355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Сказбуш » Октябрь » Текст книги (страница 9)
Октябрь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:35

Текст книги "Октябрь"


Автор книги: Николай Сказбуш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)

13

Миновала еще неделя и как-то к вечеру, покончив с хозяйскими делами, вышел на улицу, сам того не замечая, побрел дорогой, которой впервые пришел в Моторивку. Миновал последние хаты, вышел на околицу, взобрался на курган: всё кругом на десяток верст раскинулось перед ним. Выглядывал, не задымят ли трубы за холмами, прислушивался, не донесутся ли фабричные гудки.

«Нет, мы люди заводские», – подумал Тимош.

С этого часа он стал тревожиться, почему не приезжает Прасковья Даниловна, почему ничего не слышно из дому, неужели забыли о нем цеховые товарищи?

Заново перебирал в уме все события последних дней, а за ними и всю жизнь свою недолгую; за что ни возьмется, а в голове свое: завод, товарищи, дела рабочие.

Пробьет вечерний колокол, так уж на дорогу и смотрит, не приехал ли кто из города.

Понемногу знакомился с соседними дворами. Кругом руки нужны – там покос, там сено свезти. Начинал косить у себя на задворках, чтоб люди не видели. Проведет косой – то за пенек зацепит, то в землю угодит. Тетка Мотря бегает кругом, только руками всплескивает;

– Ты хоть ноги не порежь, чтоб тебя! Прасковья меня со свету сживет.

Пришло время и себе сено свозить, не всё ж людям. Отправились они с Матреной Даниловной конячку у соседей просить; идут, улица большая, соседей много, из хаты в хату переходят, кланяются, никто на просьбу не откликается. Пока Тимошка людям возил, все хвалили, благодарили, кланялись, кругом был нужен. А теперь у каждого сено во дворе. Никто не отказывает, но никто и конячки не дает. Тому в город, тому на станцию, у того еще с прошлого года пшеница осталась, надо на мельницу. Тот на ярмарку собирается.

Добрались до рощи, стоит последняя хата, крыльцо с причудливыми резными колоннами покосилось; грозные драконы с когтистыми лапами побурели, у одного хвост отвалился: резные наличники почернели, завитушки обломились, но и сейчас видно: была когда-то хата исправная, умелый хозяин строил. И ворота хоть развалились, а должно быть ладно строились, не так как у прочих, – пара досок наперекрест, проволокой к столбам подвязаны, – а на добрых массивных петлях, под железной крышей.

– Слушай, зайди ты, – говорит тетка Мотря Тимошу, – а я домой поверну. Не могу уже людям в глаза смотреть.

– А чья это хата? – спросил Тимош, и голос его неизвестно почему дрогнул.

– Парфилы Мотора, – не сразу отозвалась Матрена Даниловна и отвернулась.

Тимош вошел во двор – никого. Окликнул – не отозвались, постучал – не откликнулись. Приоткрыл дверь, позвал хозяев, вошел в сенцы. Что-то зашуршало сухими листьями, посыпались подсолнечные семена, с печки спрыгнула девчонка, – взметнула юбкой, засверкала испуганными глазами, пронеслась мимо, играя упругими грудями, и вскоре далеко на огородах зазвенел ее тревожный голос:

– Ой, мамо, там дядька какой-то страшный!

Стройная женщина с сапкой на плече поспешила встретить страшного дядьку.

Тимош не мог глаз отвести от лица Одарки. Трудно было определить, сколько ей лет, молодая она или старая, лицо высохло, вытянулось иконописно, большие черные запавшие глаза смотрели из-под строго изогнувшихся бровей внимательно и осуждающе. Тонкий рот, прямой, без кровинки был плотно стиснут, в маленьких морщинках скрывалась горечь. Быть может, ей двадцать, быть может, тысячу лет!

– Моторов Тимошка! – воскликнула она, по-своему окрестив Тимоша.

– Знаете? – удивился Тимош.

– Да у нас тут кругом всё слышно. Еще на той неделе в церкви говорили: племянник к Мотре приехал.

– Як вам, знаете зачем?

Одарка покосилась на батог, зажатый в Тимошевой руке.

– На один день берите, а больше нету.

– Да нам хоть бы на день.

– Приходи с утра. Только не гоняй здорово, – старая. А там у Любки Моторы возьмете. Любку Мотору знаешь?

– Да я ж тут недавно.

– Ну, конечно, – улыбнулась одними глазами Одарка, – под боком живет, где уж знать. Ближних никогда не замечаем. Приходи с утра, – и крикнула вдогонку, – девчонку напугал!

Сено возили с долов; травы выдались сочными, с непривычки на вила ложились тяжело и возок под ними тяжело поскрипывал, конячка едва вытягивала в гору, доводилось помогать плечом.

– Отработаешь Одарке, – наказывала Матрена Даниловна, – тоже, ведь и у нее хозяйство нелегкое.

К ночи едва управились, отвел конячку, устроились на крылечке отдыхать.

– А що ж, мы не люди! Раньше, бывало, тут каждый праздник гуляли. У меня здесь хорошо, девчата, хлопцы собирались.

Матрена Даниловна рассказывала о минувших днях, которые всегда кажутся хорошими, хотя бы уже потому, что ушли вместе с молодостью. Не забывала она и о сегодняшнем дне, не могла нахвалиться Тимошем и Наталкою – хорошо поработала дивчина, нечего сказать, давно так не работала и даже на полустанок не спешила поезда встречать. Умнеет девка с годами, чего там.

– А где зеркальце? – спросил названную сестричку Тимош.

– Смотри прицепился! – вскочила и убежала в хату. Передохнули, пошли сено раскидывать, чтобы просохло, – ночь обещала быть ясной. Тимош вспомнил:

– А что там, за луками? Наверно, и по ту сторону чугунка проходит?

– Городок там военный. В старину – поселение военное. А теперь училище, казармы. И так, – мещане живут. Кто чем промышляет. Господские дома есть. Да вот соберемся когда – у меня там свои люди, – и больше ничего не стала в тот вечер о городке говорить.

На следующий день появился староста. Расспрашивал о городском госте, интересовался бумагами, потребовал явиться в волость. Хоть Ткачи и снабдили Тимоша «железными» документами с ссылкой на чахотку и предписанием трехмесячного пребывания на лоне природы, Матрена Даниловна места не могла найти, пока Тимош не вернулся из волости. Да и Наталка приумыла, даже про зеркальце не вспомнила.

К счастью, на этот раз всё обошлось благополучно, бумаги с жирными печатями возымели свое действие.

Вызов этот, однако, напомнил Тимошу, что он находится на особом положении, напомнил, почему покинул город, завод.

Вспомнились слова Ивана: «В самое горячее время, когда на заводе каждый человек дорог!».

– Что это Прасковья Даниловна не приезжает? – то и дело допытывался он.

– Скоро будет, – нехотя отзывалась тетка Мотря.

– Поеду сам.

– Хочешь лихо накликать – поезжай.

Томился Тимош. Сперва, пока не обвык, работа отвлекала его. Но теперь и работа не спасала. Устанет, с ног валится, едва до хаты доберется. Но чуть за полночь, до первых петухов подхватится, снова свежий и сильный, словно трудного дня и не бывало, а беспокойные мысли так и подстерегают этот час, нахлынут, не отступят до зари.

И сны неспокойные, душно Тимошу, разметался, рубаха тело сдавила.

– Буду я в клуне спать, тетка Мотря! Душно мне.

– Душно? – глянула Матрена Даниловна на парня. – Думаешь, клуня поможет?

И верно: в хате духота мучила, а тут озноб под рассвет, нет нигде покоя парню. Встретится девчонка днем, так просто, случайно, чужая, попадется где-нибудь на дороге – ночью непременно приснится, привяжется, до утра не отстанет; что ей нужно, клятой! А не то соседних девчат вспомнит, вот, мол, были у них девки на окраине хорошие, не замечал…

И так каждую ночь, до одури, глупо и неотвязно, сил нет. Это оскорбляло и злило его. Обливался водой, уходил в работу, запрягался как вол, помогал соседям, но по-прежнему усталость спасала только до зари.

Чуть забрезжит свет, и еще до света, чуть разбегутся проблески над землей, зашумит предутренним шумом листва, защебечут спросонок птицы – охватит тоска, душа горит. А восток просветлеет, еще и первого луча нет, до зорьки, – на работу; поднимался в хате раньше всех, и тетка Мотря не могла нахвалиться племянником.

– Хозяином будет!

А хозяину дышать не хотелось.

Непрошенные виденья унижали Тимоша: уверял себя, что никогда никого больше не полюбит, ни за что даже и не взглянет на другую; ловил себя на том, что ненавидел всякую, которая осмеливалась приблизиться к нему, взглянуть внимательней, чем полагалось.

С Наталкой он обращался снисходительно, требовательно, как и следовало с меньшей сестричкой; девчонка фыркала, но выполняла каждое его приказанье, сновала по двору и огороду, точно заводная, и Матрене Даниловне не приходилось уже считать ступеньки от криницы до верхнего шляха.

А Прасковьи Даниловны всё не было.

– И думать про меня перестали! – жаловался Тимош.

– Не едут, значит, думают, – уклончиво отвечала Матрена Даниловна.

И вот однажды к вечеру во двор вошла Даниловна, запыленная, утомленная дорогой, опираясь на палочку. Тимош так и кинулся к ней.

– Мама!

Принял кошелку из рук:

– Что это вы с поклажей!

– Лишь бы не с пустыми, – смотрит на младшенького, насмотреться не может. – Почернел, загорел, усища казацкие!

– Ну, уж казацкие!

– А что ж, парубок хоть куда. Будем невесту искать. Ты как думаешь, Матрена?

– Да что их искать. Выйди на крыльцо да свистни.

Наталка выскочила из хаты.

Прасковья Даниловна поставила на лавку кошелочку, принялась доставать гостинцы.

– Вот это ленты кумачевые. Не знаю уж, кому.

Наталка появилась в хате.

– Платочек. Вот на кофту. Рисунок, по-моему, для солидного возраста. Неплохой ситчик. Вот сахар грудками. Немного, да зато сладкий. Вот новомодное дело – чай суррогат. Теперь всё кругом суррогаты.

– Мы сами тут делаем из сухарей и жареной морквы.

– То деревенский, а это городской. С картинкой.

– Ну, спасибо, сестра. Что от чистого сердца, не помешает. Я тебе пшеницы припасла.

– А что еще там? – заглянула в кошелку Наталка.

– Это для умных красавиц «Сонник», – прикрыла кошелку полотенцем Прасковья Даниловна, – всякие тут объяснения и толкования про то, что снится, когда не спится. – Прасковья Даниловна достала из-под полотенца книжку в яркой обложке с кудесником в остроконечном колпаке и магической палочкой в руках. – Может, поинтересуется кто.

Поставила кошелку под стол.

Разговорились: Прасковья Даниловна расспрашивала сестру о Тимоше, о деревенском житье-бытье, что пишут солдатики с фронта, что говорят в Моторивке о войне, не бывает ли сестрица в соседних селах и, между прочим, спросила о военном городке, не заглядывали ли случайно в городок, не приезжал ли кто.

Посидели так до ночи, и еще при каганце полуночничали – редкий гость, не сразу наговоришься.

– Иван в Питер вернулся. Тарас Игнатович о тебе часто вспоминает, Тимош. Товарищ твой, Антон Коваль, заглядывал. Собирается сюда приехать. Так что – жди.

Тимош давно уже отправился в клуню, а сестры всё еще толковали о разных житейских делах; Прасковья Даниловна обстоятельно и придирчиво расспрашивала о Тимоше, как работает, как ведет себя парень на селе. Выслушав, сказала «добре» и заснула успокоенная.

Наутро, прощаясь, попросила Тимоша проводить до ворот, дальше идти с ней не позволила.

– Вот что, сынок, поедешь с Мотрей на ярмарку в Ольшанку, познакомит она тебя с одним человеком. Будешь встречаться с ним у Хомы Моторы. Для первого раза передашь то, что в кошелке осталось, в книжонке – «Соннике». Только, смотри, в переулки не заглядывай.

– Ну, что вы, мама, – по-девичьи вспыхнул Тимош.

– Помни, сынок, людей тут у нас мало. На тебя великая надежда.

– Хорошо, мама.

– Хорошее сами увидим, про плохое – люди скажут. Прощай, Тимошка. Дома у нас трудно, не стану скрывать. Задержусь – не обижайся, уехать нам придется, не печалься.

– Прощайте, мама, – обнял старуху Тимош.

Долго стоял у ворот, провожая ее взглядом, пока не затерялась она в моторивских перелесках, высокая, негорбящаяся с посохом в руке.

Потом поплелся нехотя улочкой – просили соседи помочь, налаживали машины к страде, заводской человек кругом требуется.

Едва отошел от ворот, видит: из-за поваленного тына, – должно быть, добрые соседи, сокращая путь, затоптали плетень, – тянутся к нему худенькие, грязные ручонки. Посмотрел Тимош на хлопчика и ни слова не говоря – домой. Вернулся с грудкой сахара. Мальчишка схватил сахар, стиснул обеими руками, прижал к груди. И в рот не берет и из рук не выпускает. Сидит, прижимает к себе сахар, смотрит на Тимошку.

– Та ешь, ешь, глупый, – послышался рядом мягкий переливчатый голос. Молодая женщина, маленькая, крепкая, подошла неслышно к тыну. Белый с мелким черным рисунком платок туго перехватывал лоб у самых бровей, подвернутый на висках, прикрывал щеки – лицо от этого казалось маленьким, узким, детским.

– Ой, глупый, – как бы извиняясь за несмышленого хлопчика, обратилась она к Тимошу, – та он же з роду сахара не видал.

Тимош не разглядел лица женщины, но голос ее удивительно ласковый, грудной, запомнился, и еще запомнилось ощущение теплоты, близости, то необъяснимое чувство, когда слышишь, как бьется рядом беспокойное сердце.

Женщина, так и не дождавшись слова, ушла и, глядя на нее, Тимош подумал: «Проворная, как девчонка».

Вечером он спросил тетку Мотрю.

– Кто у вас тут по соседству?

– Не разглядел еще?

– Разглядывать некогда.

– А тебе которые нужны?

– Никто не нужен. Так просто спрашиваю.

– По ту сторону, за пустырем – кузнеца дочка. Сам кузнец в Галиции немца кует, а дочка тут хозяйничает. Здоровая, румяная баба.

«Не она», – подумал Тимош.

– А по сю сторону, пасечник. А за пасечником – Любка Мотора. Солдатка. Проворная такая, моторная. Глазастая. Платочком, как монашка, повязывается. Муж кожевником в Ольшанке работал. И теперь заготовки присылает. Пьяница и первый ворюга.

Вскоре Тимош снова повстречал Любу. В праздник после вечерни шла она, отстав от других – маленькая, собранная, суровая. В сиреневой «городской» кофточке со складками на груди, с широким, оборочкой, краем, выпущенным поверх юбки, она больше походила на фабричных девчат, чем на селянку. Ни намиста, ни расшитой сорочки, ни лент – ничего, что в представлении Тимоша связывалось с образом села и Украины. И тогда он подумал пренебрежительно:

«Подгородняя!»

Приезд Прасковьи Даниловны, порученное дело принесло новое в Моторивку, нарушило размеренный распорядок. Главным теперь стало переданное Даниловной поручение, отодвинув всё прочее на задний план. Особенно важным было это для Тимоша – он вновь обрел утраченное доверие, утраченную связь со своим рабочим делом, его вновь призывали к деятельности.

Все мысли его теперь были направлены только на одно: во что бы то ни стало оправдать это доверие, вернуться в семью Ткачей, рабочую семью.

С нетерпением ждал он назначенного дня; военный городок, который и раньше привлекал его внимание, теперь стал основной его заботой.

«Что там за люди? Почему потребовалась связь с ними, связь с казармами, солдатами, маршевыми ротами? Значит, обстановка в городе, на заводах, в стране такова, что подобное общение рабочих и солдат стало насущным».

Прасковья Даниловна сообщила, что фронт разваливается, недовольство рабочих достигло предела, что питерские рабочие отказались поддерживать военно-промышленные комитеты и оборонцев, выступают против хищнической войны и царя. Однако она говорила об общем положении, которое и без того было известно Тимошу.

А его теперь волновало то непосредственное, в чем он мог и должен был принять участие.

Что делать? Что делать сейчас ему, окружающим, его друзьям – всем! Передать листки, повидаться с нужным человеком – всё это казалось слишком незначительным в сравнении с тем, что происходило вокруг, что совершали другие. Однако, наученный горьким опытом, он не склонен был легкомысленно относиться к малому. Он отправился в военный городок, повидал нужных людей, наладил знакомство с Хомой Мотора, выполнил всё это с безукоризненной точностью. Внимания и сил потребовалось больше, чем он предполагал, – здесь, в Моторивке, в сельской обстановке всё было и проще и в тысячу раз сложнее, чем на заводе, – всё было на виду, а поведение чужака тем более. Но к племяннику тетки Мотри уже привыкли; с легкой руки Одарки никто его уже не величал иначе, как Тимошка Мотора. А главное, руки его кругом были нужны, рабочие руки раскрывали перед ним все ворота и двери. Сам староста, хоть и не особенно доверялся жирным печатям и чахотке, тем не менее благоволил к Тимошу, учитывая укрепленную его руками повитку, доставленные из лесу дрова, заново переброшенную крышу сарая. И дочка его Палажка, или по городскому Пелагея, одобряла трудолюбие и нравственное поведение молодого человека и не раз уже заводила с ним серьезные разговоры.

– А вы «Ой-ру» танцуете? А что теперь танцуют? Привезите мне монпансье из города. У нас так скучно зимой. Если б не война, я была б уже гимназисткой.

«Чёрт бы тебя подрал», – думал Тимош и отвечал любезно:

– С удовольствием!

И так же неохотно, только для того, чтобы не нарушать доброе соседство, согласился выполнить просьбу Матрены Даниловны.

– Помоги Любке Моторе с дровами управиться. Сейчас не привезешь – уборка начнется. А там – дожди. У нас тут в гору по глине не вытянешь. Ступай, может, и она нам конячку уступит.

– Ну, у здешних лошадь выпросить!

– А что ж просить, когда у людей нема, мобилизация всё съела. Еще и солдат не гнали, лошадей первыми позабирали. Остался десяток шкап на всё село. Лошадям тоже война.

Тимош прикусил язык и отправился на Любкин двор.

«Солдатка, подгородняя», – вертелось в голове, эта соседушка не вызывала в нем ничего, кроме чувства досады; ее городская кофточка, по-монашески подвязанный платочек и даже девичья проворность раздражали его.

«Подгородняя», – повторял Тимош про себя, и это слово казалось ему очень обидным, обвиняющим, точно действительно Любка Мотора была в чем-то повинна перед людьми.

Дрова нужно было возить не из лесу, как предполагал Тимош, – в лес сейчас до расчистки никого не пускали, – а со станции, Любка выменяла «дубки» у железнодорожника на масло, и это тоже показалось Тимошу унизительным. Но дубки оставались дубками, нужно было их нагрузить, привезти, сбросить и распилить. И всё это делали они с Любкой, потому что другого мужика во дворе не было – война оставалась войной.

Тимоша поразила приученность маленькой женщины к тяжелому труду, он едва поспевал за ней. В труде Любка была еще проворней, чем на улице, – пожалуй, самая моторная из всех Мотор. Кроме того, – и это также немаловажно для ее достоинства – Тимош подметил, что у Любы очень красивые глаза, непривычно светлые для карих, но всё же карие, да еще с каким-то особенным лучистым сиянием, озорной огонек сильной, в полном расцвете, но приглушенной невзгодами женщины. Солнечные глаза на бледном, неулыбающемся лице.

Работа была закончена, но Люба не отпустила Тимоша.

– Повечеряем.

Обращалась она с парнем, словно с дворовым работником, говорила коротко, почти приказывала, не допуская возражений, порога хаты переступить не позволила, вечерю приготовила во дворе, на виду у всех добрых людей. У нее были какие-то свои представления о благопристойности и приличиях, и она проводила свою линию легко и неуклонно, с убежденностью патриарха. Она могла бы, пожалуй, оставить его ночевать, ничем не нарушив установленных правил, отведя место где-нибудь под грушей или на сене.

Эта моторивская простота вспугнула Тимоша. Приходилось принимать жизнь такой, как есть, – с печатными городскими платочками, с кофточками в складку, дешевыми конфетами Крамского, дубками от железнодорожника и колышками от солдатских палаток, прилаженными вместо засова на дверях. Деревня как есть, военная, подгородняя – никуда не денешься.

Опустевшие, осиротелые дворы, обезумевшие от горя и непосильного труда бабы, голодные ребятишки, люди без хлеба на хлебных полях – всё то же, что в городе, только, быть может, с еще большей неумолимостью, с еще большей наглядностью, потому что тут вся жизнь на ладони.

Злобно стиснутые рты сгорбившихся молодух и задубевшие, как сухая земля, лица стариков, притихшее село – деревня ушла в солдаты.

«Решать будут солдаты!» – подумал вдруг Тимош.

И с того дня, прислушиваясь к разговорам, читая вслух письма отцов и братьев, скупые фронтовые строчки, или записывая на листок для фронта нехитрые слова, – он всё думал одно: солдаты!

Их угнали на фронт, но они здесь, всегда здесь, в своих дворах, в хозяйстве. Земля не осталась пустой, обессиленной, она напряглась и ждет.

Почему они, там в имениях, в палатах, во дворцах не боятся земли? На что они надеются? На заведенный порядок? Или, быть может, подлая трусость не позволяет им видеть ничего, кроме пустых дворов? Видят опустевший двор и не замечают хозяина с винтовкой. Надеются на силу ефрейтора и команды: «Смирно!»

Но солдаты вернутся. Скоро вернутся!

14

Приехал Коваль, привез ворох новостей и гостинцы для военного городка. Был, как всегда, угрюм, несловоохотлив, новости сообщал так:

– У нас того, это самое. В общем ничего. У соседей трусили.

Тимош опасался, что в непривычной обстановке, тут, на Моторивке, парень растеряется, по своей нескладности и неуклюжести как-либо подведет, но Коваль пришелся ко двору, оказался больше дома, чем на заводе, не приспосабливаясь и не хитря, сразу стал своим. Тетка Мотря только и сказала соседям.

– Та это ж товарищ Тимошки – и весь паспорт!

Пробыл он до утра, до первого поезда, уехал так же незаметно, как появился.

Самым важным в этих посещениях была живая связь с заводом, новые поручения, новое дело. Дело, – Тимош теперь жил только этим. Всякий раз, когда в военном городке видел он подготовленные маршевые роты, ему казалось, что в каждом вещевом мешке солдат уносит на фронт заветный призыв: революция!

Порой вспоминался великовозрастный паренек, мечущийся по переулкам с листовками за пазухой. Тимош даже не осуждал его – просто не понимал, далеким всё казалось и чуждым, пришло, видно, время перебросить молочный зуб через плечо.

И всё же он оставался самим собою. Всё также был порывист и задумчив, упрям и вспыльчив и где-то в глухих закоулках таился взбалмошный мальчишка. Были в нем гордость и смелость, самоотверженность и порыв, но все добрые качества прорастали медленно, как желудь на сухой земле, скрываясь в хрупком стебле, прежде чем вытянуться петривским дубом.

Бывало в предрассветный час замечтается о судьбах мира, о назревающей революции, о далеком и родном Питере, думает о воззвании, которое привез Коваль, и вдруг возникнут перед ним солнечные глаза на бледном лице, девичий стан и женственное округлое плечо.

Вскочит с постели и уйдет на работу.

Гнал прочь ее образ, самые мысли о ней.

Но не мог забыть, что давно не заглядывал к Любе и что это, разумеется, не по-соседски.

Как-то, когда совесть с особой настойчивостью напоминала о забытом соседском дворе, Тимош пригладил чуб перед Наталкиным зеркальцем, одернул рубаху и направился к двери.

Наталка остановила его.

– Не ходи к ней!

– Это ж почему?

– Не ходи, говорят.

– Заказано, что ли?

– А зачем тебе на чужой двор? Слава богу, свой есть.

– Так тетка Мотря просили.

– Им надо – пускай сами идут. А другим нечего. Люди нехорошее про нее говорят.

– Да тебе-то что?

– А ничего! Не хочу, чтобы и про наш двор разное говорили.

– Подумаешь, не ваши ворота дегтем мазать будут.

– Ой, смотри, напишет кто-нибудь про тебя солдату.

«Глупая девка», – подумал Тимош, но к Любе не пошел. Так, побродил по улице взад-вперед, попался на глаза тетке Мотре, вернулся в хату.

На новой неделе Люба сама его позвала, начинался третий укос, трава в тот год выпала на диво. Двор наполнился пряным дурманным запахом заливных лугов, низины. Люба оживилась, работала легко, весело, только платочек то и дело поправляла, чтобы солнце не палило щеки:

– Люблю, чтобы лицо было белое.

Обращалась она с Тимошем проще, по-семейному, как с меньшим братом, но всё так же хозяйственно, без лишних разговоров.

Утром тетка Мотря собралась в город и Наталке приказала поторопиться. Девчонка сперва было заартачилась: – Не хочу, да не поеду, – никогда с ней такого не было, хлебом не корми, дай только в город «смотаться». А тут, как овечка на привязи. Однако упрямиться долго не пришлось – речь шла о новых чеботах. Покрутила, покрутила, делать нечего, не поедешь – не купишь новых чеботков. А между тем из города соблазнительные вести приходили, что за полпуда муки можно чеботы на высоких каблуках выменять. Размол и тот из рук хватают, не говоря уже об отсевной.

Одним словом, в городе всякому человеку с чувалом большой простор.

– Ну, хорошо, – согласилась, подумав, Наталка, – только вы, мама, прикажите ему, чтобы со двора никуда не смел ходить. Пусть хоть двор сторожит, раз заявился.

Уехали они в город на чужом возе, спасибо, хозяин пустил. На прощанье тетка Мотря наказала Любе:

– Ты его до вечера прокорми. А я тебя не забуду.

Так они все и говорили о Тимоше в третьем лице: ему, его, он. И трудно было понять, что в этом сказывалось – особая забота, или особая снисходительность.

После полдника Люба спросила:

– Ты где ляжешь?

– Та тут, под грушей.

– Тогда я в хате, – и усмехнулась, – только гляди, чтоб до соседских девчат не бегал. Мне из окна всё видать.

Тимош ничего не ответил, непривычная усталость, непреодолимая – бывало и до вечера так не уставал – навалилась на него, ни о чем не хотелось говорить, не хотелось смотреть на эту женщину. Внезапно всё прошлое всколыхнулось, юношеские встречи, юношеская любовь. Что-то насторожилось в нем ревниво и отчужденно.

Его утомляла необычная словоохотливость молодухи, беспокойная проворность, лихорадочная порывистая подвижность, суетливость молодого тела. А Люба не замечала и не понимала, что с ним творится. Он всё еще оставался для нее Моторовым Тимошкой, усатым мальчишкой, племянником тетки Мотри. О чем бы ни говорили, как близко ни сталкивала их работа, – плечом коснутся, а всегда оставалась между ними невидимая преграда, ни один из них не пытался нарушить ее.

Тимошу трудно было пробыть долго рядом с Любой, неловко было оставаться наедине. Сам он почти никогда не заговаривал, а только отвечал.

– Спасибо, что помог, – благодарила хозяйка, – а то всё одна, да одна. Ему что – гуляет себе. А мне?

Тимошу не понравилось, как она говорила о муже, о солдате. Что-то больно задело его.

– Он не виноват, что в окопы угнали.

– А я виновата? Угнали! – и помолчав, прибавляла ожесточенно. – А до того, думаешь, при мне был? В Ольшанку завеялся, – только и видели. Не угнали, так меня на кладбище давно отвезли б! Люди знают.

Тимош не хотел слушать ее. Чувство мужской обиды внезапно охватило его.

– Не смей так говорить, знаешь, как там люди страдают.

– Страдают, да не он. Товарищи страдают, а он сапоги начальству тачает. Они в Ольшанке все мастера вытяжки тянуть. Десять в штаб, одну себе. Вор не столько шьет, сколько подметки на ходу рвет.

– Ну, на войне не больно уворуешь.

– Кому война, а кому от войны заготовки. Один не уворует. А три соберутся – уже компания. А где три, там и старший. Тот интендант, тот комендант. Слышала, он своей бабе в Ольшанку целыми кожами товар передает. Подметки фунтами. Гетры желтые прислал до колен.

– А куда ж полиция смотрит?

– Куда смотрит? За тобой, дураком, смотрит.

– Неужели управы нет?

– Управы? – глаза ее сузились, взгляд стал жестким, неприязненным. – А где ты ее видел, управу? На нас с тобой – это есть. Управа! – никак не могла успокоиться. – Ни управы, ни права нема. Кто с панами, кто хвоста им подносит, у того и управа. Э, нема на свете правды.

– Для одного нема. А если все соберемся, может, и найдем.

– Ты много нашел? Что у вас там в городе людей мало? Небось к нам прибежал ховаться. Думаешь, не знаю? – она всё так же неприязненно поглядывала на Тимоша. – Думаешь, не знаем, где тетка твоя управу ищет, зачем к вам люди из города приезжают, листочки привозят? Всё знаем!

Она уже не могла остановиться, глаза заблестели, говорила запальчиво и бессвязно.

– Думаете, умнее всех! Не дуже б вы гуляли, если бы люди вас не покрывали. Не далеко б ваши листочки полетели, если бы другие того не хотели, – она спохватилась, умолкла, потупилась.

А когда снова взглянула на Тимоша, глаза по-прежнему светились солнечно.

– Не слушай меня. Злая, ой, злая стала. На всех. Друг друга едят, друг друга готовы в ложке воды утопить. Шкуру сдерут, да еще солью сверх присыпят. А чего, спрашивается? Места мало? Земли нема?

– Ты же знаешь, что нет у них земли, не хватает.

– Так я не про тех говорю, у кого нет. Я про тех, у кого сверх горла прет.

– Значит, не все люди одинаковые? Не на всех людей ты злая?

– Не знаю, сказала – не слушай меня, – она опустилась на землю рядом с Тимошем, – говоришь, не все одинаковые? Ты не думай, что я уж такая глупая, не понимаю, что говорю. Я ваши листочки читала. Грамотная. Думаешь, от одних только панов зло? Ну пан, он и есть пан. Что с него взять? В пятом году имения палили, еще придет час! Про панов другой разговор. Ну, а мой что, родненький? Ни пан, ни генерал, свой мужик. С такого ж села. Только мое село по ту сторону речки, а его по сю. И он мужик, и я мужичка. Так у меня и отец, и мама, братья, деды и прадеды одну землю знали. Головы не поднимали. И земли той клочок, у соседей лошадь выпрашивали. А всё равно была своя крестьянская гордость. А этот только и знает, что по чужим дворам заглядает, так и смотрит, где бы урвать, ухватить, кого бы прижать, обдурить. Пан его давит, а он не на пана, а на людей. Меня давят, так и я давай других! – она вглядывалась в лицо Тимоша, точно ожидая, требуя ответа и не веря, что найдет ответ. – Если б поповский сын или урядниково отродье, или еще кто, а то свой же, свой. Что у моих братьев богатство: картуз да портки, то и у него то же. Так нет, его не до людей, его до чертей тянет. Хоть украдет, а всё ж таки разбогател. Почему это?

– Паны и куркули тоже не с неба упали, тоже характер до куркульства довел.

– Ну, это я в твоих листочках читала. Мне от того не легче. Мне жить надо. Он мне – муж. А что я хорошего от него знала? Он бил меня, В грудь, в живот. Дите убил в утробе. Люди отнимали, водой отливали.

– Замолчи! – крикнул Тимош.

Она испугалась. Губы его побледнели и дрожали, пальцы впились б ее руку до боли, глаза стали черными и страшными.

– Что ты, Тимоша?

Он уткнулся лицом в ее руки.

– Ты что, глупый! Мальчишка, совсем мальчишка.

– Уходи! – он уже отталкивал ее. – Я не могу, – повторял он, не поднимая лица, – уходите все!

– Тимош!

– Уйди! – крикнул он и припал лицом к земле.

Она склонилась к нему, провела рукой по непокорному чубу, но Тимош оттолкнул ее руку. Непривычно медлительным движением она отодвинулась, поднялась, постояла немного и вдруг кинулась в хату.

Тимош долго лежал неподвижно, тишина и свежесть сырой земли успокоили его. Он поднял голову, откинулся на траву. Смотрел в строгое синее небо, именно так, как сказано об этом в чудесной песне.

Вновь по другому раскрывался перед ним необъятный мир, открывались неизведанные грани человеческой души, люди оказывались иными, чем на первый взгляд, не такими простенькими, ровненькими, гладенькими, не похожими на картинки, но зато похожими на самих себя.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю