капитан Шрамко перевел ручку машинного телеграфа, давая судну ход. Матрос-рулевой Крошкин, которого на «Олыме» все звали просто Крохой, увидел, что стрелка телеграфа перескочила с отметки «стоп» на отметку «самый полный вперед». Такой резкий рывок означал нечто чрезвычайное. Матрос проворно бросился к штурвалу и вцепился него, точно голодный пес в кинутую ему кость, выжидательно повернув голову в сторону высокой, плечистой фигуры капитана.
– Видишь шлюпку?
– Не-а, потерял, – сказал Кроха и стал напряженно шарить взглядом в сонмище волн, отороченных кипенью белой пены.
– И я потерял. А ведь только что видел, – с этими словами капитан наклонился к картушке компаса и прицелился пеленгатором на ведомую лишь ему одному точку горизонта. – Так держать!
Кроха засек курс и ловко вывел на него кренящееся и зарывающееся носом в волне судно.
Василий Степанович Шрамко опустил вниз осыпаемую водяными брызгами створку окна и высунулся наружу чуть не до пояса, пристально всматриваясь в даль. В рубку ворвался многоголосый рев шторма. Ветер высвистывал в снастях свою тягучую, заунывную мелодию. Тяжелым, глухим набатом отдавались удары волн о нос корабля. После каждой новой волны мелкой барабанной дробью рассыпалась по рубке туча брызг. Слышалось змеиное шипение воды, перекатывающейся по палубе, скрипел такелаж, и чудилось какое-то улюлюканье, завывание. Лязгала зубами-звеньями провисшая в клюзе якорь-цепь. Где-то под деревянным настилом рубочной палубы, а может быть под штурманским столом, громыхала, перекатываясь в такт качке, пустая жестяная банка.
«Все время забываю сказать старпому, чтобы нашли и выбросили эту проклятую жестянку», – машинально подумал капитан, вслушиваясь в привычные звуки все заглушающей штормовой многоголосицы. Однако, когда Кроха что есть мочи обрадованно завопил: «Вижу, вижу!» – капитан все же услышал его. Шрамко посмотрел по направлению вытянутой руки рулевого и увидел злополучную шлюпку. Она выскакивала на гребень волны, беспомощно дергалась, задирая то нос, то корму, и снова проваливалась между валами, словно в преисподнюю.
Вскоре полузатопленное утлое суденышко уже плясало под бортом застопорившего ход «Олыма». В шлюпке был человек. Ему бросили с палубы конец троса с гаком. Человек, неуклюже перескакивая через банки, пробрался на нос шлюпки и зацепил гак за железное кольцо. Но гак вдруг сорвался в воду. Пришлось трос вытягивать на палубу и снова подавать на шлюпку.
– Ты что?.. Совсем ошалел, что ли? Как гак заводишь? – кричал боцман Витек человеку. – Сверху, сверху цепляй за кольцо, а не снизу…
Наконец гак был надежно закреплен на шлюпке, и, когда она подскочила на гребне волны вровень с фальшбортом судна, человек, подхваченный руками матросов, перескочил на палубу. Тут же включили лебедку, и шлюпку, через корму которой потоком хлынула вода, втащили носом кверху на сейнер.
С потерпевшего – молодого, худощавого и долговязого парня – ручьями стекала вода. Без всякого здравого смысла, видимо, просто от нервного напряжения он вытягивал из-за спины и старательно выжимал полу своей куртки. У парня был уставший, испуганный и виноватый вид. Его трясло мелкой, едва заметной дрожью.
– Дурья башка! – грубо напустился на него боцман Витек, покончив возиться со шлюпкой. – Гак и то не умеешь завести как следует. А где весло потерял? Молчишь!.. А почему за сеть шлюпку не закрепил?.. Салага! Сколько хлопот всем из-за тебя – и не счесть.
– Ну ладно, боцман, – примиряющим тоном перебил Витька второй помощник капитана Протасов, – сначала накорми спасенного, напои, а потом ответ держать вели.
– Как хоть звать-то тебя, бедолага? – сменив гнев на милость, спросил боцман.
– Степа-аном, – тихо сказал молодой моряк.
– Ну иди на камбуз…
Судно полным ходом шло в обратном направлении. Капитан Шрамко нервничал. Как всегда в подобные минуты, он стал хмур, раздражителен и резок. Походя отчитал боцмана за слабину якорь-цепи на брашпиле, старпома – за консервную банку, закатившуюся в какой-то труднодосягаемый угол судна.
Впрочем, была причина для плохого настроения всей команды. Когда грозила опасность человеку, никто особенно не задумывался о своих неприятностях. Они как бы отошли на второй план – вся воля людей была направлена на спасение незадачливого молодого моряка. А теперь, когда опасность миновала, все стали острее переживать свою беду. Поэтому, очевидно, и боцман Витек, помыслы которого минуту назад были направлены лишь на поиск шлюпки, вдруг раздраженно отчитал спасенного. Неспроста и капитан мрачно насупился. Он перебирал в уме события дня, анализировал свои действия, убеждался, что в сложившейся ситуации никак иначе поступить не мог; и раздражался все больше, понимая, как несуразно все получилось. Какое-то фатальное стечение обстоятельств, в которых для него – капитана! – был запрограммирован лишь один неминуемый план действий. Только этот, и никакой иной!
Василий Степанович то и дело оглядывался назад, на неводную площадку, на которой валялись куски сетного полотна, обрывки тросов, «нитки» пенопласта. Это тоже злило капитана. Наконец он не выдержал и вызвал боцмана.
– Выбросить за борт, – чеканя каждое слово, приказал Шрамко Витьку и махнул рукой в сторону площадки.
– Есть! – ответил Витек и понимающе посмотрел на своего командира.
И оба они – капитан и боцман, давно научившиеся читать мысли друг друга, – поняли, что ничто не будет выброшено, а будет аккуратно сложено и убрано в трюм.
Ветер между тем начал залегать так же неожиданно, как и поднялся. Пенный след от винта уже не размывался сразу же за кормой штормовыми волнами, а тянулся на добрую милю по успокаивающейся поверхности моря. Как будто и ветер, и волны, сыграв свою роковую роль в злой комедии, уходили со сцены. Это внезапное благоприятствование погоды тоже бесило капитана. Он знал, что ничего теперь не поправить, ясно представлял себе, что ждет его впереди, – все до мельчайших подробностей.
* * *
В то утро капитан проснулся рано – в точно назначенный самому себе срок. Только открыл глаза, как тут же раздался свисток переговорной трубы, проведенной с мостика в его каюту. Свистел вахтенный штурман, которому Шрамко накануне вечером, ставя судно в дрейф, приказал разбудить его в 4 часа 30 минут.
– Я уже встал, – сказал капитан в переговорную трубу.
Роль будильника, опередившего вахтенного, видимо, сыграл первый луч солнца, которое только что выглянуло оранжевым краешком из-за бирюзовой черты горизонта. Луч ударил прямо в иллюминатор капитанской каюты.
Когда Василий Степанович поднялся на мостик, его очаровала чистота и тишина в природе. Такой безмятежный покой редко случается у Курильских островов. Океан лежал как зеркало – ни рябинки. На синем небе – ни единого штриха. Воздух, настоянный на пахучем рассоле моря, казалось, можно пить, смакуя губами. В незатуманенной дали скалистый берег острова Парамушир был отчетливо виден. И за 30–40 миль, прислушавшись, можно было уловить ухом вздохи могучего океанского прибоя. В 10–15 кабельтовых к северу также дрейфовал, заглушив двигатели, средний рыболовный траулер. Капитан знал, что это «Нырок», с которым они вчера целый день безрезультатно бороздили воды в поисках рыбы и договорились вместе подождать утренней зорьки. «Да, зорька выдалась что надо, – удовлетворенно сказал про себя капитан, – если здесь есть косяки сельди, они обязательно поднимутся к поверхности – и тогда можно будет сделать замет на всплеск».
Едва успел Шрамко об этом подумать, как море прямо под бортом вскипело и ослепительно засеребрилось с тихим шелестом. Всплыл косяк. У капитана даже перехватило дыхание. Рука машинально потянулась к красной кнопке аврального сигнала. Тотчас во всех помещениях сейнера раздались резкие, будоражащие людей звонки. А уже через минуту по палубе за-грохали кованые каблуки тяжелых рыбацких сапог. Раздались выкрики: «Готов, готов, готов». Все заняли свои места для замета.
Капитан между тем не спешил. Он давно приучил себя сдерживать рыбацкий пыл. Замет такой сложной снастью, как кошельковый невод километровой длины, требует большого искусства и осторожности. Порывы сети – сутки простоев.
У Василия Степановича была и другая причина осторожничать. Позавчера он получил на плавбазе новый капроновый невод взамен хлопчатобумажного. Эта чудесная снасть занимала на неводной площадке в пять раз меньше места, нежели прежняя, работать с ней команде было намного легче. Например, просушивать ее не требуется, напротив, рекомендуется периодически смачивать капроновый невод из брандспойта. А старый, просмоленный громоздкий невод, бывало, развесишь на палубе, как солнечный денек выдастся, словно шалаш какой идет по морю, а не корабль. Сейнер «Олым» одним из первых оснастили капроновым кошельком. Выдавая его, капитан-директор плавбазы сказал:
– Даем тебе, Степаныч, новый невод как передовику. Не осрамись. И учти, стоит он полмиллиона. Оставишь на камнях – своей новой «Волгой» не расплатишься…
И вот первый замет чудесным кошельком. Шрамко волновался. Такое прекрасное утро, такое везенье: рыба под бортом, будто сама на борт просится – это ли не рыбацкое счастье! Но где-то глубоко внутри его смутно копошилось сомнение, тревожное чувство. Василий Степанович по опыту знал, что почти никогда рыба легко не дается: трудный поиск, трудная погоня – иногда лишь хвост или бочок косяка отрубишь. А тут, на тебе, как жаркое на тарелочке. Чем-то все это ему не нравилось, а вернее, было просто редким и непривычным явлением для тех морей и широт, в которых он долгие годы рыбачил. Именно такой мыслью Шрамко и объяснил свое чувство тревоги.
И поэтому-то он осмотрительно и не торопясь взвешивал все условия предстоящей работы. Дав судну малый ход, чтобы выйти на косяк с наветренной стороны, под береговой бриз, Шрамко включил эхолот. Глубина 140 метров. Значит, вышли на прибрежную плиту океанского ложа, отметил он про себя, ибо за пределами плиты начинаются километровые толщи воды. Глубина достаточна вполне, но все же риск есть. Капитан хорошо знал эти прибрежные места с многочисленными банками, усеянными острыми камнями и скалами, словно пасти зубастых и свирепых китов-касаток. А какой же, однако, замет бывает без риска? Как раз и момент приспел, чтобы начать окручивать косяк, и разглядел капитан в бинокль, что «Нырок» ставные сети выметывает.
– Сеть! – выкрикнул команду Шрамко и дал судну полный ход. Матрос выдернул клин, удерживающий шлюпку за кормой сейнера, а находящийся в шлюпке боцман Витек выбросил в воду обрез бочки с дырчатым днищем. Этот хитроумный тормоз и стягивал с быстро идущего судна невод, один конец которого был закреплен на битинге шлюпки.
Замет проходил безмятежно и весело. Капитану блестяще удалась циркуляция. Судно сделало точно рассчитанный по длине невода круг и застопорило ход, чуть не коснувшись форштевнем своей шлюпки. Из нее боцман Витек ловко забросил на сейнер тонкий бросательный линь, за который матросы быстро вытянули и закрепили концы невода. Рыба оказалась в кольце. Затем лебедкой и брашпилем стянули в узел и подняли из глубины к борту судна нижний, грузовой край невода. Рыба таким образом оказалась в кошеле, выйти из которого ей было невозможно. Она заметалась, вспенивая воду по всей площади круга и радуя команду обещанием богатого улова. Рыбаки не мешкая, стали с одного конца выбирать невод на неводную площадку, медленно, но верно сужая кольцо кошелька. Когда пространство сузится настолько, что в рыбе будет стоять брошенное торчком весло, наподобие того, как стоит ложка в густой каше, тогда сельдь начнут вычерпывать и опускать в трюм каплером, словно огромным половником.