355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Никонов » Мой рабочий одиннадцатый » Текст книги (страница 12)
Мой рабочий одиннадцатый
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:28

Текст книги "Мой рабочий одиннадцатый"


Автор книги: Николай Никонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

ПЕДАГОГИЧЕСКИЕ ПОРАЖЕНИЯ

Глава одиннадцатая,
самая маленькая, где ставятся под сомнение незыблемые истины и ведутся поиски причин, портящих некоторую часть человечества.

У меня педагогические поражения. Не получилось стопроцентного сохранения контингента, а попросту говоря, – бросил школу шофер Ведерников, выбыл из-за сплошной неуспеваемости Орлов. Пардон! Не сплошная неуспеваемость была у Орлова, по физике у Бориса Борисовича – тройка. Двадцать три человека вместо двадцати пяти перешли в последний, одиннадцатый класс.

Но хотя администрация строго отчитала меня за «отсев», за «не принятые своевременно меры», хотя слова в докладе завуча на итоговом педсовете о «возмутительном хладнокровии, с которым классные руководители теряют контингент», относились и ко мне, я, в общем-то, радовался. Что там ни говори, двадцать три из двадцати пяти все-таки немало, а кроме того, я расстался наконец с самыми отчаянными лодырями, из которых один был еще и хулиганом. Нет, не хочется называть их «мои ученики». Чему они у меня научились? Но все-таки они учились, я несу за них долю ответственности. Именно «долю», а не всю ответственность, как это любят говорить, когда ищут козла отпущения. Вот если бы я воспитывал этого Орлова с пеленок, тогда бы мне можно было выносить приговор: «Недоглядел!», «Не справился!»

Если права теория, что человек – продукт воспитания, значит, где-то, на каком-то отрезке жизни он может быть испорчен воспитателями. Был, скажем, примерный мальчик Орлов и за десять лет обучения-воспитания превратился в разнузданного подонка, или был такой же славный мальчик Ведерников, и опять испортили учителя-воспитатели: научили смотреть на мир с золотозубой улыбкой неисправимого скептика. Смеетесь? Тогда, конечно, виновата не школа, не пионерская организация... Родители? Но редкий родитель учит детеныша злу, редчайший обучает воровству и пьянству. Нет такого, кто не желал бы своему сыну-дочери добра, не старался хоть как-нибудь воспитывать доброе. Среда? Пожалуй. Это посильнее учителя и родительского внушения... Согласимся. Чему доброму мог научить Орлова отец, пьяница и дурак, да-да, тот самый, что ел колбасу перед хохочущими продавщицами? Что можно воспринять от такого папы? Дважды я бывал у Орловых, дважды выслушивал пьяный бред, бессмыслицу, выражения вроде такого: «Ну, вы вот ученые, а мы – неученые...» Уходил подавленный, расписался в собственном бессилии. Да-с. Расписался... Ведь и Макаренко не всех перевоспитывал. И в судах вам скажут – есть неисправимые. Есть они, чей жизненный путь от первой зуботычины и краденых пятаков – до детской комнаты, от детской комнаты – до колонии несовершеннолетних, от колонии – до особого режима. И ничего не помогает. Кто тут виноват? Среда? Наследственность? Воспитатели? Да не проще ли простого – сам человек, сознательно идущий по пути зла. Почему же не может быть такого? Сам человек! Сам...

Вот у Ведерникова родители оказались распрекрасные. Старушка мать – воплощение тихого добра, отец – заслуженный ветеран, а сын – двадцатилетний циник, ловкач-калымщик, живет один в трехкомнатной отдельной кооперативке и начисто презирает всех, а тебя, учителя, со всеми твоими прописями, – в особенности. По другим меркам ценит он людей, по другим законам живет сам...

– Ведерников!

Поднимается, стоит перед тобой с насмешкой в светлых ленивых глазах.

Все время в глазах эта всезнающая насмешка. Как бы превосходство и высшее понимание, в котором человек накрепко-навсегда уверен. Глядишь в эти глаза, и думается: неужели неведомы вам сомнения, боль, страх, печаль – все человеческое? Неужели неведомы?

Или везет таким людям с рождения, опекает, не бьет их судьба и потому так уверены в себе, в своих внутренних уставах? А уставы-то! Все проще некуда. Видали вы таких людей, у которых с языка не сходит: «Оформим», «Достанем», «Что-нибудь сделаем». «Вы – мне, я – вам», «Я – тебе, ты – мне». А что, если этому учат с малых лет? Что, если эту веру прочно исповедуют родители? Призадумаешься тут. Вот бережливость, например. Что это? Это добродетель... Начни человек откладывать рубли, учитывать копеечку – записывать потянет потихоньку, потом, глядь, и счеты купил, и бухгалтерская книга завелась. Приход. Расход. Смета появилась со статьями. И вот экономит человек на спичках, на трамвайных билетах, спать ложится, не зажигая огня, не примет гостя, не одолжит рубля, не бросит куска собаке... Фу, даже мороз по коже, вот куда может завести эта добродетель.

Все это мелькает мгновенно... Крупные руки Ведерникова уперты в край парты.

– Идите отвечать, – говорю я.

– Отвечать? – Он кисло – и опять насмешливо – смотрит. – Я не слыхал вопроса.

Повторяю вопрос.

– Не знаю... – вяло усмехаясь, говорит он и садится.

– Как же прикажете оценивать ваш ответ?

– Как хотите.

Завтра Ведерников не появится. Не придет и неделю и другую, если я не побываю в таксомоторном парке, не встречусь с завгаром – истовым на вид ревнителем дисциплины, человеком с хитро-настороженным взглядом. Завгар выслушивал меня, глядя в глаза, насуровив морщины, заверял: завтра же Ведерников будет в школе «как штык». И действительно, Ведерников появлялся. Набирал новую порцию двоек и спокойно исчезал, тоже «как штык», до нового заверения.

Итак, причина «отсева» Орлова – самое обычное, а может, и наследственное разгильдяйство, лень в соединении с дурным примером родителей. Причина Ведерникова была, кажется, посложнее. Я только осязал, нащупывал ее, я смутно догадывался, потому что находил черты Ведерникова у разных людей, иного положения, иной внешности и повадок. Вот, не далее как вчера, понес в мастерскую электробритву. Мастер, когда я входил, не спеша убрал со стола светлую посудину, к ней, судя по налитым влагой глазам, только что приложился. Он хрустел свежим огурцом, от него пахло речным утром, он вопросительно смотрел, и в глазах было нечто ведерниковское. Я подал бритву. Мастер прожевал огурец. Хмыкнул. Быстро выкрутил два винта, дунул, капнул масла, включил бритву в розетку и, когда она загудела, сказал, стремительно закручивая винты:

– Рубль...

«За минуту?» – подумал я, но не возразил, а покорно подал бумажку. Может, и в самом деле рубль?

Квитанцию этот Ведерников не выдал.

Другой Ведерников, пониже ростом, черноглазый и жилистый, предложил возле мебельного импортный гарнитур:

– Сто колов – и без хлопот...

Третий Ведерников был красиво завитой парень с лицом лорда: обсчитал в ресторане ровно на два рубля и, когда я, еще не сообразив, что меня надули, дал полтину на чай, презрительно-спокойно сунул ее в карман.

Ох уж этот Ведерников! Я встречался с ним в такси и в автобусе, на рынках и в универмагах, на вокзалах и в строительной конторе (понадобилось сколачивать новый пол). Он ходил в спецовке водопроводчика, в униформе швейцара, в халате гардеробщика, он выглядывал из-под ондатровой шапки агента по снабжению, из почтенной внешности...

В общем, понимаете, я не скорбел, что Ведерников «отсеялся». Я почему-то очень ясно понял, что здесь у меня ничего не получится. Как говорят сейчас, – безнадега...

Строги приказы районо и гороно о сохранении контингента, и все нахлобучки, которые получают директора шэрээм, а вслед за ними завучи, а вслед за ними классные руководители, родили и массу отписок-отговорок, укрываясь за которыми можно выглядеть благополучнее. Так появилась в графе «Отсев» причина: «По семейным обстоятельствам». Она показалась мне самой подходящей для объяснения «отсева» Ведерникова. Номер, однако, не прошел.

– Владимир Иваныч! Да имейте же совесть, – сказал Давыд Осипович. – Какие семейные обстоятельства? Ведь Ведерников не женат. Живет в трехкомнатной, слышите, в трехкомнатной кооперативной квартире. Недавно въехал. Недалеко от меня. Третий этаж. Все удобства. Лоджия на юг. Сам же он хвастался... Как-то вез меня... Да.

– Кажется, он собирается жениться, – краснея, пробормотал я.

– Глу-по-сти. Не знаете причин, так и говорите. А кстати уж, хотите расскажу, что предложил мне этот ваш ученичок? Предложил продать ему аттестат зрелости. Спокойно. С улыбкой.

– ...?

– Я велел ему остановиться. Я сунул ему рублевку. И я сказал, чтобы он на пушечный выстрел не подходил к моей школе... Дальше! – сердито заключил директор.

...Причину «отсева» Ведерникова я все-таки понял, хотя с опозданием на три года.

Была уже глухая снежная осень, когда я вернулся в наш город. Ночной самолет прибывал самым неудачным рейсом. В три часа. Когда, поеживаясь от холода, от свежего ветра, вспоминая теплую Москву – там еще стояли в едва желтеющей листве тополя, на Тверском в кустах у скамеек бегали зарянки, и женщины не торопились надеть пальто, – я с заглохшими, побаливающими ушами прошел через душное здание аэровокзала, словно через табор спящих беженцев, и вышел на смутно освещенную площадь, где с десяток «Волг» выстраивалось вереницей, а возле оранжево мерцали сигареты водителей.

– До города? – опередил меня щуплый человечек в нахлобученной шляпе, заглядывая в нутро кабины.

– По трешке с носа... – донеслось из-за руля.

Мужчина беспомощно оглянулся на двух сопровождающих женщин с чемоданами и сетками апельсинов.

– Ой, да что же это? Дорого-то как! – провинциально запричитала та, что была постарше.

– Вася! Ладно, Вася. Ладно. Поехали, – сказала молодая.

Вася покорно согласился. Сразу полез за пазуху искать деньги, потом хлопотливо грузил вещи в багажник.

Я топтался. Из принципа не хотел. Тем более что проезд до города стоил никак не больше двух с полтиной на всех. Но была холодная осенняя ночь. Было черное небо. Ни огонька вдали. Хотелось спать, и машина уже фыркала, готовая тронуться. Я сел четвертым. «Волга» рванула с места, как норовистый конь, помчалась по мокрому, пасмурно посвечивающему шоссе.

– Таксометр не работает... – вяло пробурчал шофер.

Мои спутники промолчали – ох уж эти таксисты! – а я узнал голос Ведерникова. Вгляделся. Действительно он. То же пресыщенно-разочарованное лицо. Здоровенные руки пахаря на оплетке баранки, даже манера держать сигарету, тоже презрительно, огоньком вниз, в самом углу рта, – сохранилась. Все было, точно мы и не расставались с Ведерниковым.

Сбоку с хлопком проносились редкие встречные машины. Свет играл на немом лице таксиста, и лицо в этой каменной неподвижности временами напоминало не то Будду, не то еще кого-то подобного. За окном мелькали столбы, дорожные знаки, полосатые стрелы воздетых шлагбаумов, раздвигались в темноте поля и вскачь проносились перелески. Бродячая собака не успела перебежать, отлетела и осталась с затихающим криком. Лицо Ведерникова было бесстрастным. А я вдруг горько, до боли в голове, пожалел, что встретил его, что оказался здесь, в этой машине и в этой противной связанности с человеком, который меня вез. Лучше бы ждать утра на аэровокзале, лучше бы идти пешком...

Мы доехали благополучно. А поскольку у попутчиков был багаж, рассчитывались, стоя у машины. Ведерников не узнал меня. Умеют такие люди не узнавать. Молча взял два рубля и две полтины. А когда небрежно, пытаясь все-таки скрыть некое смущение (может быть, я и ошибаюсь), он стал совать деньги в карман, один полтинник вывернулся, радостно-бойко цвенькнул об асфальт, помчался прочь, и тотчас следом за ним, как великан за лилипутом, побежал этот человек, два-три раза нагибаясь, ловя непослушную монету. Вот он все-таки догнал, придавил ее, поднял, отер о полу куртки, сунул в карман. Не глядя, вернулся к машине, сел, захлопнув дверку, такси умчалось.

«Не знаете причин! – возник в ушах голос директора. – Не знаете причин...»

ЛИЧНАЯ ЖИЗНЬ

Счастлив не тот, кто таким кому-либо кажется, а тот, кто таким себя чувствует.

Публий Сир

Глава двенадцатая,
в которой приоткрываются тайны личной жизни Владимира Ивановича, пропет гимн городу, вспоминаются некоторые любимые ученики, происходят не слишком радостные встречи и делаются попытки обосновать их закономерность.

Пришло лето, отпуск, о котором все-таки мечтает любой нормальный учитель и обыкновенный классный руководитель. Сорок восемь нерабочих дней! «О-о!» – говорят всегда те, кто не работал в школе. Итак, сорок восемь! Плюс воскресенья... Это так много, особенно когда дни еще в перспективе, все впереди, едва начались. На время я совсем отключился от школы, жил другой, так называемой личной жизнью. Противное, в общем, словцо, слишком собственное и собственническое, отделенное от всех, пахнет от него крепкой дверью с английскими замками. Если же разобраться спокойно, личная жизнь – дело неплохое, особенно когда ты один, никто тебя не контролирует по часам и не дает советов, как надо поступить. Ощущение хотя бы временной, но абсолютной свободы приносит аромат счастья. Индивидуалистического? Какое длинное слово! Эгоистического? Какое ужасное слово! А может быть, – эгоцентрического?

Я никуда не поехал. Мог бы к родителям в Хабаровск, то есть к отцу и к мачехе... Но, во-первых, у меня не было льготного билета, как в прошлом году, и поездка на Дальний Восток съела бы все мои отпускные. Во-вторых, и в прошлом году я там не прожил долго. Отец все казался мне чем-то скованным, смущенным, мачеха – чересчур приветливой, сводные братья были слишком малы, чтобы с ними полноценно общаться. А в-третьих, я обнаружил, что пришла пора заняться капитальным ремонтом нового жилья. Сначала пришлось ободрать-отскоблить пол, он был выкрашен чем-то вроде липкой резины, которая не сохла вот уже год и отлипала вместе с отпечатками каблуков; закрасил пол, исправил перекошенную дверную коробку в кухне, переколотил плинтусы, покрыл заново хорошей эмалью рамы и, наконец, сменил обои, которые на первых порах все время напоминали мне линялый бабушкин сарафан. Да много еще обнаружилось такого, что надо было отладить, заменить, зашпаклевать, подтянуть, приколотить, выбелить, привести в порядок. Если учесть, что летом любые самые малонужные материалы куда-то пропадают, я убил уйму времени на поездки по магазинам, рынкам, конторам, пока все купил, раздобыл и сделал. Прошло ровно пол-отпуска, когда я приступил именно к отдыху. Я наслаждался теперь завершенностью своего быта, игрушечным видом пахнущей краской квартиры.

Теперь я вставал позднее обычного. Нет, зарядки не делал, под душ не становился. Никогда мне этого не хотелось. Я долго сидел на раскладушке, долго протирал глаза, зевал, потягивался, иногда опять валился под одеяло (люблю и летом спать под теплым одеялом), лежал, ощущая блаженно, как уходят остатки сна. А потом уже более осмысленно смотрел в окно. Очень люблю глядеть на небо. Оно здесь так близко. В белой голубизне скользят стрижи. Идет за окном прекрасная жизнь – жизнь неба, ветра, облаков и стрижей, а из открытой рамы тянет свежестью, тополями, летом и свободой.

Босиком, осязая гладкую прохладу пола, я иду на кухню, ставлю чайник на газ, умываюсь, причесываюсь. Собираю на стол кой-какую снедь. Хлеб у меня часто оказывается позавчерашний. В жару он сохнет в камень, скрипит на зубах, как пиратские сухари. Иногда обнаруживаю на хлебе плесень, но ведь ее можно соскоблить, а кроме того, она, говорят, не опасна, даже полезна. Что такое пенициллин? Да тоже плесень, а какая целебная...

Окончен завтрак. Вымыта посуда. Впереди непочатый день. Всего одна тучка, и та спешит убраться. От нее веет радостным громом, теплым коротким дождем. Опять, наверное, будет жара. Одеваюсь полегче – в жару в квартире вообще можно жить без одежды, – прикидываю, куда пойду, что буду делать, где лучше пообедать, чем развлечься вечером. О прекрасная личная жизнь! Выходило – в такую жару-благодать лучше всего податься на водную станцию, поехать в лес на электричке или приняться за чтение дома, пока зной не раскалит бетонное жилье и тогда поневоле уж уйдешь на улицу, в сквер. Чаще всего я принимаю первый вариант – еду на пляж, реже – в лес на электричке, в пригородный лес, где, кроме сосновых шишек и редких сухих цветочков, все вытоптано, исхожено и приходит мысль о дальних нетронутых местах – есть ли они теперь? Вариант третий – чтение – все откладываю, даже бармалеевского Дантека не дочитал. Зато исправно покупаю книги, складываю вдоль стен, оправдывая, таким образом, ту самую пословицу о глупцах и мудрецах. Отлично понимаю, что даже все имеющиеся мне не прочесть, не осилить, и продолжаю громоздить книжные Гималаи в скудной надежде когда-нибудь, в скором времени, все разобрать, расставить на новые полки и все перечитать по порядку, все, с записями в тетрадях! Господи, какой бы я умный тогда сделался...

Но первые варианты бездельничества почему-то побеждали. Не потому ли уж, что я все время хотел найти, встретить ту девочку в розовой шапочке, мелькнувшую мне на трамвайной остановке? Девочку с птичкой-шрамиком на правой бровке. Я так и не вспомнил, где видел ее раньше, знал только, что видел, и все думал о ней, представляя, где она сейчас. Может быть, сдает последний экзамен, томится перед какой-нибудь казенной дверью в кучке таких же испуганно-возбужденных и ждущих своего часа, или, зажав голову, сидит в библиотеке, или загорает на крыше, сонно глядя в учебник... А вдруг она думает обо мне точно так же, как думаю я? Однажды мне вдруг пришло в голову, что девочку я видел у Якова Никифоровича – его дочь! И я в тот же день собрался к Бармалею, понес недочитанного философа, а вернулся задумчивый и озадаченный. На месте Бармалеева дома были ямы, грохотал экскаватор, ходили рабочие, подъезжали, взывая, тяжелые «МАЗы», и лишь едва напоминали о тихом житии несколько оставшихся изломанных рябин, до половины засыпанных конусами свежей глины. Случилось то, чего больше всего не хотел и боялся Яков Никифорович Бармалей, – улицу сносили. Где теперь были ее жильцы, никто не мог мне сказать.

Я переживал за Бармалея, за неотданного Ле Дантека, за то, что не узнал ничего о своем предположении. Но лето было отличное, погода тоже, и вот – я уходил от книг, упрекая себя в лени, безволии, невежестве, уходил от книг с ощущением большой и тяжелой вины перед ними.

Ах, какие золотые, медовые, солнечные стояли дни! Город с утра тихо радовался солнцу, млел, голубел в привольной летней дымке. Счастьем и свежестью ушедшей ночи светились прохладные крыши, счастьем переливались, нежились листики тополей, и то же умытое счастье было в светлых бликах окон, в улыбках девушек, постукиванье каблучков, в спокойной глубине женских глаз. Я любил город в такие дни, как люблю, впрочем, и в дни с дождями, и в дни сухого бабьего лета, и темной осенью, и в зимние теплые вечера, когда снег летит радостно-грустно и все на глазах укрывается им, а в свете огней и выше их, высоко над улицами, в фиолетовом сером небе что-то творится, угадывается, смещается, неподвластное и волнующее своей живой неотгаданной тайной. Ночью в городе редко смотрят в небо.

Люблю город... Люблю загадки башен в вечернем небе, забытую музыку колоколен, вечный зов-ожидание отверстых окон и ход облаков, всегда прекрасных в своих неожиданных красках и очертаниях, в закатах и рассветах. Они похожи на мысли, на думы, то тягостные, то радостные, похожи на надежды и сомнения, на радость и на печаль. Будь я художником, писал бы одни облака, рассветы, закаты и набережные. Как хорошо чувствовали это Монэ и Сислей, а из русских – всегда неожиданный Коровин. Солнце село. Заря стихает. И по умолкшей воде – невнятные, зыбкие тени. Тьма одевает дальние берега. Дует предночной ветер. Приносит откуда-то печальный крик тепловоза, как зов ехать, бежать, идти – торопиться жить, искать ненайденное и потерянное и в спелой грусти принимать слово «жизнь» во всей бесконечной его длине, неостановимой скоротечности. О город... За долгим закатом – короткая ночь, и новый рассвет, и новая сказка для кого-то...

Все-все приходит на ум и ясно и смутно, когда идешь его улицами без всякой определенной цели и сознание неопределенности и свободы лишь слегка отягощено желанием встречи... Многие думают: учитель – значит не человек... И, значит, не занимает его летняя городская улица с лотками бледных зеленых яблок, гребнями недозрелых бананов и серебряными палочками мороженого на ящиках лоточниц... Думаете, не трогают его взгляды текущей мимо красоты, всех этих экзотичных богинь, очаровательных простушек и девочек, совсем еще непонятных в своей худой, угластой, загорело-нежной красоте. Не ты идешь улицей, улица идет через тебя – так сказал поэт. Хорошо сказал...

Но учитель тем, может быть, и отличается от обычных людей, что в конце концов личная жизнь начинает его тяготить, и, чем ближе ощущается дыхание осени, тем чаще вспоминаются лица учеников, учителей и даже лица администрации. Вот так и у меня в конце концов потерялся вкус к пляжам, к солнцу, лесу. Где-то на дальних горизонтах памяти стали возникать здание школы и мысли: каковы-то теперь мои одиннадцатиклассники, что делают Чуркина, Алябьев, Столяров, Осокина, уходила ли в отпуск Горохова, как отдохнули девчонки с камвольного, – эти мысли стали являться все чаще. Я часто думал о Лиде Гороховой, и не только потому, что ей никак не хотели дать отпуск летом. Помню, как объяснялся с главврачом, как получил обещание дать Лиде отпуск в июне. Оказалось, безответная Лида все-таки осталась работать все лето «по собственному желанию». Так объяснила мне она сама, когда я случайно встретился с ней на пляже в воскресенье. Могу сказать, что встречаться на пляже приятно с кем угодно, только не со своими учениками. Вот почему я и Лида быстро закончили разговор, состоявший главным образом из моих упреков Гороховой, что она глупит, что в отпуск пойти и вообще отдохнуть надо, что впереди не шуточки – одиннадцатый, выпускной. Со всеми доказательствами она соглашалась, тихо поддакивала, глядела в сторону и ковыряла песок пальцами правой ноги. Я понял, что нотации ей надоели, и поспешил их закончить. Лида ушла, и я видел не столько ее фигуру в красном выгоревшем купальнике, сколько всех тех, кто на нее оборачивался, таращился, присвистывал, хватал за руки, а она, не останавливаясь, спокойно отводила эти жадные руки и шла, свесив на одну сторону золотой ливень своих светлых волос.

Вообще для красавицы Лида была, пожалуй, нетипична – как-то чересчур тиха, скромна, слишком уж терпелива. Делала ли ее такой профессия? Вряд ли... Сколько угодно есть медсестер необычайной бойкости, чтобы не сказать больше. Скорее, просто таков был характер. Ведь я уже говорил, что Лида принадлежала к редкому типу людей, не знающих корысти ни в чем. Такие люди не обижаются, даже отлично сознавая, что их эксплуатируют, «едут» на их доброте и безотказности, еще и хихикают за спиной, называют дураками в житейском смысле, но в то же время такие люди часто бывают и на удивление необщительны, закрыты на семь замков, и понять их глубже почти невозможно. Лида Горохова тоже из таких. Ее необщительность всегда отпугивала меня. Вот, скажем, хоть сейчас. Поговорили, поулыбались друг другу. Я, наверное, радостно и смущенно (все из-за своего одеяния), она просто смущенно. «Да. Да. Хорошо. Понимаю. Понимаю, конечно. Конечно...» И все. Попробуй проникни дальше. А вдруг слушала она меня, а сама думала: «Да что вы ко мне привязались? Да знаю я все, что вы сказали. Да надоели вы мне... Тоже, заботу проявляет. Подумаешь, классный руководитель!» Мне совсем недоступна ее личная жизнь, и я не вижу способов вторгнуться в нее. Здесь кончаются мои права и полномочия. Она взрослая девушка. Я могу только предполагать, что она однолюбка. Такие девушки обычно бывают однолюбками, и как часто, как странно любят они какого-нибудь более чем середняка, иногда наглеца, и верно любят, покоряются ему, сносят от него все... Что это за странность такая? Вот ни разу еще не видал я, чтоб у женщины-красавицы и муж был под стать, чтоб девушка-принцесса, хотя бы внешне, шла под руку с таким же принцем. Чаще всего совсем наоборот, совсем не так, удивляться даже можно. И восточная пословица говорит: «Лучшая вишня достается шакалам». Чем берут такие мужья красавиц? Чем? Разве что наглостью?.. А чего это ради вы так расфилософствовались, Владимир Иванович? И о ком? Об ученице!..

Кроме Лиды Гороховой, встретил я еще летом Павла Андреевича. Одетый в мундир с узкими погончиками, раззолоченную фуражку, вполне сходную с генеральской, с папкой в руке, шествовал он, озабоченный чем-то сверх меры, с достоинством кивнул. В общем-то, я мог бы и оскорбиться на этот кивок, если бы стоило обижаться на Павла Андреевича. Его можно было понять. Во-первых, был он здесь вне класса, во-вторых, следовало учесть, что Павел Андреевич был на целых шестнадцать лет старше классного руководителя, что неминуемо отражалось на лице первого и на отношении к нему второго.

И еще одна встреча была. Расскажу о ней обстоятельнее. Я ведь все-таки завел себе аквариум. Пока что не очень большой, не очень хороший – купил в зоомагазине. Важно было начать и оставить место для мечты. Вот будут рыбки, растения, а там войду во вкус и уж тогда закажу где-нибудь настоящий аквариум, этак сто двадцать на пятьдесят, высота сантиметров семьдесят, в общем, – трехсотлитровый. Внушительно? И со всякими там подсветками, компрессорами, корягами на дне, и чтобы вверху, в окнах чистой воды между плавающими листьями апоногетона и кувшинок резвились какие-нибудь редкости: красные неоны, копеины, корнежиеллы, может быть, даже дискусы – амазонские дива...

Как бы там ни было, но зеленый крашеный аквариум на двадцать восемь литров заставил меня по воскресеньям ходить на птичий рынок. Помимо желтых канареек, синих попугайчиков и печальных летних щеглов, бойкие люди торговали здесь разной живностью: курами, кроликами, утками и, конечно же, рыбками... В самую рань здесь уже тесно толпился народ, и я бродил, проталкивался вдоль прилавков, мимо склянок и бутылей, густо заселенных синеватыми неонами, треугольными скаляриями, полосатыми барбусами, черными моллинезиями, голубыми гурами и разнообразно красными меченосцами. Я не торопился с выбором рыбок, тем более выбирать было из чего. На прилавках зеленела в лотках мокрая трава – водоросли, горками продавались камни, даже песок, рыжей мутью переливалась дафния, рубиново глянцевел мотыль – малинка. Но еще более любопытны оказывались сами продавцы и покупатели. Они были всякие. От фанатиков с нездоровым блеском за очками (фанатики тут попадались десятками, они вообще-то всегда встречаются именно в таких местах: на птичьих рынках, сборищах филателистов, на книжных развалах) до обыкновенных, самых обыкновенных людишек, именуемых в просторечье барыгами и делягами. Эти последние резко отличаются от фанатиков крепкими лицами, бойкими руками, ловят ли сачком мечущуюся рыбешку перед мальчуганом, ждущим с отверстой баночкой, меряют ли рюмкой сухой корм. Рюмка двадцать копеек, в магазине килограмм – восемьдесят. Здесь делают свой не учтенный финорганами бизнес.

Здесь, на птичьем, я и столкнулся нос к носу с Василием Трифонычем. Василий Трифоныч весной ушел из школы на пенсию. Его провожали, как водится в таких случаях. Сбросились по трешке, купили подарок и от месткома. Помнится, Инесса Львовна вручала юбиляру каминные часы с теплым напутствием «здоровья и счастья в личной жизни». Василий Трифоныч, малиново-темный, сидел в возглавии стола, на другом конце блестела очками администрация, которая тоже сказала теплую речь, назвала Василия Трифоныча «великим тружеником, честно прошагавшим свой трудовой путь». Василий Трифоныч был растроган, хотел в ответ что-то сказать, смутился: «В общем, благодарю... это... за все... это...»

И вот он снова передо мной. Василий Трифоныч словно бы сильно помолодел, окреп, именно омолодился, точно его в живой воде искупали. Весел, здоров, улыбается, стройный такой. Или впервые я увидел его не в валенках, в аккуратных брючках, в приличных ботиночках?

– Здрасте... А-а... Хожу вот, знаете... Самку... это... ищу. Ну... то есть... Хе... Это... Кролиху надо... А подобрать – не скоро подберешь... У меня, знаете, породы лучшие... Ангорские, бельгийский великан, испанские, черно-серебристые, голубая шиншилла, пуховые... Как живу? А знаете... это... Хорошо я живу! Вот прямо так и скажу: хорошо! Слава богу, хоть под старость повезло. Свет увидал. Я ведь раньше-то не жил – маялся. Сейчас вспомню школу эту проклятую – мороз по жилам. Никогда я ее, поверьте, не любил. Нет... Просто надо было где-то трудиться, и трудился честно... Сорок два года отбухал. Сорок два... Шутка... И учился заочно, и все такое... А все равно, бывало, только за шубу возьмусь, за шапку – в школу идти, – и голова у меня сразу болеть начинает. Нервоз... А сейчас? – Василий Трифоныч посмотрел на меня, и в глазах его я увидел не то радостные слезы, не то само счастье с золотой мечтой. – Сейчас я встаю утречком, рано... Чаек пью. И думаю: «Господи, никуда-то мне не надо!» Никуда не спешить, никого не учить. Ни тебе посещаемости, ни успеваемости. Ни грубости никакой, командования... Сам себе голова. Напьюсь чайку... это... За травой иду кроликам. Сенцо, венички заготавливаю. В поле за ними хожу... Близко. Домишко у меня окраинный. А в поле-то! Жаворонки, это... Ветерок, солнышко. Благодать. Прямо, вы знаете, сяду где-нибудь на сухом, чуть не плачу... Вот сейчас только и понимать начал, что такое жизнь... А работаю ведь с утра до ночи... По семнадцать часов в сутки... С ними, – показал на ящики с ушастыми зверьками, – с ними не посидишь...

Мы распрощались самым теплым образом. Я пошел домой, размышляя, как, оказывается, можно испортить себе жизнь, выбрав профессию учителя, и ничуть не хотелось мне осуждать Василия Трифоныча. Да, он был прав, школе нужны подвижники, непонятно лишь, почему он сорок лет тянул свою лямку, почему не искал себя. Но ответа на эти вопросы не дадут, вероятно, и миллионы таких же, кто более или менее честно тянет лямку. Вот почему я не стал долго раздумывать о случае с Василием Трифонычем. Школе нужны подвижники? А где они не нужны? И что делать «неподвижникам»? Почему дореволюционные классные дамы чаще бывали старыми девами? И сам я уж не превращаюсь ли в такую «деву»? Я порастерял институтских приятелей. Я все реже вижусь с друзьями, и я не женат. Еще пять, десять таких лет – и обо мне скажут: старый холостяк, убежденный, и тому подобное... И чтобы отвлечься, я стал прикидывать, как начну год, придут ли новенькие, говорят, что иногда их бывает в ШРМ до восьмидесяти процентов состава, и что мне делать с Нечесовым: у него же на осень экзамены по алгебре, русскому, литературе... Проще всего было бы не беспокоиться: сдаст – ладно, не сдаст – избавлюсь от этого лодыря. Избавился же я наконец от Орлова. Но почему-то никак не мог я выбросить из памяти вертячего горе-ученика. После ухода Орлова он вроде бы присмирел... Но о Нечесове никогда нельзя знать заранее, что он выкинет, каким обернется. Весь на виду и весь противоречие. Хулиган, сквернослов – слышали бы его говорок в кругу таких же! И лодырь, прогульщик, не работает нигде и не учится, в общем, так... ходит. А с другой стороны, нет в классе человека столь же откровенного, всегда готового и помочь, и услужить, и правдивого в суждениях, и смелого на ответ. Нечесов... На работу его определить. На работу надо... Да вот куда? Едва шестнадцать только. От таких в отделах кадров отмахиваются. Эх ты, Нечесов! Где ты сейчас болтаешься?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю