355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Сказбуш » Октябрь » Текст книги (страница 1)
Октябрь
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 16:35

Текст книги "Октябрь"


Автор книги: Николай Сказбуш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)

Николай Сказбуш
ОКТЯБРЬ

1

Ночью Тимоша Руденко вызвали в штаб комиссара Андрея. Неожиданный вызов встревожил молодого рабочего, о штабном вагоне ходили по городу самые разноречивые слухи – одни считали штаб своей надеждой и опорой и об Андрее говорили коротко и ласково «наш!», другие ненавидели само имя комиссара, трепетали при одном упоминании о шестой платформе.

Шли первые дни революционного бытия, пора упорной борьбы за власть Советов на Украине. Город бурлил, на железной дороге, в воинских частях, на заводах шумели собрания, всюду – на площадях, на станционных платформах, на каждом углу возникали летучки: картузы, бескозырки и солдатские папахи кружили в крутом водовороте.

Несмотря на поздний час, город жил напряженной лихорадочной жизнью; сновали грузовики и бронемашины, то и дело попадались отряды вооруженных людей, непривычных к оружию, или штатские с отличной военной выправкой, молодцевато вздернутыми плечами, готовыми в любую минуту принять утраченные погоны.

Погруженные в темноту улицы кое-где, – чаще всего у подъездов общественных зданий, – скупо освещались одинокими фонарями и фарами проносившихся автомобилей – мигнут голубовато-болотные язычки карболитовых огоньков и погаснут.

Шел первый час ночи. Боевые песни и перебранка, одиночные выстрелы и пулеметные очереди, внезапные, но ставшие уже повседневностью, разрывы ручных гранат не могли нарушить течение мыслей молодого рабочего.

На углу патруль остановил Руденко. Приземистый человек в матросской бескозырке и солдатских сапогах, подняв фонарь, осветил лицо Тимоша и, не спрашивая документов, приказал:

– Пропустить.

На привокзальной площади в ожидании поездов сгрудился народ. Узлы, мешки и котомки громоздились горой; детвора спала, прижимаясь друг к дружке, женщины, прикрывая ребят раскинутыми руками, смотрели прямо перед собой невидящими воспаленными от бессонницы глазами, мужики дымили махоркой и говорили о политике, требуя не церемониться с буржуйскими выродками.

Позвякивая аккуратными железными сундучками, переговариваясь и споря на ходу, прошла поездная бригада, и Тимош услышал громко произнесенное имя, которое заставило чаще забиться его сердце: снова и снова звучало это имя, всё множество людей на площади, – казалось бы, разбросанное и разобщенное, – было связано одним, и это общее заставляло всех жить единой жизнью, единым дыханием.

Шли отряды матросов и солдат, крестьяне в чоботах и лаптях, рабочие дружины, женщины в солдатских шинелях и кожанках, женщины с детьми на руках, старики и безусые парни, двигались машины, грохотали броневики с надписью мелом на броне:

«За Ленина!»

Тимош не мог бы сказать, когда впервые услышал о Ленине.

Есть явления, которые кажутся извечными. Порой ему представлялось, что знал о Ленине всегда. Это имя связывалось в сознании Тимоша с его собственной судьбой, судьбой близких – всего рабочего люда.

Руденко пересек вокзальную площадь, подошел к маленькой, по-железнодорожному крепко сколоченной калитке с табличкой:

«Посторонним ход строжайше воспрещается!»

Часовой с бутылкой-гранатой за поясом и карабином за плечом пристально оглядел его с ног до головы, прищурился:

– На шестую?

– Так точно.

– Ступай, – и проводил долгим взглядом. Тимош переступил порог и, невольно расправив и подтянув шинель, поспешил к штабному вагону сурового комиссара.

* * *

Тимош Руденко рано осиротел. Родители завещали ему богатое наследство: дедовский кожушок, отцовские штаны из чертовой кожи да великое недвижимое имущество – паровозостроительный завод, – весь род Руденок работал на паровозном, и Тимошу законное место в сборочном цехе предназначалось. Однако господа акционеры, рассудив по-своему, крепко захлопнули ворота перед законным наследником, – дескать, годами не вышел, мал… А по правде говоря, опасались ненавистного имени рабочего вожака.

Так и остался Тимош за бортом, сиротой, уличным. А всё ж таки вместе со всеми рабочими говорил: «Наш паровозостроительный… на нашем паровозном… наш завод!».

Сперва переходил из хаты в хату, то у одних добрых людей поживет, то у других. Там миска борща, там краюха хлеба. Потом, – как уж это получилось, Тимош и сам не ведал, – завертелся, закружил, загулял с хлопцами по всей окраине, по левадкам и шляхам.

Не попадись он тогда на глаза машинисту заводской котельной Тарасу Игнатовичу Ткачу, плохо бы кончил парень.

Тимош Руденко так же, как все в его среде, – люди нелегкой жизни, ожесточенные постоянной борьбой за кусок хлеба, – редко вспоминал да и не любил вспоминать о прошлом. И только в дни особых душевных потрясений б памяти возникали скупые обрывочные видения минувшего. Так навеки запомнился образ матери, рука, протянутая к нему в последнем движении, последние часы, проведенные с отцом.

Так же навсегда остался в памяти ясный весенний день, необычайная тишина и теплынь, уходящая вдаль дорога с глубокими морщинами колеи в черной сочной земле и несказанно яркая зелень перелесков и трав, – первая сходка! Мир предстал перед ним в первозданной своей силе, насыщенный тревогой и страстью, раскрывался в таинственном шорохе леса, в сполохе птиц, звоне топоров, глухом падении вековечных сосен; ничто потом не могло стереть яркости весенних красок, они не тускнели от времени, ни единая черточка не угасла.

Ему тогда едва минуло пятнадцать. Тимош ничего не знал – до самого последнего дня – об этой предстоящей сходке. За долгое время подготовки никто ни словом не обмолвился при нем – не потому, что таились от парня, а так уже повелось в семье Ткачей: оберегали Тимоша от малейшей опасности.

Приемная мать Прасковья Даниловна всё еще видела Тимоша малым дитем, каким помнила его в семье Руденок, беспомощным сиротою, и все помыслы ее были направлены к одному – вырастить, довести до ума бедного ребенка. Втайне она мечтала определить Тимоша в техническое училище, чтобы стал он образованным, независимым человеком, хозяином своей жизни, по примеру ее сыновей. Впрочем, она никогда не говорила «мои», а всегда говорила «старшие», или, озабоченно поглядывая на Тимоша, – «младшенький». Так и вырос он в семье Ткачей младшеньким, если и не самым любимым, то уж во всяком случае самым оберегаемым. Недаром Тарас Игнатович подшучивал над старухой:

– Она и своих так не доглядала!

Что же касается самого Тараса Игнатовича, то и у него обнаружилась примечательная способность: человек строгий, а порой и жесткий, вынесший на своих плечах тяготы лютой реакции и репрессий, тяжесть подполья, требовательный, безжалостный к себе, он утрачивал эти качества, чуть дело касалось Тимоша.

– Отец его, Руденко, – говаривал он в минуты раздумий и откровенности, словно извиняясь за непростительную мягкость свою, – наш ведь, обыкновенный рабочий человек. А умище! Сила! На всю округу гремел.

В присутствии Тимоша о рабочем вожаке Руденко упоминалось нередко, да иначе и быть не могло – заговорят ли о баррикадах пятого года, о стачках и забастовках на паровозостроительном, непременно вспомнят о Руденко. Тимош жадно ловил каждое слово о нем, по ночам повторял про себя всё, что удалось узнать. Он вздрагивал, когда случалось услышать слово «отец». С мучительной страстностью расспрашивал о нем или, напротив, таился, не решаясь произнести его имя, терпеливо выжидая, чтобы заговорили другие, с непонятной упорной ревнивостью скрывая, оберегая свое чувство. И так же неожиданно это целомудренное молчание сменялось неистовым, почти исступленным стремлением знать все:

– Расскажите что-нибудь про батьку, – приставал он к Прасковье Даниловне.

– Да уже всё рассказала.

– А вы что-нибудь вспомните.

– Ну, что еще вспомнить?

– А кто он был?

– Да кем ему быть, – рабочий, простой человек.

– Говорили – боевыми дружинами командовал.

– Потому и командовал, что рабочий.

Но Тимош видел отца только таким – во главе боевых дружин, с полыхающим знаменем над головой.

Ночами он грезил, а днем одолевали дроби, наречия, буква «ять». Целый год долбил он, зажмурив глаза: «Бедный, белый, бес. Нежный, немой, немец…» Множил числители на знаменатели, переносил запятые в десятичных дробях, проводил касательные, выводил окружности, а через год срезался на экзамене, заявив законоучителю, что пророк Илья «сдрейфил и утек в пещеру»…

Батюшка, задумчиво выслушав экзаменующегося, кротко и незлобиво сказал:

– Садись. Кол.

Оставалась еще надежда на осень: ходили слухи, что строптивого иерея переведут в другую епархию. Прасковья Даниловна с тревогой ожидала осени, а Тимош жил вольготной жизнью – на работу его не определяли, чтобы не мешать учению, а учением он пренебрегал, ожесточась на попа и подумывая о самостоятельной работе. К этому времени он научился уже вкладывать в обложки учебников выпуски «Пинкертона», или томик «Спартака», не делая между ними особого различия, глотая подряд без разбора, меняя «Тайну Мадридского двора» на «Происхождение электричества», охотно пользуясь той неисчерпаемой библиотекой, которая обычно именуется «взял у товарища».

Чтобы понапрасну не тревожить тетю-маму (Тимош по-прежнему всё еще величал так Прасковью Даниловну), он продолжал наведываться к соседскому студенту и делал даже кое-какие успехи в ученьи, отличаясь природной сметкой и завидной памятью.

У студента всегда было накурено, вечно толокся разношерстный народ.

При появлении Тимоша хозяин обычно выпроваживал эту публику, но бывало и так, что занятия проходили в присутствии всей честной компании.

Особенно запомнился Тимошу белокурый розовощекий студент Мишенька Михайлов. Узнав, что Тимош срезался на экзамене по закону божию, студент вызвался помочь ему и тут же принялся выкладывать такие божественные истории, от которых у мальчишки ум за разум зашел.

Как бы то ни было, подготовить Тимоша к экзамену здесь никто не мог. Учитель сам плохо разбирался и в ветхом и в новом завете, с трудом отличал бога-отца от бога-духа, из всех песнопений признавал лишь одно – «Налей бокалы полней».

Между тем подоспела осень.

На экзамене законоучитель задал Тимошу всего один вопрос:

– Когда бог был с хвостом?

Начальник училища опасливо покосился на батюшку и, достав из-под фалды сюртука большой клетчатый платок, принялся вытирать пот со лба. Преподаватель математики нервно забарабанил пальцами по столу. А батюшка, кротко и незлобиво поглядывая на экзаменующегося, обвел любящим взглядом присутствующих:

– В день сошествия святого духа на апостолов, сын мой. Когда господь явился им в виде голубя. Надо знать.

Много по этому поводу было впоследствии судов и пересудов, некоторые даже собирались в святейший Синод писать или в местную газету, возмущались, спорили, говорили – однако на том дело и кончилось. А мальчишку словно громом сразило – все предметы отлично знал, на божьем хвосте срезался!

Вскоре строптивого законоучителя перевели куда-то на повышение по духовно-казенному ведомству; Прасковья Даниловна вновь загорелась надеждой пристроить младшенького в техническое; Тарас Игнатович поговаривал уже о заводе, а Тимош всё еще пребывал между школой и заводом, проще говоря, на задворках, в прежней своей компании.

В те дни его видели то на левадке, то на «проспекте», с папироской в зубах.

Наконец, он попался на глаза Тарасу Игнатовичу. Молча прислушивался Ткач к мальчишескому спору, смотрел на карты и папиросы. Но когда Тимош закричал на товарища: «Ты кто такой! А ты знаешь, кто мой батько!?» – Старик не стерпел, схватил «младшенького» за шиворот.

– Пошел домой, подлец!

Дома он сказал Прасковье Даниловне:

– Вот – допанькался, старый дурак, – и погрозил жене, – ты тоже хороша!

Отвернулся, сел к столу, не глядя на Прасковью Даниловну.

– Ему в техническое держать, слышишь! – упорно твердила старуха.

– Нехай сначала в политическое держит. Я в его годы прокламации возил из Питера!

Долго они еще шумели, а Тимош лежал за печкой, уткнувшись носом в стену; минувшие дни, похожие один на другой, мелькали перед ним: ненужные драки, ненужная гульба, – сегодня поймали чужака с дальней окраины, вчера гонялись за девчонками, крутили им руки, одну прижали было к земле, но она вырвалась и убежала. Другая пришла сама, сидела близко, щипля беспокойными пальцами траву, но эта была непривлекательна именно потому, что пришла сама.

Что будет завтра?

Тимош искренне был привязан к семье Ткачей, уважал Прасковью Даниловну и Тараса Игнатовича и не хотел бы причинить им ни малейшей боли. Но у него самого болела душа. Он не понимал и не мог разобраться в том, что с ним творится – вот вдруг отрезали дорогу, нет ему пути. В голове назойливо и неотвязно вертелись слова священнослужителя:

«Раздай всё неимущим и ступай за мной».

«Возлюби ближнего своего, как самого себя…»

«Бог с хвостом!»

Тимош вскочил с лавки, увидел пристальные серые глаза – он ждал, что старик станет бранить его, побьет, проклянет, из хаты выгонит, но Ткач сказал только:

– Работать пойдешь! – И бросил жене, словно продолжая разговор: – Он на завод пойдет!

Тимош и сам не прочь был пойти на завод, но не так-то легко было переубедить Прасковью Даниловну.

– Успеете еще захомутать. Нашего брата, темного, и без того хватает.

В семейном споре потянулись дни, мало-помалу острота размолвки миновала, да и Тимош как будто образумился – сидит за книжками, к студенту бегает, снова «пифагоровы штаны» пошли в ход. А тут еще – всё одно к одному – поехали в лес за хворостом, лесничий разрешил валежник с половины расчищать, день выдался сырой, холодный. Тимош простыл, свалился, почти всю зиму прохворал. Весной вышел на солнышко – восковой, тоненький, словно жердочка. Глаза черные на бескровном лице так и горят, черный чуб небрежно спадает, и лоб от этого еще белее кажется. Глянет на него Прасковья Даниловна, сердце захолонет: личико девичье, улыбка девичья, а брови черные крепко над переносицей сдвинулись.

– Это всё ты, – украдкой укоряет она старика, – ты доконал сироту!

Молчит Тарас Игнатович. День молчит, другой – месяц прошел, будто и нет его в хате, только ложкой по миске сердито чиркает. И вот, однажды, – солнце уже на лето поворачивало, смуглый румянец на щеках Тимоша появился, – говорит за ужином Тимошу спокойно, не повышая голоса, будто ничего между ними не было:

– Собирайся. Завтра со мной пойдешь. Человек один из Питера приехал, неплохо бы послушать. – И больше ничего не сказал.

2

Наутро – был праздник, заводские гудки молчали, и соседи кругом глаза еще только протирали – старик заходился чуть свет, торопит Тимоша: вставай да вставай. Прасковья Даниловна притихла, встревожилась и только старается во всем угодить – знает уже эти поспешные утренние сборы, праздничнее сходки в пригородном лесу, – старая вековечная дорожка проторена. И Тарас, и вся Тарасова родня, и она сама бывало не раз этой дорожкой на сходки хаживали.

Тарас Игнатович не сказал даже Тимошу, куда и зачем идут, хоть по его озабоченному, строгому лицу, по коротким деловым сборам тот угадывал – предстоит нечто важное.

Сперва подумал – на завод или на фабрику, – но что за фабрика в воскресенье? Да и повернули они не в город, а в лес.

Знакомая тропинка, ельник, своенравная речушка извивается в зарослях очерета, бурого от высохших прошлогодних стеблей: кажется всё вокруг жестким, выжженным, но вдруг раскрываются сверкающие озерца, голубые чаши, обрамленные золотыми песчаными берегами, тянутся песчаные холмы, покрытые хвоей, – преддверие древнего соснового бора.

– Здесь в пятом году собирались, – коротко бросает Ткач.

Пошли перелески; вперемежку с сосной заиграли ослепительно свежей белизной березы, зашептали кустарники, и где-то над поляной раздалась весенняя звонкая песня.

– Вот дорога на село повернула – ходили туда в экономию крестьян поднимать.

Знал Тимош и эту дорогу, и поляны, и перелески – соловьи тут пели чудо, как хорошо. Слышал об экономиях и сходках. Не знал только, что и соловьи, и сходки на одной поляне.

Прошли немного, и снова засверкала река. И вдруг на пригорке – девушка в легком белом платье, легкая косынка на плечах, читает книгу. Сосны над ней широкие лапы раскинули, прикрывают от солнца, играют светлые зайчики на нежных щеках, на волнистых прядях разметавшихся кос, на круглых коленях.

Бывают же такие девушки на свете, – глянешь и запомнится навсегда удивительная легкость движений и робкий взгляд из-под опущенных ресниц, – вот возникла она в лесу над рекой, такая неожиданная и желанная. И всё вокруг нее, – солнце и тени, ветви и цветы, – так ладно склоняется к ней, ласкается, словно родилась она тут, сдружилась с зелеными стройными елочками, лесная и свободная!

Вдруг в соснах, на самых вершинах, взметнулся, сверкнул и взлетел огненный шар, упал на лохматую ветку, – закачалась на ней пушистая белочка.

Девушка вскрикнула, вскинула голову, книга упала в траву.

Тимош невольно остановился, и так же невольно рука потянулась, чтобы поднять книгу.

– Тимош! – строго окликнул старик.

Парень отдернул руку, отвернулся и зашагал следом за Ткачом. Всю дорогу преследовала неотвязная мысль: нужно было поднять книгу!

На перекрестке дорог встретили подростка в праздничной рубахе с цветком в петлице:

– Здоров, дядя Тарас.

– Здоров, племянничек. Не видал ли нашей компании?

– А если всё прямо так пойдете, дорога приведет.

– Ну, счастливо, сынок.

– Счастливо, дядя Тарас, – и, поправив в петлице цветок, паренек принялся выглядывать новых путников.

Мягкий шелест хвои под ногами, запах сосновой коры, растепленной первым летним солнцем, могучие стволы с глубокими бороздами и с нужными смолистыми чешуйками. Девушки в печатных платочках и одна в цветастой туго затянутой кофточке с золотыми сережками в ушах кружились в хороводе. Тимош повернул было к ним, но Ткач остановил:

– Не сюда. Дальше.

Вышли на старый шлях, свернули на тропку, потянулись заросли колючего кустарника, и вот раскрылась перед ними поляна – множество людей, разбились на группы по три-четыре человека. Внезапно чей-то звонкий взволнованный голос:

– Товарищи! – и все притихли; Ткач забыл уже о Тимоше, пробирается вперед; и Тимош забыл о девушке с книгой, смотрит на лица людей, и сердце его начинает биться часто-часто, дух захватывает; всё в нем напряжено, насторожено, будто силится узнать забытое, будто после долгих лет вернулся в родное гнездо, – он видел, он знает этих людей – каждый голос, каждое слово отдается в душе.

Тимош слушает незнакомого человека, понимает и не понимает, о чем он говорит, – слишком велико волнение, охватившее его, он пьянеет от томительного весеннего дня, от множества людей, от страстных слов:

– Долой царских палачей! Да здравствует единство всех пролетариев!

Тимош не думает уже о Ткаче, он протискивается вперед, ближе к незнакомому человеку. Оратор протягивает руку, люди на поляне ждут его слова.

Вдруг резкий свист прорезает лесную тишину. Кто-то вскрикивает:

– Ка-за-ки!

Тимош не сразу понимает, что произошло. Люди на поляне разомкнули кольцо, оно разбивается на звенья, рассеивается.

– Ка-за-ки!

И вслед строгий оклик:

– Тимошка, сюда!

Но он уже не видит и не слышит ничего, летит стремглав, пробиваясь сквозь чащу, перепрыгивая через канавы и пни, поддавшись непонятному страху, оробев перед ненавистным словом «казаки».

Очнулся Тимош на поляне. Теперь он ощущает только одно – стыд, непреодолимый, неотступный. Он не разыскивает своих людей – стыдно взглянуть им в глаза. Он вспоминает, как неохотно расходились рабочие, вспоминает угрюмые, суровые лица. Он не знает, куда себя деть, идет по шляху, неохотно передвигая ноги, рубашка болтается на ветру – потерял пояс!

Никто не останавливает его, не окликает, он никому не нужен – такой прыткий. Шумят над головой сосны, плывут облака, и тени от облаков скользят по дороге. Он всё бредет без оглядки, без мыслей, и стыд постепенно сменяется злобой.

Мало-помалу он начинает различать, что происходит вокруг: коршун в небе, маленькая верткая птичка с блестящими глазами-пуговичками на самом кончике ветки, словно на качелях. Теперь он видит уже всё – даже муравьев на дороге.

Вдруг сдавленный, глухой вскрик. Со страшной силой отдается в нем этот девичий крик, кровь закипает, дурманит голову, он готов крикнуть в ответ, чувствует, как что-то подхватывает его.

…Поляна. Серебряная змейка реки. Лохматые лапы сосны над опустевшим пригорком, вскинутые к небу белые руки.

Тимош бросается вперед. Двое парней, вспугнутые шумом, трусливо шарахаются в чащу, только верхушки кустов, вздрагивая и трепеща, отмечают вихляющий воровской путь.

Раскосый долговязый остался на месте. Расставив ноги, запустив одну руку в карман, пошатываясь, ждет:

– Иди, иди сюда, друг, – цедит сквозь зубы, – парням всегда вместе веселее.

Тимош идет размеренным шагом, прямо на него и вдруг, наклонившись, проводит рукой по траве, словно поднимая с земли камень.

– Ну, ты, – опешив, отступает долговязый. Он не ожидал этого. Тимош приближается к нему, держа за спиной руку. Долговязый выхватывает из кармана нож. Тимош вскидывает руку, замахивается и тотчас другой рукой ударяет его прямо в лицо. Кровь разливается багровым пятном. Второй удар, третий; долговязый заваливается набок, потом назад – головой в тину, хрипит, глотая воду. Девушка, выйдя из реки, подхватывает оставленное на берегу платье, мелькают белые плечи, золотой детский крестик на груди; она торопливо расправляет разорванную рубаху, и только уж потом говорит:

– Ну, отвернитесь!

Он подхватывает ее косынку, достает из тины книгу. Она не смотрит на томик Бодлера:

– Не надо. Пусть!..

Но Тимош старательно вытирает книгу.

– Идемте, идемте скорее! – торопит девушка, она вся дрожит, не может идти; он уводит ее, поддерживая, как малого ребенка, впервые ступающего по земле. Выходят на дорогу, она прижимается к нему всё крепче. Девушка смелеет, шаг становится уверенней, но она всё еще опирается на его руку. Идут молча, им трудно заговорить, стыдно взглянуть друг на друга, как будто совершили дурное. Всё чаще попадаются встречные, скрипят возы, высвободив руку, она на ходу поправляет разметавшиеся косы и вдруг капризно и с укором, словно это Тимош виноват во всем:

– Я дальше не могу так идти. Погодите! – его присутствие стесняет ее, но она боится отпустить Тимоша, оглядывается по сторонам и, приметив пригорок с березками, предлагает:

– Давайте отдохнем здесь. Я должна привести себя в порядок. – Они еще не могут смотреть в глаза друг другу. – Ну, что же вы стоите! Садитесь.

Тимош не видит ее лица и только украдкой улавливает свет ее глаз, и этот свет радует и пугает его – никогда еще он не встречал такого сокровенного, волнующего света. Он прислушивается к ее голосу, задушевному и капризному – детское, чуть картавое «эр» смешит и веселит его. Маленькая прядь, отделившаяся от тугих, еще влажных кос, кружит ему голову, он отворачивается.

– Ну, вот, – наконец, выпрямляется она, – теперь прилично.

Брошка, булавки, ленточки и даже полевые цветы – всё пошло в ход. Они снова идут рядом, очень близко, он чувствует ее дыхание. Тянутся подводы с пожитками дачников. Видны железные мосты, всё больше ощущается близость города.

Она останавливается и вдруг – первой – заглядывает ему в глаза:

– Боже мой, да у вас всё лицо в крови! Кружевным платочком она вытирает ему лоб, щеки, маленький рот, она разглядывает его бесцеремонно, как девочки рассматривают чужие куклы. Небрежно складывает платочек, сжимает, прячет в кармашек и вдруг хмурится:

– Скоро уже город. – Она и рада этому и немножко печалится: не хочется расстаться так, сразу. – Хорошо здесь!

И Тимош только теперь замечает, что вокруг всё несказанно хорошо – и яблоневые сады, и придорожная повилика, и смелая птица в голубой вышине, и шелест трав – всё, мимо чего проходил он, не замечая, топтал ногой, не оглядываясь, – всё ожило вдруг и захватило его, как захватывает дух в неистовом беге. Утраченный мир раскрылся перед ним в неожиданной красе, в ослепительной свежести, лес наполнился пением, всё стало звонким и радостным, как бывало в детстве, и любимые цветы его, воспринятые еще с первым лепетом, снова глядели на Тимоша и говорили о чем-то заветном.

– Хорошо!

Ветви елей тянулись к ним и ласкали. Тимош ощущал дружеское прикосновение их, разгадывал шепот кленов. А две тоненькие, в задорных кудряшках, березки кивали, и манили, и трогали Тимоша до слез: стройные, чудесные, неразлучные! И девушка, как будто угадав его мысли, воскликнула:

– Смотрите-ка, березки, – словно впервые в жизни приметила их, – такие светлые, чистые. С такими русскими косами. Это наши родные березки…

Тимош был счастлив от того, что она так сказала, – отчетливо, как нечто незыблемое, как тепло отчего дома, как свет солнца, ощущает он это счастье. Да почему бы им не быть счастливыми – они молоды, сильны, чисты сердцем. Они рядом на родной земле, под родным небом.

Что может помешать их близости и дружбе? С каждым шагом она всё крепче опирается на его руку…

И вдруг глаза ее темнеют.

– Ну, вот, уже и город…

Первые улицы с покосившимися заборами, с лавчонками под аляповатыми вывесками, первые прохожие и первые косые взгляды…

Им снова становится неловко вместе, что-то давит, что-то творится непонятное: Тимош вдруг замечает, что на ней дорогое платье, что она – барышня, а барышня видит, что Тимош дурно одет, что рукава его воскресной рубахи слишком коротки. И речь ее вдруг изменяется, утрачивает непосредственность, задушевность, становится сбивчивой, рассеянной. Она говорит торопливо, порой насмешливо, заносчиво, как всегда говорят девушки, стараясь скрыть беспокойные мысли, или когда попросту нечего сказать:

– Знаете, здесь удивительно, еще зеленеют перелески, вон еще сосны. А уже виднеются фабричные трубы. Это напоминает французских живописцев.

Тимош молчит. Из всего французского он знает только французскую революцию, французское нашествие и французские булки, которые кушают русские господа.

– Послушайте, вы произнесете хоть слово? – она с прежним бесцеремонным любопытством разглядывает Тимоша. Всё уже забыто – и черный лес, и раскосые глаза пьяного парня, и томик Бодлера, упавший в тину. Она видит только глаза Тимоша, глубокие, изумленные.

– Боже мой, он вспыхнул, как девушка! Такой отважный и сильный и вдруг испугался кисейной барышни. Ну, скажите хоть что-нибудь, например: «папа» или «мама». Ну! – она тормошит его, заглядывает в глаза и не может определить: карие они или черные. – Ну, тогда давайте по порядку, как на экзаменах – ваше имя? Тимош? Чудесно. Вы, наверно, сын гетмана? Нет? Очень жаль. Вы читали эту книгу? А что же вы читали?

Не задумываясь, он перечисляет прочитанные книги.

– А Мопассана читали? – не унимается барышня.

– Нет.

– Гюго?

– Полное собрание.

– Дюма?

– Отца и сына.

– Ну, вот видите, какие мы с вами образованные. Это все – французы. Я читаю их в подлиннике. Очень легкий язык нужно только «эр» произносить вот так: «ме-еси», «ме-ек-еди» и говорить в нос. Повторите.

Тимош не отвечает.

Они должны сейчас расстаться, дороги расходятся.

Но что-то безотчетное внезапно удерживает ее:

– Удивительно, я только теперь увидела вас по-настоящему. Шла всё время рядом и не видела, – она потупилась, но тотчас вскинула голову, – какие у вас ясные глаза. Совсем детские. Никогда не видела таких.

Она снова потупилась, потом вдруг наклонилась: внизу в придорожном кустарнике в липких нитях метался и трепетал маленький мотылек с неяркими серовато-голубыми крылышками. Порывистым, почти судорожным движением девушка подхватила мотылька, торопливо, неспокойно, словно происходило что-то очень важное, решающее для нее, принялась освобождать его от паутины, расправлять крылышки. Потом подняла вверх на раскрытой ладошке:

– Лети!

Но мотылек оставался недвижимым.

Тогда она опустила его на душистый нежный цветок и что-то прошептала, чуть заметно шевельнув губами. Глянула вниз, на туго натянутые нити паутины, на сухие, напряженные угловатые лапы, притаившиеся в черном углу, вздрогнула и брезгливо отвернулась:

– Скажите, – заглянула она в глаза Тимоша, – у вас бывает такое чувство, ну, вот – хочется вырваться, убежать…

Тимош не понял ее.

– А бывает так: окружающие люди кажутся вам чужими?

Тимош снова не понял.

Она нахмурилась:

– Ну, мне пора… Уже – город…

Зашагала было прочь – торопливые, сбивающиеся шаги провинившегося ребенка. Внезапно вернулась, остановилась, всматриваясь в зеленую веселую даль:

– А наши березки все-таки виднеются! – тряхнула тяжелыми косами. – Смотрите, вот видна уже ограда городского сада. Я бываю там каждое воскресенье.

* * *

…Дома Тарас Игнатович озабоченно допытывался:

– Где ты пропадал? Я ведь звал тебя.

Тимош буркнул что-то насчет казаков.

– Казаки, казаки, – рассердился старик, – не видал казаков, что ли? Голову на плечах нужно иметь, – и придвинулся к Тимошу. – Слышал питерского?

– Питерского? – рассеянно переспросил Тимош. – Какого питерского?

– Да ты что, не слыхал? Ты где был? Или у тебя от страха всё в голове перемешалось! – и крикнул жене: – Вот, старуха, дожили. Любуйся – это, значит, я его на сходку за ручку водил! Додержали молодца до венца! Довольно. Завтра па завод. На шабалдасовский.

– Я на паровозный хотел, – попытался отстоять свое Тимош, – и отец там работал.

– На паровозном место не приготовлено. Ты на шабалдасовском оправдай себя.

Ночью Тимош кричал во сне, бредил, кого-то звал. Промаялся до утра. Прасковья Даниловна так и осталась в полной уверенности, что сходки и политика не под силу ее слабенькому, хворому младшенькому.

На завод, разумеется, за один день устроить не удалось, только в начале следующего месяца обещали определить парня, намекнув Ткачу, что нужно будет прибавить в метрике годок-другой.

* * *

В воскресенье с утра отправился в городской сад.

Все лужайки и дорожки были забиты гуляющими парочками, на полянах играли в горелки, водили хоровод, на площади перед входом в сад кружила карусель. Публика кругом была простая, местные девчата и парубки, Тимош чувствовал себя легко, по-домашнему и даже самому себе казался уверенным и франтоватым. Однако мало-помалу уверенность его исчезала, а празднично начищенные сапоги покрылись пылью. Когда Руденко решил уже, что не увидит ее, девушка возникла перед ним в ослепительно белом платье.

Она была не одна – смуглая подруга, строгая, прямая, как жердь, держала ее под руку. Тимош никогда не видел такого уничтожающего взгляда и вдруг почувствовал, что праздничная рубаха его неладно скроена, рукава невыносимо коротки, а брюки узки, и что на сапоге, на самом видном месте, огромная латка.

Девушка, заметив его смущение, приказала спутнице:.

– Ступай, Зинаида, я догоню тебя, – и шепнула Тимошу: – Видишь, я не могу сегодня. Приходи в субботу к вечерне в храм Благовещенья. Прощай.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю