Текст книги "Октябрь"
Автор книги: Николай Сказбуш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц)
Сколько прошло времени – мгновение, час, вечность?
Наверное, вечность. Течение мыслей изменилось, всё изменилось и в его душе за этот долгий миг, боль сменилась оцепенением. Должно быть, он забылся.
Душно. Где-то стороной проходила гроза, запахло дождем, но потом еще жарче палило солнце, зной недвижимо установился над землей, даже в тень проникало горячее его дыхание. Дурманно пахла вянущая трава, перемешанная с осокой.
…Он очнулся внезапно, словно от толчка. Кто-то кричал, страшно, дико. Тимош сперва не мог даже разобрать, что произошло, потом понял, что это он сам кричал.
В хате громыхнула опрокинутая скамья, кто-то спрыгнул наземь, распахнулась дверь, кто-то сбежал по гулким доскам крыльца, совсем близко звонко ударилась о камень мягкая ступня, послышался шелест травы. Тимош поднялся на локте и увидел Любу. Она стояла перед ним маленькая, испуганная.
Тимош вскочил, обхватил ее, крепко стиснул в своих объятъях.
– Пусти! – отбивалась она. – Не надо, Тимошка!
Поцелуем он заставил ее замолчать, сопротивление слабело, потом она откинула голову, прильнула к нему.
…Едва остыли ее объятия, Тимош отстранился, убежал домой, в хату тетки Мотри. Не хотелось думать о том, что произошло, стыдно было увидеть ее. До ночи промучился, ждал возвращения Матрены Даниловны.
Тетка Мотря и ее дочка задержались, приехали к вечеру с воинским эшелоном. Солдаты, шагая в казармы, пели «Чубарики-чубчики». Старуха и Наталка приплелись с пустыми руками – ни чебот, ни борошна!
– Чувал городские жулики украли.
Наталка первым долгом с пытливостью и ревнивой заботливостью главы хаты принялась заглядывать в лицо Тимоша. И, хотя в хате было темно, при свете каганца досмотрелась до всего, что ей требовалось.
– Мама, он бегал до солдатки!
Зарылась в подушки, – чебот нема, чувал украден, да еще в хате такое творится!
«Дура!», – с досадой подумал Тимош. Промучился всю ночь, ненавидел себя. Почему всё так противно устроено, почему робел перед девушками, которые тянулись к нему, ради первого несбыточного чувства отказывался от их любви?
Наступило утро, день. Тимош и Люба, словно по уговору, избегали друг друга. Он все еще не мог и не хотел думать о ней. Всё, что произошло, казалось постыдным. И, думая так, стал искать встречи с ней. Томился без нее. Они столкнулись случайно, на улице. – Приходи завтра, – шепнула Люба.
То ли в голосе ее, то ли в глазах прочел: это не было прихотью скучающей женщины.
Тимош не понимал, что с ним происходит, думал о прошлом, старался восстановить в памяти первую встречу, юношескую любовь, восстановить образ той, первой.
Но всё расплывалось, рушилось, уходило навсегда – это было мучительней, чем разлука.
Ему казалось, что возненавидит Любу, не сможет заговорить с ней, и знал, что пойдет к Любе.
…Всё было, как в первый раз, только теперь он не убегал, да она бы и не отпустила его.
Тимоша нисколько не покоробило, когда потом она сказала, что в печи остался горячий обед.
Они сидели за столом рядом. Тимош видел ее утомленное, встревоженное ночными раздумьями и, вместе с тем, похорошевшее лицо.
– Останься. Мне по ночам страшно. Днем ничего, днем работа. А ночью куда денешься? Вот я сейчас думаю: а что дальше?
Тимош не понял ее вопроса.
– Ты глупый еще. Молодой. Ты не знаешь еще, когда баба гуляет, а когда душу загубила.
Он не ответил, он не хотел думать о том, что дальше. Но она и не требовала ответа. Ей нужно было человеческое слово, сердечность.
– Самой тяжело, а что кругом делается! – продолжала Люба. – В соседнее село привезли одного с германского фронта – без рук, без ног, «самовар» называется… – она умолкла, просидела так долго; не глядя на Тимоша, – а мой вернется с ногами и руками. С немецкими марками. Они там раненых и убитых обирают, по карманам шарят. Одного «самоваром» вернут, другого вором. Одному тело покалечили, другому душу.
– И снова бить тебя будет?
– А что ему?
– И любить будешь?
Она встала из-за стола.
– Нет, этому не бывать. Всё равно хоть с тобой останусь, а хоть без тебя, – тому, что было, не ворочаться.
Теперь хорошо было с ней, хорошо было слушать задушевную речь, удивляться отзывчивости и рассудительности, упорной, спокойной силе, скрытой в такой маленькой и, казалось бы, беспомощной женщине.
– Пойдем, посидим еще на крыльце.
– Увидят! – усмехнулся Тимош.
– А нехай смотрят. Мое хозяйство. А ты мой батрак.
– Ишь ты, – сощурился Тимош и передразнил, – и откуда это у людей! Добро б у панов, а то у нашего ж брата, своих, родненьких.
– Всё помнит, что говорила, – удивилась Люба, – а ты не слухай меня, люби и не слухай, что я злое говорю!
Они продолжали беседовать, перепрыгивая с одного на другое, стремясь сразу решить все вопросы и не решая ни одного. Им было хорошо вместе, они понимали друг друга, разговор постепенно становился деловым, житейским – только теперь Тимош по-настоящему узнавал ее.
Потом он часто вспоминал об этом вечере, думал о том, что только в этот вечер, в этой простой дружеской беседе, она стала для него воистину близким человеком, с которым он мог поделиться всем, что на душе.
– Зачем позволяла бить? – упрекнул он Любу.
– Зачем, спрашиваешь, – она сидела, упершись локтями в колени, сжимая ладонями лицо, – а что делать? Не одна я, все позволяли. Куда денешься! Ты вот, тоже герой, если послушать. С завода удрал, небось. А мне тикать некуда, у меня тетки Мотри нету. Как та собака во дворе, – цепи нема и со двора ни на шаг! Ты вот, заявился ко мне, здрасьте, мое почтение. Шапочку снял – извиняйте, до свидания. А мне здесь оставаться.
– Не смей говорить так.
– Ну, вот, – еще и не переночевал, уже не смей.
– Не смей, говорю! – крикнул Тимош.
Она ответила ему хмурым взглядом, но потом вдруг улыбнулась.
– Ну, что ты, глупый, – положила руку на его ладонь, – это ж не про тебя речь. Так просто, к примеру. Не про тебя одного, а про всех вместе. А может, и ты поживешь – задубеешь, рука отяжелеет. Может, все вы до нас одинаковые сволочи.
– Люба!
– Ну, ну, хорошо, глупый.
– Не я глупый, ты глупая, – возмутился Тимош, – глупая обиженная девчонка. Есть такие: слезы в три ручья, забьется в угол и на всех сычом смотрит. А толку что?
– Попался б мне раньше такой разумный, может, и не смотрела сычом.
Истратив все доводы и слова, они целовались, Пресытясь поцелуями, говорили о хозяйстве.
– Я тебе еще и жито помогу убрать, – заверял Тимош.
– Уберешь, если самого не заберут.
Они продолжали обсуждать крестьянские дела, Тимоша поражал ее трезвый хозяйственный ум, природная сметливость, расчетливая забота на десяток лет вперед. Поражала ее обстоятельность и умение видеть всё вокруг до мелочей и, вместе с тем, смелость и размах. А еще больше то, что все эти добрые качества оставались втуне, никому не нужными, захлебывались в бестолковой сутолоке обнищавшего двора. Он знал, что так же было и рядом, на соседском дворе и всюду, по всей земле.
Он заглядывал в ее глаза, находя в них то, что бессильны были передать слова. Они лежали рядом, увлеченные сказочными планами, забросив хату, позабыв о насущной копейке.
– Тимошка-а!
Голос тетки Мотри отрезвил их. Тимош подхватился, высматривая кратчайший путь через огороды. Люба остановила его.
– Хлопчик, что ли? Слава богу, ворота есть. Я тебя еще и за ворота проведу.
Она проводила его, шла рядом, маленькая и решительная.
– Еще и постоим тут, поговорим.
Поговорили о предстоящих на завтра заботах – надо отвести коня подковать, ободья на колесах разошлись, надо шины набить, она верила в его рабочие руки. На прощанье сказала строго:
– Улицей приходи, как все люди.
Крикнула вдогонку.
– Завтра с утра приходи!
Пятипудовая баба, торчавшая каменным идолом за тыном соседнего двора, молча неодобрительно следила за всем происходящим. Каменный лик ее ничего не выражал и только большой прямой рот вытягивался еще больше.
Лома тетка Мотря принялась было угощать Тимоша борщом. Наталка громыхнула миской.
– Да что вы, мама, только напрасно беспокоитесь. Он уже, слава богу, сытый.
Под праздник тетка Мотря с Наталкой отправились в Ольшанку. Говорили, что у местных доморощенных чеботарей можно выменять добрые сапоги на мануфактуру.
Наталка все уши прожужжала:
– Что я вам, самая последняя! Другие все девчата гетры попривозили из города. Одна я пятками обязана сверкать!
Что было ответить? Слушала-слушала Матрена Даниловна, вздыхала-вздыхала и решила, наконец, отнести в Ольшанку ситчик, подаренный сестрой.
Прибавила еще самосада, пачку чая китайского, довоенного, – подарок Тараса Игнатовича, – отсыпала муки. Тимош молча следил за этими сборами, удивлялся тому, как с одинаковой деловитостью отправлялась она и в Ольшанку на менку, и в военный городок с прокламациями.
В тот день ждали Коваля, но он не приехал.
Тимош хорошо знал безотказную исполнительность кузнеца и невольно встревожился.
«У соседей трусили», – вспомнились слова Ковали.
С теткой Мотрей своими опасениями не делился и она ему словом ни о чем не обмолвилась, но у обоих было одно на душе. Тимош угадывал это по беспокойным взглядам; по ее необычно порывистым движениям. Пока еще тянулся сутолочный день, пока шумливая Наталка мелькала перед глазами, тревога отступала, было легче. Но едва затих неугомонный девичий голос, едва скрылись Моторы за поворотом, докучливые думы овладели парнем.
– Если завтра Коваль не приедет, сам пойду в город.
– Тимоша! – позвала из-за тына Люба.
– Что ж ты меня в ворота выпроваживаешь, а сама через огороды бегаешь?
– Так никого ж нету!
– Значит, для людей, а не для нас стараешься? Что люди скажут!
– А ты думаешь, бабе легко? Сама не знаю, что делать. То боюсь каждого, таюсь, го готова любому в лицо крикнуть…
– Уходи. Я приду к тебе. – Тимош терпеть не мог жалостливых разговоров. Не хотел видеть ее такой, по-бабьи растерявшейся.
Она перепрыгнула через тын, прижалась к нему:
– Нет, не уйду. Пойдем по улице гулять.
– Дурная!
– Ну и дурная, ну и пусть.
– Не надо, Люба, – его испугала несвойственная ей взбалмошность. Рассудительная, разумная женщина, которую он начинал уже уважать, уходила, терялась, а вместо нее появлялось какое-то новое, бездумное, безрассудное существо.
– Уходи от него, – уговаривал Тимош, – сейчас же, сегодня. – Тимош говорил так, будто этот он был там, в хате, ждал ее, угрожал, – уходи. Я уже хорошо зарабатываю. Я заберу тебя. Снимем свою хату. Будем вместе. – Тимош забыл, что убежал из города, бросил завод, что нет у него ни хаты, ни гроша за душой. Он говорил не вникая в смысл слов, лишь бы успокоить се.
А ей ничего другого и не нужно, только бы понимал!
Преобразилась сразу, защебетала, лицо засияло по-девичьи. Девчонка, девчонка – подхватить на руки и понести!
Он нес ее легко, бережно, не замечая ничего вокруг; его радовало и удивляло, что Люба такая маленькая, белая, нежная; смотрел на нее так, как не смел смотреть в первые встречи. Она не противилась, но и не отвечала на ласки, с непонятной тревогой вглядывалась в его лицо.
– Боюсь тебя. Нашей любви боюсь. Не равные мы!
Не слушая, он ласкал ее, но она упрямо повторяла:
– Старая я против тебя. На целый годочек старшая.
Тимоша забавляли ее опасения:
– Старая! Да ты девчонка, совсем девчонка! – он целовал ее с большим жаром, а Люба следила за ним всё с той же непонятной грустью, будто со стороны смотрела, как он целует.
– Ой, ничего ты не знаешь про наш бабий годочек!
– Мы будем жить хорошо, – прижался он губами к ее плечу.
– Наш деревенский век короткий. Жизнь у нас злая. Только глаза откроешь, уже и конец!
Тимош твердил свое:
– У нас люди есть хорошие. Книги хорошие. Учиться будем. Сами людьми станем, – он верил в каждое свое слово, думал, что и она верит, слушает, ловит его слова. Но она вдруг пригрозила ему:
– Цыц! – и спрятала под рубаху грудь, словно младенца отлучила.
– Идут! Кто-то ко двору подходит… – они притаились в траве.
Когда шаги затихли, Люба приподнялась, подбирая под платочек упавшие на шею и плечи пряди волос.
– Вот и вся наша любовь – вокруг куста повенчанные, – она лгала на себя, на их чувство, лгала от горечи и ожесточения. Тимош упрекнул ее:
– Не унижай себя сама, если не хочешь, чтобы другие унижали! – От обиды его голос дрогнул, трудно было говорить, неужели она не понимает, что оскорбляет его, себя. От мимолетного, пустого чувства ничего бы и не осталось, кроме пустоты, но они с каждым днем ближе, роднее друг другу, с каждым днем больше общих дум. Да, у них одна судьба. Неужели она не верит в эту судьбу, не видит, что впереди еще целая жизнь! Тимош собирается с мыслями, подбирает слова, чтобы получше высказать вес это, а она находит только одно:
– Любый!
Матрена Даниловна и Наталка вернулись рано, поездка была успешной и Наталка, несмотря на жару, нарядилась в бархатную вышитую безрукавку, щеголяла новыми чеботами. Забралась в скрыню, перерыла всё материнское добро, отбирала, примеряла, хозяйничала, пока мать не захватила. Выскочила на крыльцо, стучала каблучками:
– Мама, что это Тимошки не видать?
Повертелась, побежала за ворота, еще издали завидев Тимоша, отвернулась, глянула через плечо:
– Где был? Мама спрашивали!
– Где был, там уже нема.
– Ну и оставался бы там. Вот я маме скажу. Мама!
– Чего кричишь, телка! – рассердился Тимош.
– А ты уходи от нас, если мы тебе плохие.
– И уйду. А ты думала!
– И уходи. Пожалуйста. Сейчас же собирайся.
Тимош вошел во двор.
– Матрена Даниловна!
– Чего тебе? – загремела под повитком цыбарками тетка Мотря.
– Зайдемте в хату.
С крыльца крикнув Наталке:
– А ты воды матери принеси. Барышня!
Наталка так и взвилась, фыркнула, по воду не пошла, но и в хату войти не посмела.
– Матрена Даниловна, – проговорил Тимоша, пропуская тетку Мотрю вперед и прикрывая дверь, – Коваль и сегодня не явился. Что-то стряслось. Я этого парня знаю.
– Подожди еще, Тимоша.
– Не могу я ждать, Матрена Даниловна. Душа неспокойная.
– Ну, я завтра к Прасковье съезжу.
– Нет, Матрена Даниловна, это мое дело. Сам поеду.
– Ишь, как ты заговорил! – удивилась тетка Мотря.
– Да как ни говори, мне ехать. Вы ни на заводе, ни в городе никого не знаете. В случае чего…
– Подождал бы еще недельку.
– Нет, Матрена Даниловна, медлить нечего. Я так чувствую. Я вчерашнюю ночь всю продумал и решил. Ждите завтра вечером.
Поезд в город приходил ночью. Тимош собрался загодя. Наталка всё вертелась в хате, металась по двору, не понимая, что происходит.
– Ладно, – думал Тимош, – побегай немножко. Мысли проветрятся.
Улучив минуту, пошел проститься с Любой. Еще и сказать ей ничего не успел, только глянула, лицо потемнело.
– Стряслось что?
– Ничего. Что ты? – удивился Тимош.
– Рубаха новая, – провела рукой по его плечу Люба, – уезжаешь! – догадалась она.
– На денек. На один только день…
– Тетка Мотря отсылает, – перебила, не слушая, Люба, – это они тебя отсылают. Отнимают тебя. Позавидовали!
– Чудная ты. Ну, кто может отнять? Кому я нужен?
– Значит, нужен. Ну, что ж, ступай. Зачем ко мне приходил, когда в хате своя девка есть?
– Да вы что, исказились? – вспылил Тимош, но тотчас устыдился своей несдержанности, – в город еду. В го-род. Сам, никто не отсылает. Дело важное…
– В город? – насторожилась Люба. – Дело важное? Ой, знаю! Только в хату вошел, сердце так и забилось. Знаю, уедешь, заберут у меня!
– Да никто не заберет. Завтра вернусь.
– Ой, нет, я знаю…
– Один еду, один, – пытался успокоить ее Тимош, по-своему понимая тревогу Любы, – никого у меня в городе нет. Да я и не гляну на них, проклятых.
– Ой, не того я боюсь. Не жинок боюсь. Судьбы боюся. Если б жинка была, я бы ей очи повыцарапала, волосся выдрала. А с судьбой что поделаешь!
– Чудная ты, ей-право чудная! Завтра вернусь.
– Ой, нет. Знаю, зачем едешь, – она притихла на его груди.
– Ти-мо-шка-а! – гукали уже из Мотриной хаты.
Люба оттолкнула его:
– Ну, ступай, не слухай меня. Глупая, ну и не слухай, – сдерживала слезы, – и проводить тебя не смею. На людях не смею показаться. Ну, хоть до ворот. Завтра ж выглядать буду!
Несмотря на недобрые предчувствия Любы, Тимош вернулся благополучно. Однако вести привез плохие – Коваля и еще нескольких рабочих шабалдасовского завода арестовали. Очевидно, имелись основательные причины, потому что в обычных случаях расправлялись расчетом под мобилизацию.
– Матрена Даниловна, – обратился он к тетке Мотре, воспользовавшись отсутствием Наталки, – что я вас попрошу. Прасковья Даниловна наказала проведать одного человека в Ольшанке. Теперь будем через него с военным городком связь держать. Завтра Люба в Ольшанку собирается, поехали бы с ней.
– Я уже не разберусь, кто хозяин тут в хате, – усмехнулась тетка Мотря.
– Не сердитесь, Матрена Даниловна. Больно уж время горячее.
– Ничего, ничего, привыкай хозяйничать. Наше дело бабье слухаться.
– Неужели обиделись, Матрена Даниловна?
– Не обиделась, а только сорок лет тут живу, привыкла быть старшей. А теперь другие старшие появились. Ну, ладно, приказывай.
– Стрелочник там есть на тридцатой версте. До него зайдете. От Ткача, мол. Что вы на меня смотрите?
– Да так, хочу поглядеть, какой ты есть. Когда успел? Пришел сюда, кажется, недавно, совсем недавно. Робкий такой, тихенький, а уж голос набираешь, – дошла до порога, вернулась, что-то вспоминала, – ты же тут на Наталку не гримай. Жалуется на тебя!
– Жалуется?
– Житья, говорит, от тебя нет. Впустили, говорит, в хату на свою голову.
– А может, мне на нее жаловаться надо? Думаете, мне легко смотреть, как она вами командует, ситец отобрала, в Ольшанку погнала.
– Э, все вы командиры хорошие. А ты не обижай ее – сиротка!
Тимош потупился. «Сиротка» – это слово всегда жгло его.
А Наталка, словно услышав уговор, едва мать уехала, взялась за Тимошку.
– Ты что ж, к своей солдатке не спешишь?
Молчит Тимош. Притащил хворост, заплетает плетень.
– Прогнала?
Молчит.
– Или не знаешь, что в Ольшанку подалась?
Ни слова!
– У нее там кавалеры хорошие. Один машинист самый старший, две белых ленточки на околышке. Другой мясник. Толстый такой. Пузатый, – она показала рукой, как выглядит пузатый мясник, – просто даже и не знаю, кто из них лучше. Мясник, наверно, лучше. Чернявый мужчина, красивый, краснорожий. До него все бабы бегают.
– Отцепись!
Убежала, встретила корову, загнала во двор, напоила, подбежала с подойником.
– Она у мясника всегда останавливается. Ты спроси ее, спроси!
– Подоишь корову, иди гуляй. Я сам воды наношу.
И не заметил, как исчезла со двора.
Зашел в хату – сидит у кровати, голову в подушки уткнула, плачет. Сиротскими слезами плачет. Душу всю перевернуло. Походил по хате от двери до угла, опрокинул скамью в потемках, выругался, вышел на крыльцо, вернулся. Зажег каганец – плачет. Сел в углу. Пересел в другой.
Попались на глаза карты гадальные на горке. Взял карты, перебросал, раскинул на столе, сгреб, сложил в колоду, снова перетасовал, принялся кидать по одной на стол.
Вдруг смех за спиной:
– На трефовую даму бросаешь?
Хватил колодой об стол.
А девчонка уже к столу подсаживается. Достала свой осколочек зеркальца, заглянула, хоть там ничего и не видать, подхватила карты.
– Давайте, я вам на картах брошу, – и быстро-быстро, одна за другой раскинула веером картинки: тузы, шестерки, – Предстоит вам дорога дальняя.
– Что это ты на «вы» заговорила?
– Так надо, это ж гадание, – снисходительно глянула она на Тимоша, – казенный дом. Ой, карта выпала черная. Удар. Червовый король забирает трефовую даму.
Тимош чуть не разорвал червового короля, но вовремя отдернул руку – нехай, сиротка, гадает, утешается.
– Слезы. Смерть. Ну, вот слава богу, пошла красная. А после этого возвращаетесь домой. Вот он – дом. И соединяетесь с молоденькой червовой дамой. Любовь на сердце.
– Знаешь, что, – мрачно проговорил Тимош, – давай лучше в дурня сыграем.
Это предложение понравилось ей. Поправила фитиль в каганце:
– Тебе сдавать, мне ходить. В простого или в подкидного?
– Как хочешь, – покладисто отозвался Тимош. Она оставила его три раза кряду в дураках и, кажется, немного успокоилась.
– Давай в подкидного.
– Иди спать в клуню. А то я стесняюсь.
Тимош охотно выполнил ее приказание.
15
Дня через два после того Матрена Даниловна собрала вечерю на дворе, «в затишку». Захотелось посидеть на воле, выпал, видно, какой-то знаменательный день в ее жизни, взгрустнулось, призадумалась, но о мыслях своих так ничего и не сказала, только в хате прибрала чисто, семейную фотографию украсила бессмертником, да стол накрыла по-праздничному.
И Тимош призадумался. Одна Наталка, как всегда без умолку тараторила, вертелась на табуретке.
– Ты что притих? – подняла вдруг голову тетка Мотря.
– Да это, мама, ему на картах выпало, – ответила за Тимоша Наталка, – скоро оженится.
– Успеет еще.
– Да вы не слушайте ее, Матрена Даниловна. Язык без костей, – бросил грозный взгляд на названную сестричку Тимош, – я про другое думаю: Прасковья Даниловна обещала приехать, уговорились.
– Уговор, не приговор.
– Давно уж пора.
– Нечего зря себя мучить. Сам требовал спокойствия.
– Да у него не то на уме, – снова вмешалась Наталка.
– Цыц, ты! – прикрикнула на дочку Матрена Даниловна. – Вертлявая.
– Была у нас одна такая! – хмуро бросил Тимош.
– Была, Тимошенька?
– Сказал, была…
– Ой, как интересно. Ну и что ж?
– С пожарным убежала.
Наталка поперхнулась.
– Да ну вас, – встала из-за стола Матрена Даниловна, – у кого из вас ума больше?
Весь вечер Наталка шмыгала чем-то озабоченная, обращалась к Тимошу необычно участливо, только и слышно было: «Тимошенька, Тимошенька!.»
В ту ночь Тимош долго не мог заснуть, забылся под утро, проспал зарю, никто его не будил. Поднялся – солнце уже высоко, дворы пустые, только Наталка шныряет по двору, стучит каблуками по ступенькам, новые чеботы не жалеет.
– Чего вырядилась?
– Среда.
– А что, как среда?
– Средина недели.
– А что если средина недели?
– От одного воскресенья недалеко и до другого близко.
– А у тебя и правда язык без костей.
– А ты не спорь с девками. Ступай лучше косу наточи. Мама просили.
– А зачем ее точить, если сено убрано.
– Жнива скоро.
– Когда еще жнива!
– Ну, я не знаю. Мама просили. Твое дело.
Наточил косу, руку порезал. Наталка тут как тут, прибежала с тряпицей, перевязывает руку, вздыхает.
– Ой-ой-ой. Это ж я, клятая, во всем виновата. Бедненький.
Перевязала, кровь утихла, смеется:
– Это тебе не на заводе! Не на станке гайки нарезывать!
– Брысь, ты, – рассердился Тимош.
– Тимошенька, – не отстает девчонка, – полезь на горище, мама просили, достань кожухи. Протряхнуть надо.
Полез на горище, обшарил все углы.
– Нету кожухов, – кричит.
– Ой, я ж и забыла, что в коморе, – всплеснула руками Наталка, – ну, слезай скорее. Посиди во дворе, подожди. Принесу кожухи из коморы.
Звякнула крючковатым ключом, щелкнула задвижкой и затихла. Нет ее и нет.
Далеко, за десяток верст, над рощей поднялся едва заметной ниточкой черный дымок, оплыл, тая в синеве – невидимый, неслышный, пронесся за перелесками поезд.
«Приедет ли Прасковья Даниловна? Привезет ли добрые вести?»
Тоскливо вдруг стало. Тимош поднялся, незаметно вышел со двора.
Наталка появилась в дверях пристройки с вывернутыми наверх овчиной кожухами, оглянулась туда, сюда – утро ясное, сады звенят, золотистый свет сквозь листву просачивается, падает на землю веселыми узорами, играет, трепещет – в такой день сердцу только петь и радоваться. А во дворе пустынно, скучно. И Тимошка куда-то пропал. Бросила кожухи на деревянный помост, под стену коморы и побежала в хату.
Тимош обошел огороды, дошел до криницы – нигде не видно Любы. Поднялся огородами, через перелаз пробрался на Любин двор. Маленький узелок, связанный наспех, цветастый с заячьими ушками острых концов сразу бросился в глаза: лежит бабий узел на завалинке, собрался в дорогу, ждет хозяйку.
Тимош кинулся в хату – Люба поправляет платок перед зеркалом, в тусклом зеркальце узкое потемневшее лицо, потемневшие глаза.
– Хорошо, что пришел, Тимошенька, – не смотрит на Тимоша, собирается. – Хорошо, что пришел. Страх какой…
– Что случилось, Люба, почему ничего не сказала?
– Сама ничего не знала. Налетела беда, долго ли…
– Да говори… что же ты молчишь?
– А что говорить? Его привезли, – она подхватила второй платок, теплый, хоть на дворе солнце пылало, – выходи, хату зачинить буду.
– Куда ты?
– Да куда ж, – в город, к нему. Раненый он тяжело, чуть живого довезли. Может, без рук, без ног. Как тот «самовар». В лазарете лежит.
– Значит, поедешь?
Люба удивленно уставилась на Тимоша.
– А то как же?
– Поедешь к нему?
– Да как же не поехать? В лазарете он, раненый, разве не сказала, – она продолжала сновать по хате, что-то разыскивая, не могла найти, то и дело поправляла сползавший на плечи платок, движения ее стали суетливыми, судорожными.
– Господи, ну что же такое, да где ж я дела? Ну, зачем ты пришел? – Она забыла уже, что только сейчас, минуту назад обрадовалась Тимошу. – Ну, что ты стоишь над душой. Господи, что вам от меня надо!
Она выпроводила его из хаты, увидела узелок на завалинке, обрадовалась, ухватилась за него, точно крылось в нем что-то важное, словно был для нее точкой опоры.
– Ну, вот, ну, теперь всё хорошо…
– Поедешь?
Она строго, осуждающе взглянула на него и ничего не ответила.
– Тогда и я поеду с тобой.
– Зачем? Не надо, – испугалась она, – грех какой!
– Поеду. Что ты будешь делать одна в городе? Где станешь искать? Там сотни лазаретов.
– Не надо, любый, – кинулась она к Тимошу, – у меня там люди есть. Примут, помогут. На железной дороге, на воинском дворе, люди знакомые, – она старалась говорить спокойно, а глаза плакали, – уходи, прошу. Господи, где ж силы взять!
– Я не могу тебя оставить, пойми. Ну, как я тебя оставлю? Хоть до города провожу, – злое ревнивое чувство, обида за бабью покорность, и крепкое, насмерть решение ни за что, никому не отдать.
– Ладно, ступай. Я приду к поезду.
Она глянула на него умоляюще, хотела что-то сказать, но поняла, что не отступится, опустила голову. Наталка еще в воротах встретила Тимоша.
– Иди скорее, мама спрашивали.
– Что такое?
– Не знаю. Наверно, что-нибудь важное.
– Прасковья Даниловна приехала?
– Да нет, они не приехали.
– Из города что-нибудь?
– Та может, из города, – и крикнула в хату, – мама, Тимошка пришел. Ма-ама-а!
Матрена Даниловна не откликнулась.
– Ма-амо-о! – снова позвала Наталка и снова никто не откликнулся. Наталка побежала в хату и тотчас появилась па крыльце.
– Ну, ты смотри! Только что была и уже нету, – она удивленно оглядывалась по сторонам.
– Ну, ступай, скорее. Достань из погреба глечики. Мама просили.
– Сама достанешь. Я в город спешу.
– А тебя ж мама спрашивали. Наверно, из города кто-нибудь приехал.
– Из города? – подскочил к ней Тимош. – Что же ты молчишь?
– Да ты же не слушал…
– Кто приехал?
– Не знаю. Мама, наверно, знают. Они просили молоко достать, надо ж гостей нагодувать.
– Давай, скорей, где твои глечики!
– Да в погребе ж. У нас погреб глубокий. Я боюсь.
– Хорошо, пошли скорее.
Наталка побежала впереди, послушная, притихшая. Проворно открыла дверцу, а потом еще и ляду.
– Вот сюда, Тимошенька. Ты полезай, а я тут постою, подожду. Только осторожно, не обломи ступеньки. Драбынка у нас тоненькая, дивчачья.
Погреб оказался добрый, глубокий, да еще из ямы ход в закутки – сам хозяин когда-то начинал строить, надеясь разбогатеть. Лесенка была тощая, несомненно, другой уже рукой собранная, перекладинки где гвоздями приколочены, а где перехвачены сыромятным ремешком, берестовые жерди так и ходят ходуном.
– Ты ж там осторожно, Тимошенька.
Наконец, нога коснулась сырой земли, что-то осыпалось, хлопнуло. Тимош споткнулся и чуть не растянулся на песке. Запах укропа, залежавшейся прошлогодней огородины, с детства знакомый дух погреба наполнял всё.
– Ну, где твои глечики?
– Там, дальше, под стенкой.
– Ничего тут нету.
– Да под щепкой, говорят, правее.
– Кадушки тут и больше ничего.
– Ой, какой ты бестолковый. Ну, смотри на меня. Смотришь?
– Смотрю.
– Ну, а теперь повернись. Повернулся?
– Повернулся.
– А теперь иди прямо.
– Ничего тут нету. И вообще, отстань со своими глечиками. Полезай сама. Мне в город надо.
– А ты доставай глечики и поезжай себе. А то ж мама просили…
– Нет тут никаких глечиков.
В погребе что-то осунулось, грохнуло. Потом наступила тишина.
– Тимоша! – Наталка прислушалась. – Тимоша, где ты?
– А черт его знает где. Что-то зазвенело.
– Ой, не перекинь молоко!
Снова тишина.
– Тимошенька, я тебе сейчас присвечу!
Наталка опустилась на колени и потянула к себе лестницу.
– Куда ты драбыну тянешь? – крикнул снизу Тимош.
– Та у нас спички на горище, а лестницу соседи забрали. Я сейчас, – девчонка вытащила лестницу и понесла ее в хату.
– Наталка! Наталка! – кричал Тимош.
– Я сейчас, Тимошенька, – глухо донесся девичий голос.
Прошла минута, другая. Тимоша начинал пробирать уже холодок.
– Наталка!
Никакого ответа.
– Наталка, ирод!
Тишина.
Тимош ощупью пробрался к тому месту, где тусклыми пятнами играл свет.
– На-тал-ка!
Под руками отвесный земляной срез, скользкий, сыпучий, не за что уцепиться, не на что ногой стать.
…Не скоро во дворе послышался окрик Матрены Даниловны:
– Кто это погреб открыл? Кто дверки бросил настежь?
– Матрена Даниловна! – кричал Тимош.
– Кто это кричит? Это ты сидишь в погребе, Тимошка?
И тотчас послышался звонкий голосок:
– Мама, я ему сейчас лестницу опущу. А то он без лестницы не вылезет.
Наверху засуетились, захлопали дверками, застучали лестницей о порожек:
– Нашел глечики, Тимошенька?
Чуть не обломившись на жиденькой лестнице, Тимош выбрался на белый свет.
– Кто приехал, Матрена Даниловна?
– Никто не приезжал.
– Не приезжал? – переспросил Тимош. – А вы ж приказали Наталке, чтоб людей ждали. Приказали молока из погреба достать.
– Я приказала, чтобы не смела доставать из погреба глечики, пока Прасковья не приедет. Чтобы молоко было холодное.
– Ой, боже мой, прижала ладони к пылающим щекам Наталка, – а я ж всё перепутала!
Тимош схватил девчонку, поднял высоко над погребом…
Подержал так минуту и, стиснув зубы, бережно опустил на землю.
– Ой, какой ты сильный, Тимош, – похвалила она парня.
– Уберите ее с моих глаз, Матрена Даниловна. И прощайте пока, я на поезд спешу.
– А вон где он – поезд! – воскликнула Наталка, – он где: за рощей, за могилами. Слышишь: загудел, засвистел и уже нема. Пропал. Опоздал на поезд, Тимошенька!
– Радуешься?
– Ой, радуюсь! А ты кричи, кричи сильнее, Тимошенька, – она вдруг вплотную приблизилась к Тимошу, – зови: «Лю-ба-а, Любочка-а» Может, услышит. Не радуюсь, а смотреть противно. Баба в город до своего мужика подалась и он за нею. Не поедешь!
– Тебя не касается.
– В нашей хате живешь, значит, касается.