Текст книги "Октябрь"
Автор книги: Николай Сказбуш
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
– Хатой попрекаешь?
– Да будет вам, завелись!
– А что она хатой попрекает? И так всю жизнь в чужой хате живу!
– Скаженные! Хоть ты умней будь, Тимошка. Ты ж таки, слава богу, парубок.
– Парубок! Работать так парубок, а слово сказать – рот затыкают. Да ну вас всех! – и пошел со двора.
Последние дни Тимош спал во дворе, на сене. Сон приходил сразу, крепкий. Но на этот раз долго не мог уснуть, роились думы в разгоряченной голове – то возникает вдруг девичье лицо, то пригрезятся травы весенние над рекой и руки белые, поднятые к небу. То вдруг глянет на него суровое, измученное лицо солдата – кровь запеклась на устах.
…А дома, что? Там, в городе, у Ткачей? Почему не приехала Прасковья Даниловна? Политик!
Сейчас он видит себя маленьким-маленьким, беспомощным хлопчиком, брошенным на дороге. Налетели стражники на село, побили, порубали людей, запалили крестьянские хаты. Женщина упала на шляху, кровь на лице, ручейком струится из раны.
– Мама!
Тимош вздрагивает всем телом. Открывает глаза – глубокое небо над ним и звезды. «Возок» горит ясными огоньками. Да, здесь – «Возок», а в городе – Большая Медведица. Всего полсотни верст и уже – Медведица. По-разному люди живут, по-разному на небо смотрят. Вот, он пробыл тут много дней, достаточно много для того, чтобы понять: ничего не узнал об этих людях, от которых родился на свет, с которыми одной жизнью жил. Разлучила их судьба, оторвала, так и не вернулся! Сейчас он знает каждую хату вокруг, что где в хате стоит, косу в руки возьмет – не опозорится, за плугом пойдет. Но всё равно ему трудно, он выполняет работу, как послушный ученик, – у него уже другая дорога.
Почему он всё время думает об этом? Всё об одном? Порой ему кажется, что он знает все думы их – чего умом не доберет, сердцем почует, душой угадает. Что же тревожит его, где та черта, которую он так и не переступил? Как представляют они себе завтрашний день, как примут его, поднимутся на борьбу? Быть им вместе в этой борьбе, значит и понимать друг друга нужно по-братски. Не только, что где в хате стоит, но и что за тысячу лет вперед думается. Солнце, ведь одно над головой, их общее солнце!
Знает ли он так людей?
Ему трудно здесь, трудно привыкать к селянской жизни, а вот они, из этих деревень, приходят к ним на завод, принимают их бытие, их рабочее дело, разделяют судьбу, становятся рабочими.
И тут вдруг впервые подумал: им, ведь так же трудно свыкаться с новым, кинуть родную хату, клочок насиженной, кровью и потом пропитанной земли, вековые навыки и уклад, крестьянского бога и корову и отправиться в город, пройти проходную, сменить поле на цех, плуг на станок. Вставать до первых петухов, чтобы успеть отмахать десяток верст на чугунку, до гудка добраться в город, а потом к полночи вернуться домой, а то и за полночь. Зимой чугунка от морозов остынет, застрянет в метелях – валяйся, Грицько, на железнодорожных полатях, привыкай к рабочей доле! Хорошо, если до света дотянешься до хаты – поездники!
Как же объединить их всех под одним солнцем?
И так же впервые представился ему завод не просто соединением каменных коробок-цехов, не замкнутым предприятием, обнесенным забором, отгороженным, а крепко спаянным человеческими жизнями глубоко уходящими корнями во все стороны необъятной земли.
…Вдруг ему почудилось, что скрипнула оконная рама, кто-то легко спрыгнул на траву. И всё стихло. Черное небо сверкало звездами над головой, село спало и только где-то над рекой гукали и пели неугомонные девчата.
Тявкнула на краю села собачонка, за ней другая. И уже вся улица наполнилась неистовым озлобленным лаем. Если бы дело шло на зиму, Тимош подумал бы, что волк забежал в село.
Должно быть, он забылся, всё слилось перед глазами, потонуло в дурманном запахе осоки.
– Тимошка!
Он подхватился.
– Тимоша, – шептал кто-то жарко и тревожно.
– Чего тебе? – различил он тонкие руки Наталки.
– Тише, а то мама проснутся…
– Ты зачем пришла?
– Вот тебе пиджак. Вот тут хлеба краюха и сала шматок…
– Какой пиджак? Что тебе надо?
– Да твой пиджак, господи. Бери все и тикай.
– Куда тикать? Что ты болтаешь, несчастная твоя голова.
– И верно, несчастная. Беда пришла, Тимоша. Ой, беда!
– Да говори толком, что б тебя!
– Хому Мотора забрали. По всему краю села трусят. Тебя ищут.
– Врешь!
– Крест святой.
– Ладно, знаю. Все твои штучки знаю.
– Тимошенька, родной мой, вставай скорее…
– Уходи.
– Никуда не пойду. Хоть убей. Они уже у Одарки Моторы допытываются.
– Знаю тебя. Довольно.
– Крест святой. Чтоб я провалилась, чтоб я красивою не была, чтобы у меня лицо не было белое, – она перебрала все самые страшные клятвы и ничего больше придумать не смогла. Тогда она принялась приводить доводы и объяснять:
– Проснулась я, в хате душно, тоскливо мне стало, что с тобой поссорилась. Не могу в хате. Выпрыгнула в окно, побежала на речку. Ну, там другие девчата. Погуляли. Слышим, на краю села шум. Мы – туда. Глядим: Хому Мотору забрали, дальше по селу идут. Девчата перепугались, – по хатам! А я ничего, я за ними иду тайком. Слышу, про тебя расспрашивают, только не по нашему уличному прозвищу, а по-городскому. А по-городскому тебя никто не знает…
– Ладно, – нетерпеливо перебил Тимош, – ступай в хату, а то тетка Мотря хватится, будет тебе и по-деревенскому и по-городскому.
– Тимошенька, не веришь? Неужели не веришь? Ей-богу верно говорю. Да чтоб мне своей красы не видать, да чтоб я… Ну, хочешь, на колени стану? Присягнусь. Руки твои целовать буду, только уходи. Уходи скорее…
– Ладно. Знаем твои штучки. Брысь в хату.
Тимош зарылся было в солому, но тут где-то совсем близко залаяли собаки, послышались голоса:
– Кого? Руденка? Та это ж у Мотри. Они брешут, что он Мотора. Он Руденко, из города. Я знаю. Чернявый такой, – голос показался Тимошу знакомым.
– Та я вас провожу, это ж тут рядом, у Мотьки Моторы. А чего ж он ховается?
Так и есть – каменная баба, соседка Любы.
– Скорее, Тимошенька, бежим. Сюда, за мной, скорее, – торопит, глотая слезы, Наталка. Тимош едва поспевает за ней.
– Сюда… Да хоть к Любке, будь она неладна. Давай к Любке – хата пустая, до утра перебудешь.
Но и на Любкином дворе Наталка не успокоилась:
– Ой, нет и сюда прийдут. Эта вражина, любкина соседка, выкажет. Чует сердце, выкажет. Идем, я провожу тебя в Глечики, до Мотора-гончара – хороший человек. До света сховает. А там на сорок первую версту. Товарные поезда на стрелке останавливаются. Утром я узнаю, расспрошу у людей, прибегу рассказать.
Но узнавать и расспрашивать не потребовалось – Мотора-гончар и без того уже знал всё: Хому арестовали, в военном городке забрали людей, захватили и того человека, с которым встречался Тимош. Мотора-гончар не советовал ему откладывать до утра, вызвался довести до сорок первой версты и устроить на проходящий поезд.
Они выбрались уже из Глечиков, вышли на лесную тропку, когда вдруг в стороне хрустнула ветка, мелькнула тень. Проводник Тимоша настороженно оглянулся. Однако он тотчас успокоился. Наталка Мотора преградила им дорогу:
– Прощай, Тимошенька! Не думай про меня плохое!
– Прощай, сестричка. Смотри, маму береги. И без тебя хватит ей горя.
– Всё сделаю, что скажешь. Не забывай, Тимоша! Ну, дай же хоть обниму на прощание.
Тимош обнял названную сестричку. Мотора-гончар стоял, опираясь на палку, смотрел в землю.
…Вскоре он, так же опираясь на палку, стоял на насыпи сорок первой версты и смотрел вслед удаляющемуся поезду.
16
Чуть свет Тимош был уже в городе; сердце забилось сильнее, когда он увидел улицы, заполненные рабочим потоком. Без труда угадывал в их рядах «поездников», вчерашних крестьян и тут, в городе, когда минувшие дни были уже за плечами, глядя на этих людей, не привычных еще к сутолоке, не утративших еще широких медлительных движений, придерживающихся друг дружки, как чумаки в дороге, Тимош подумал вдруг о Моторивке.
Завтра и она отдаст своих людей заводам! Девчата поговаривают уже о канатном, мужики поглядывают на стекольный; хоть добрых двадцать верст до него, но жизнь подгонит. Ему представилась вдруг хата Порфила Моторы, того самого Моторы, что побывал в Токио или Нагасаки, – хата под железом, вспомнился необычно просторный и глубокий погреб во дворе тетки Мотри, в который лазил он за глечиками для Наталки, вспомнились разговоры о том, что через Моторивку собирались проводить чугунку и тогда и хата под железом, и необычно вместительный для рядового крестьянского хозяйства погреб, и тесовые пристройки – «галерейки» – всё приобрело новое значение: Моторивка готовилась принять дачников по примеру других, ближайших к городу сел. Ни леса, ни зеленые долы, ни холмы и высокие могилы не могли укрыть ее, спасти от распада; еще год-другой – и по ее дорогам потянутся возы, нагроможденные всяческим панским добром, и ее женщины поплетутся шляхом с корзинками на коромысле и станут перекупками, одни разбогатеют, другие разорятся, кто вернется с фронта, а кого угонят в Сибирь…
Но кто-то из них пойдет на завод, за ним последуют товарищи – на стекольный, на фаянсовый, на паровозный, машиностроительный. И вот так же станут трястись в поездах, валяться на полатях, а потом трусить мелкой рысцой по окраинным улицам, держась друг дружки, поближе к своим, «до своего села».
Теперь Тимош по-иному смотрел на утих людей, устоявших перед натиском купли и продажи, соблазнами торгашеского города, перед развращенностью базара. Их следовало по-дружески принять на заводе!
Вспомнил, как впервые увидев Любу, презрительно подумал: «Подгородняя».
Ну что ж, честь и слава ей, если в этом всеобщем распаде и торгашестве сохранила простую крестьянскую душу. В теремочке каждая останется чистенькой!
Тимош свернул в знакомый переулок, уже пахнуло свежестью соснового бора, уже видны были иглистые лапы старой сосны над хатой Ткачей.
Вдруг кто-то окликнул его.
– Тимошка!
Он узнал соседа.
– К Ткачам не ходи, сынок. Позапрошлой ночью навестили. Если нигде не устроишься, заглядывай к нам, когда стемнеет. Но лучше где-нибудь на другом краю. И на заводе не появляйся!
Поблагодарив соседа за добрый совет, Тимош направился в город – так, без цели, лишь бы не оставаться на окраине. Надежных адресов не имелось, деться было некуда. Побродив добрый час по улицам, он натолкнулся на ватагу студентов и, глянув на шумливых молодых людей, невольно вспомнил о квартире на Ивановке, о человеке, знавшем его отца. Не раздумывая, Тимош отправился на Ивановку.
Дверь открыла Агнеса.
– А я к тебе на Моторивку собиралась. Иван просил проведать.
– Хорошо, что не собрались.
– И там?
– Кругом.
– У Ткачей был?
– Был.
– Значит всё знаешь? – Агнеса пропустила Тимоша вперед и прикрыла дверь.
Тимошу почему-то бросились в глаза вещи, которых в первое посещение он не заметил: резные полочки на стенах, бархатная подушка на кушетке и маленькая туфелька – безделушка над кушеткой. В туфельке тикали часы. В углу разлапистый выпестованный фикус, над столом висячая лампа с пузатым абажуром. От всего этого, особенно теперь, после Моторивки, повеяно городским благополучием, чем-то непривычным Тимошу. Он почувствовал вдруг, что у него стоптанные чоботы, а глянув на Агнесу, подумал, что невеста Ивана – барышня. Агнеса радушно приняла его.
– Поселишься в комнате Павла. Должна тебе сообщить, что ты, оказывается, мой кузен из Киева. Бывал в Киеве? Нет? В Екатеринославе? Нет? Юзовке, Одессе, Полтаве, Кременчуге, Крюкове, Знаменке? В Белополье? Нет? Где же ты бывал?
Тимош пожал плечами.
– В Моторивке.
– Ну что ж, и там люди. Умывальник в сенях. Приведи себя в порядок после дороги. А затем, – Агнеса подвела его к шкафу, открыла дверцу, – вот здесь всё необходимое для того, чтобы ты превратился в воспитанника технического училища. Полная форма: блуза, брюки, фуражка, кожаный кушак. Сколько тебе лет?
– Да уж восемнадцатый.
– Не похоже. Но и это много.
Она достала из ящика стола узкий картонный коробочек.
– Знаком с этим инструментом? – Агнеса извлекла из коробочка золлингеновскую бритву. – Жаль расставаться с лихими усами, но ничего не поделаешь.
Когда превращение было закончено и Тимош вышел из комнаты Павла в полной форме, юный и свежий, Агнеса оглядела его с ног до головы и, кажется, осталась довольна.
– Шестнадцать лет. Ученик. Именно то, что требовалось. Ты не закончил училище, потому что нужно поддерживать семью. Приехал устраиваться на работу. Я расскажу тебе о Киеве всё, что ты должен знать, – она подошла к горке с книгами, взяла с полки альбом и передала Тимошу. – Вот здесь твои друзья, родные и знакомые. Запомни на всякий случай, – и снова внимательно взглянула на Тимоша.
– Красивый парень. Ты догадываешься об этом?
Тимош не ответил.
– Красота – это милость и торжество природы. Это замечательно, – проговорила она, усмехнувшись, – но это и очень хлопотливая милость. Прости, что я говорю банальные фразы. Но кто-то должен сказать тебе рано или поздно. Хуже, если придется убедиться самому. В мужчине мужества должно быть примерно в сто раз больше, чем красоты. Это необходимо для спокойной нормальной жизни, успешного труда, положения в обществе и политике.
– Зачем вы это говорите?
– По глупости. Женщины глупы, ты это уже заметил?
Тимош молча смотрел на нее.
– А теперь, в результате всего сказанного, нам придется заняться самоваром. Бабушка с самого утра в очереди за хлебом. У нас тут ужасно трудно, Тимош, спичек не достанешь. Бедная бабушка измучилась, – и пока разжигала самовар, она расспрашивала о Моторивке, о Матрене Даниловне, о связи с военным городком.
– Тебе придется проведать Матрену Даниловну, – проговорила Агнеса таким тоном, точно приказывала, – не побоишься появиться в Моторивке?
– Не понимаю, о чем вы говорите…
– Вот это хорошо. Через день поедешь. Только, разумеется, не в этом наряде, – подумав, она продолжала, – а что этот Мотора-гончар приличный человек?
– Да я его и не разглядел, темно было. Голос ничего, добрый.
– Ну, раз добрый, значит всё хорошо. – И вдруг почему-то спросила. – Книги читаешь?
– Какие книги?
– Ну, всякие. Пинкертона, например. Или политическую экономию?
– Читал.
– Что: Пинкертона или политическую экономию?
– И то и другое.
– Прекрасно. Разнообразие – залог широты кругозора. А еще что читал?
Тимош, как тогда, в памятный день встречи на реке, перечислил все прочитанные книги, кроме одной, бережно спрятанной в сердце.
– Про Спартака, Парижскую коммуну. Про разные виды Дарвина.
– Ну и как, разобрался в видах?
– А что ж тут разбираться. Все произошли от обезьяны.
– Ты, я вижу, вундеркинд.
– А что это такое?
– А это дитя, которое превосходно играет на барабане, не имеет представления ни о чем другом.
– Вы всё загадками, говорите.
– Я уже сказала: женщины глупы и хитры до невыносимости. Будь добр, отнеси самовар в комнату, на стол.
Разливая чай, Агнеса не прекращала расспросов, заставила, как на экзамене изложить всё, что знал Тимош о Парижской коммуне, о третьем сословии, о конвенте и вдруг спросила о социал-демократической партии, ее задачах и программе и о положении на их – шабалдасовском – заводе.
– Ну, тут ты разбираешься. Извини, пожалуйста, но меня крайне поразила твоя, не свойственная возрасту, наивность в некоторых вопросах. Не обижайся. Кроме всего прочего, я – как все женщины, – ужасно болтлива. Бери сахар. Не жди, чтобы тебе предлагали. Я нетерпелива. Ну, вот, теперь перед тобой полный портрет невесты твоего брата. Что ты скажешь обо мне Прасковье Даниловне?
– Скажу, что вы насмехаетесь надо мной, – отодвинул стакан Тимош.
– Нет, Тимош, я просто считаю, что из тебя может выйти очень толковый работник при соблюдении двух совершенно непременных условий. Во-первых, если этого ты сам добьешься и, во-вторых, если ты станешь регулярно брить усы. Без усов тебе гораздо лучше. Я бы сказала, что в таком виде ты более соответствуешь своему истинному возрасту.
– Ну, вот, я же говорил…
– Да, ты прав, – кроме всего, я злоязычна. Теперь еще ничего, но в детстве! В детстве я дралась с мальчишками. Итак, ты поедешь в Моторивку. Пройдешь через Моторивский лес таким образом, чтобы к ночи попасть в Глечики, повидаешь гончара, передашь Матрене Даниловне пожелания наилучшего здоровья, посоветуешь ей жить спокойно, тихо и благополучно до лучших времен. Узнаешь, как живут люди в военном городке. Это все, что нужно и можно передать через гончара. Есть ли у нее в семье кто-либо, с кем ты мог встречаться, не тревожа Матрену Даниловну?
– Есть?
– Кто?
– Наталка.
– Ага, Наталка. Сколько ей лет?
– Наверно шестнадцатый.
– Чудесный возраст. Самые лучшие мои воспоминания относятся именно к этим дням. Ты будешь встречаться с Наталкой.
– Там другая есть женщина. Старше, разумней. Крестьянскую жизнь лучше знает, про листовки слышала.
– Хорошая женщина? – вскинула брови Агнеса.
– Очень.
Прошло некоторое время, прежде чем Агнеса возобновила разговор.
– Видишь ли, Тимош, я всё время пыталась понять, что именно произошло в Моторивке…
– Почему вы не спросили прямо?
– Лукавство, Тимош, непростительное лукавство. Да, в этих вопросах ты разбираешься. Удивительно! Ну, хорошо, Тимош… Поедешь и сделаешь всё, как уговорились. А теперь – комната Павла в твоем распоряжении. Отдыхай. Вот для нашей бабушки и записка, рапорт о твоем появлении. С ней можешь быть откровенен.
Тимош не мог понять, что всколыхнуло прошлое, что в Агнесе напомнило о другой – бойкая речь, насмешливый взгляд, легкие красивые руки? Она была иной, совсем иной и вместе с тем…
Его поразила непонятная легкомысленная словоохотливость Агнесы, совершенно не отвечающая тому, что говорил о ней Иван.
Может быть, Иван обманывается?
Или, напротив, он сам не понимает Агнесы?
Когда женщины стараются казаться проще, чем есть на самом деле? Быть может, она просто снисходительна, – Тимош для нее младший брат Ивана. Или, возможно, ей требовалось выведать что-либо о Моторивке? Больше того, что могут дать прямые вопросы и ответы. Зачем? Стремится проверить его, прежде чем поручить новое дело?
– Нет, все не то!
«Что ты расскажешь Прасковье Даниловне обо мне?» Вот где разгадка!
Агнеса не знает, как встретят ее в семье Ткачей, не уверена в этой встрече. Она любит Ивана и боится своего чувства. Почему?
Тимош для нее – глаза и уши Ткачей, наперсник Прасковьи Даниловны, она опасается его ревнивого взгляда, смущена и старается скрыть смущение напускной непринужденностью. Что же произошло между ними, почему эта неглупая самоуверенная девушка так робеет перед Ткачами?
Занятый своими мыслями, Тимош и не заметил, как в комнату вошла старуха в черной поношенной тужурке с металлическими пуговицами. Появление неизвестного человека, спокойно восседавшего за столом над пустым чайным стаканом, нисколько не удивило ее. Поставив кошелку в угол, она принялась развязывать платок, не глядя на Тимоша, и, только заслышав запах самоварного угара, проявила озабоченность.
– Ты что, пустой чай хлещешь, – обратилась она к новому гостю, – чем она тут тебя потчевала?
Старуха подошла к столу, заглянула в самовар, неодобрительно покачала головой, оторвала от газеты клочок, приладила под камфоркой.
– Это вы про Агнесу спрашиваете? – смущенно поднялся из-за стола Тимош. – Агнеса тут вам записку оставила.
– Агнеса! И он ту же песню! Агния, Агния, молодой человек. Слава богу, православная, крещеная. Пустым чаем поила? – старуха заглянула в стакан.
– Да чего ж… Я сыт, бабушка.
– Это у твоего дедушки бабушка. А я тебе Александра Терентьевна. А ты кто будешь?
– Вот записка, – протянул листок Тимош.
– На что мне твоя записка. Языка, что ли нет?
– Я из Киева, Александра Терентьевна, – нерешительно пробормотал Тимош, не зная как представиться, – кузен, то есть двоюродный брат…
– Вижу, что кузен. Раз Павлушкину форменку одел, значит кузен. Прокламации возишь?
– Нет, я просто так. В гости.
– Все вы просто так. А там, гляди, в Сибирь за милую душу. Ну, ладно, раз кузен, так ты и ешь, как полагается кузену. Вот тебе сало шмаленное, вот огурцы, тарань. Сотку поставить или к обеду?
– Нет, сейчас не стану…
– Ну, это как кто. Иные действительно спозаранку не любят. А всё равно, друг милый, ты моего стола придерживайся. Ты меня слушай. А то они тут и из тебя Агнесу сделают.
– Кто это они, Александра Терентьевна?
– Поживешь, увидишь. Разные тут водятся. Которые пескари, которые головни, а которые и щуки. Всякая рыбка есть. Да погоди-ка, – приглядывалась она к Тимошу, – никак ты уже бывал у нас? Этой весной был или зимой. Кажись, еще до Пасхи?
– Был, Александра Терентьевна.
– От Ивана приходил?
– От Ивана.
– А что же он не показывается?
– В Петрограде, Александра Терентьевна.
– Ты напиши ему, чтобы скорее приезжал. Что же это он девку бросил, а сам в Питер подался. Непременно, чтобы скорее приезжал, а то они ей тут голову закружат.
– Кто это они, Александра Терентьевна?
– Да студенты, студенты, щучки и пескарики.
– Не любите студентов? – оживился Тимош.
– Студентов? А что студенты – такие же люди. Люди разные и студенты разные. Мой Павлушка тоже студент, вольнослушатель! Не то, чтобы силком кто гнал, а вольно, по собственному желанию лекции слушает.
Она засуетилась, прибирая со стола. Тимош помог убрать самовар.
– Ну, что про твоих слышно? – спросила она вдруг.
– Да ничего не знаю. Я только сегодня приехал.
– Мучают людей, изверги. А ты и верно с дороги., усталый. Ступай отдохни.
Тимош отказывался, благодарил, уверял, что чувствует себя превосходно, но едва добрался до койки, повалился снопом и очнулся только к вечеру.
Агнеса была уже дома. Он узнал ее шаги, шелест ее платья. Потом они о чем-то тихо разговаривали с Александрой Терентьевной. Старуха выговаривала, Агнеса слабо защищалась. Не желая быть невольным свидетелем чужого разговора, Тимош оделся и вышел в большую комнату.
– А, кузен! – приветствовала его Александра Терентьевна и тотчас встала и вышла.
– Я что хотел спросить, – проговорил, поздоровавшись, Тимош, – Павел скоро вернется?
– Заскучал в нашем обществе?
– Просить хотел, – мне бы на завод…
– На шабалдасовский тебе нельзя, Тимош.
– Мне бы на паровозный.
– Погоди. Обживись. Потолкуем.
– Значит, квартирантом?
– А это зависит от характера. Одни кругом квартиранты, другие всюду хозяева. Все зависит от того, какой у человека характер.
– А я сам не знаю, – рассмеялся Тимош, – всю жизнь по чужим хатам живу, вот и весь характер.
– Ты еще никогда не был в чужой хате, Тимош. Вот что тебе нужно понять, – не повышая голоса, по твердо проговорила девушка и занялась своими тетрадками, затем, отложив тетрадки, встала и заходила по комнате, проговорила, словно продолжая разговор или отвечая па собственные мысли. – А насчет паровозного вот что скажу. Всем нам он люб и дорог. Но люди не только на паровозном нужны. Еще больше они нужны на других, отсталых участках. На паровозном ты окажешься новеньким, опять придется осваиваться, привыкать. А время нынче быстрое, удивительное. Из Питера, с фронта, отовсюду приходят замечательные вести. Солдаты с нами – это большое событие. Война научила их многому. Вооруженное крестьянство с нами, они ждут только сигнала. Когда это произойдет? Сегодня? Завтра? Не знаю. Но все знают – скоро. Скоро уже, Тимошенька! Значит, мы должны быть готовы и готовить людей. Тебе придется понять, что служить рабочему делу можно не только на заводе.
– Понимать – понимаю, да понимать не хочется.
Тимош видел, что у Агнесы были свои планы, но он не знал, в чем они заключались, какое отношение имели к общему делу. Она по-прежнему оставалась для него всего лишь невестой старшего брата, Агнесой, барышней.
Через день, выполняя ее просьбу, он отправился в Моторивку. Передал всё, что от него требовалось, спросил о Любе – ее в Моторивке не было, уехала в город, в госпиталь. Через неделю снова собрался в Моторивку, уже без всякого поручения. И снова узнал, что Люба в городе, в госпитале…
Дома, на вопрос Александры Терентьевны, где был, ничего не ответил.
Тимош не хотел теперь пи слышать, ни говорить о Моторивке, он сам не понимал, что с ним творится, самому себе ни в чем не признавался, замкнулся, затаился и даже книг не читал, хотя теснилось их на полках здесь немало.
Агнеса удивленно поглядывала на парня, решила, что всё это от безделья.
Как-то утром, перед тем как уйти на работу, Агнеса обратилась к Тимошу:
– Иван уверял меня, что ты парень надежный.
– Мне он говорил, что я мальчишка.
– Мальчишка, это не качество. Это – преимущество. Что ты думаешь о нашем фикусе?
– Не люблю фикусов.
– Я тоже, представь. Но этот замечательный. Не правда ли?
– Да, выращенный.
– Как ты сказал? Выращенный? Здорово сказано – выращенный. То есть призванный к жизни любовью и заботами. Так я тебя поняла?
– Не знаю.
– Не знаешь, а говоришь, – она подошла к окну, поправила занавеску, протянула руку к блестящим чистым листьям растения погладила осторожно и вдруг наклонилась, провела рукой вокруг ствола, словно расправляя землю, выдернула из земли шнурок завязанный петелькой, потянула петельку и приподняла вместе со слоем земли дощечку. Достала из железного коробка завернутую в бумагу пачку листков, протянула Тимошу:
– Скучаешь по своему заводу?
– Скучаю, Агнеса Петровна.
– Ну, хорошо. Пойдешь на завод, на свой завод Тимош. Передашь людям эти листки. Ты знаешь людей на заводе?
Тимош снова удивленно посмотрел на Агнесу.
– Вот и прекрасно. Среди своих людей человек никогда не растеряется. Пойдешь на завод в обеденный перерыв. Знаешь, где они собираются, ну, где курят?
Тимош смутился.
– Передашь листовки Кудю. Проберешься на завод?
– Да. Там есть пролаз в заборе со стороны реки.
– Хорошо. Я верю в тебя, Тимош!
Он принял листовки, но не уходил.
– Что же ты раздумываешь?
– Всё передавать да передавать…
– А ты что, печатать хочешь?
– Вы сказали: скоро революция!
– А, вот ты о чем! – взгляд ее стал сосредоточенным, напряженным, смотрела на Тимоша и не видела его. Провела ладонями по лицу, стиснула пальцами виски, успокаивая разыгравшуюся жилочку. Она все ещё смотрела на Тимоша, и парню стало не по себе под этим горячим, упорным взглядом.
Она опустилась на стул, уперлась подбородком в сложенные на столе руки:
– …Передавать, передавать… Да-да, вечно маленькая незаметная работа. И всегда в этой комнате, в четырех стенах, – она продолжала смотреть прямо перед собой невидящими глазами, – борьба без винтовок, без баррикад.
Тимош следил за ней – не ведая, он затронул что-то болезненное в ее душе. Беспокойный взгляд Агнесы пугал его.
– Горсточка людей без пушек и штабов…
Она вдруг выпрямилась.
– Но мы ведь нерв революции! Ты об этом думал когда-нибудь? – Взгляд ее утратил женственность, стал жестким. – Быть может, штаб ее здесь. Быть может, нынче не нужны баррикады! С нами сейчас полки и армии, все солдаты фронта. Передавать? Да. Это призыв революции, призыв рабочих Питера ко всем пролетариям, призыв партии. Это пламя революции, оно разгорится и уничтожит всех, кто осмелится стать на ее пути!
Тимош с трудом сдерживал передавшееся ему волнение. Он видел, как изменилось ее лицо. Движения стали отрывистыми, четкими, и вся она совершенно преобразилась – перед Тимошем был совсем другой человек, которого он раньше не видел, не знал.
– У нас нет маленьких комнат, маленьких дел. Где пройдет фронт революции? В окопах? На заводах? На площадях? Всюду! Всюду, где рабочие, армии, всюду, где партия.
Плечи ее выпрямились, голос стал требовательным, властным.
– Ступай на завод. Если не увидишь Кудя… Если старика нет, – сам передашь призыв рабочим. Помни, это дело партии.
К полдню Тимош был уже на заводе.
Удивительное чувство охватило его, словно вернулся в отчий дом, даже удушливая гарь плавки казалась родной. Каждая пядь земли, протоптанная юношеской ногой, узнавалась, становилась твердой, придавала силы. Гул цехов, а затем после гудка, гул голосов, звучал песней. Тимош пьянел, забыл уже наказ быть осторожным.
– Здоров, Тимошка! – кто-то окликнул его еще до того, как успел пробраться в курилку.
– Здоров, – откликнулся он радостно.
Тимош шел, словно в большой праздник, не ведая страха, готовый на всё.
Вот цеховой двор, дощатый настил, проложенный Тимошем для колеса цеховой тачки.
– Здоров, Тимошка!
– Здоров.
И вдруг, еще издали, приметил механика, желчного, скрученного из железных пружин, человечка. И тогда сразу, помимо его воли, возникла в нем собранность, расчетливость, настороженность. Он притаился, за углом, кинулся в сторону и только уже в кругу своих почувствовал себя свободным.
Кудя не было, об этом ему сообщили первым долгом. Старика забрали в последний разгром. Брат его Савва каждый день бегал в контору с заявлениями о лояльности. Василий Савельевич Лунь тяжело переживал арест старого друга, утратил свою покладистость и добродушие, ожесточился. В цеху не слышно было его привычного: «Мы люди маленькие…», напротив, он то и дело грубил начальству или бросал угрюмо вслед:
– Ладно, ладно, рабочий народ не арестуешь.
Тимош не мог долго оставаться на заводе, однако сознание ответственности, приподнятость, возбуждение, охватившее всех, раздвигали рамки времени до предела, насыщали его событиями и мыслями. Тимош схватывал все на лету, с полуслова, одним взглядом.
Кто-то шутя сказал, что беспартийный Лунь теперь в сущности остался единственным представителем партии в цеху. Об этом можно было и не говорить, стоило только взглянуть на суровую, решительную фигуру старого токаря.
– Товарищи, – раздавал листовки Тимош. – Я только что из деревни, солдатские семьи бедствуют, дворы осиротели, хлеба не убраны. Я был в военном городке, говорил с людьми из маршевых рот – солдаты знают о положении в тылу, готовы поддержать рабочих.
Два парня, хотя их никто не предупреждал, молча отделились от собравшихся в курилке, стали по краям на страже. Одного Тимош сразу узнал – Сережка Колобродов, товарищ Сашка, другой незнакомый, очевидно, новенький.
– Это кто говорит? – слышалось в толпе рабочих.
– Да это наш, из снарядного или штамповального. Кажись, из штамповального.
– Ну да, из штамповального – Тимошка Руденко.
– Верно говорит.
– Передай сюда листок, парень.
– Давай сюда!
Василий Савельевич Лунь настороженно и, Тимошу казалось, неодобрительно наблюдал за всем происходившим. Листок он взял, но тотчас спрятал и всё порывался что-то сказать, однако оттягивал и не подходил к Тимошу.
– Пора уже! Расходитесь, товарищи! – Лунь стоял рядом. – Уходи, парень, от беды.
Василий Савельевич, не слушая Тимоша, вывел его на заводской двор, втолкнул в двери склада:
– Давай на другую сторону, там выход есть.
Во дворе слышались уже окрики:
– Чего собрались? Кто посторонний?