Текст книги "Мой рабочий одиннадцатый"
Автор книги: Николай Никонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
– Садись! – повторил я, и лишь тогда он сел.
Перекличка и знакомство заняли уйму времени, и, спохватившись, обреченно понимая, что урок скомкаю, я стал навешивать карту, искать гвоздики у доски. Их не было, были не в нужном месте, и в конце концов я просадил гвоздями новую карту, с досадой ощущая, как непедагогично поступаю и выгляжу. Назвал тему. Начал объяснение. Гражданская война в США между Севером и Югом. Хорошая тема. Увлекся, велел записывать, говорил о Линкольне и Брауне, о Гранте и Домбровском, не забыл ни Турчанинова, ни Бичер-Стоу, пока не понял: не слушают... Сосредоточенно писала только Лида Горохова. Теплый ровный пробор. Лицо совсем скрыто завесой волос. И этот пробор говорит о самом неуемном старании. Остальные-прочие занимаются кто чем. Девочки-камвольщицы выполняют задание по математике. Опер Павел Андреевич дремлет, повариха Чуркина, косясь, что-то делает под партой: должно быть, подтягивает чулки. Орлов с Нечесовым играют как будто в морской бой, а столяр Столяров прилежно читает учебник.
Призвал к порядку – подействовало ненадолго. Велел всем писать – притворяются. Через недолгое время проверил: заняты тем же, кроме Чуркиной, которая теперь пишет.
– Столяров! Сейчас надо слушать и записывать, а не читать. (Надо же, проверяет по учебнику! Не совру ли...) Столяров!
Парнишка даже ухом не повел. Тогда, продолжая объяснять, закрыл у него учебник. Столяров лишь виновато поглядел и промолчал.
– Слушать! Писать всем!
А в это время задребезжал проснувшийся звонок, и мои педагогические наставления прервал грохот парт, возня и ничем уже не остановимый разговор. Кое-как записал задание и вышел, недовольный своим дебютом, учениками, классом, собой – собой в особенности. Неужели я всего-навсего заурядный ремесленник? Еще один учитель-ремесленник на ниве народного образования? Глупо. А что мне делать? Что? Ну вот, разве не мог сегодня лучше, умнее, тактичнее? Ведь чувствую и знаю, что могу... Это ощущение всегда живет во мне даже в дни удач, и не за него ли расплачиваюсь этой вот обескураживающей болью? В общем, дело дрянь... Будь на уроке инспектор или хоть одна из грозных завучей, досталось бы мне... Ох, досталось!.. Такие мысли частенько, наверное, приходят к учителю после неудачного урока, а вместе с опасением и облегчением, что никого из начальства на уроке не было, все-таки всегда бывает горько, тревожно. Что такое, в сущности, любая нахлобучка администрации, как называет ее Давыд Осипович, – хуже вот это разоружающее ощущение своего педагогического бессилия. В такие минуты чего только не подумаешь: и школу бросить, и пойти куда-нибудь в дворники, мести улицу на заре, а потом покуривать себе на лавочке... Может быть, и не только учителю знакомо сие ощущение, все в таких случаях хотят в дворники – никто не идет...
Со странным, смешанным чувством обиды, злости и жалости посмотрел на шагающего впереди в своих негнущихся валенках Василия Трифоныча. С длинной указкой, с картой под мышкой он походил со спины на удрученного Дон Кихота.
– Лодыри! Остолопы! – сказал Василий Трифоныч, швыряя карту на стол в учительской. Желвачки на скулах так и троились. – Ну ни-че-во не учат! – обратился он ко мне и к директору, стоявшему у двери. – Ни-че-во!! Вот... Спрашиваю сейчас ее, великовозрастную... Где Амазонка? Где Амазонка? А она мне в Обь тычет. В Обь...
– Василий Трифоныч! Опять вы за свое... Что же... Учить надо... Привлекать... Совершенствовать методику.
– Нет, мол, плохих учеников...
– Э-э... Ну что же...
– Давыд Осипович! Давыд Осипович! Да я ли не учу? Это... Сорок лет в школе... Сорок лет... Шутки? Кому отдано? Да у меня грамот... это... комнату оклеить хватит... Сорок лет... А вы? Методику, мол... А что я, позвольте, сделаю, если она, девица-то, в школу, можно сказать, на веревке ходит. Если ей не школу, не науку, а танцы-манцы подавай да парней. Какая ей Амазонка? Ей замуж выскочить надо. Она в школу-то только наряды казать ходит, чулки выставлять. Нет! Все говорю: из-под палки учим, заставляем, а ничего хорошего из этого не будет.
– Позвольте, позвольте...
– Не будет... Нет... Ну аттестат дадим, ну вытянем. Это... А толку? Счас, как говорят... это... Раньше-то простые дураки были, а теперь – дураки с высшим образованием...
– Ну, Василий Трифоныч! Ну! – вскричала одна из завучей, поднявшись и махая на освирепевшего географа.
А директор только качал головой.
– Да вы же понимаете, что сознательность не сразу рождается! – поднялась и вторая завуч. Спешила на выручку. – Что мы эту сознательность должны воспитать... Что мы и учить должны так, пусть принуждая, пока человек поймет!! Он нам потом спасибо скажет. И вообще! Стыдно за вас! Да... Стыдно, Василий Трифоныч! За сорок лет пора бы и понять, в чем ваш долг!
– И понимаю... И не хуже вас! – огрызался географ. – Вот-вот! Видите? Это... Никто правду слушать не любит. Правда – она горькая. А все равно... это... хоть ты ее в землю втолочи, она себя окажет. Ока-жет... Ме-тодику...
– Василий Трифоныч!
На следующий день, точнее, на следующий вечер уроков в своем классе у меня не было, и в первое же «окно» я решил напроситься к физику Борису Борисовичу. Лучшему учителю в школе. Это я уже знал. Завучи советовали перенимать опыт, да и самому хотелось.
– Борис Борисович! Можно я к вам на урок пойду, посижу в своем классе? – робко спросил я, подойдя к весело хохочущему физику.
Хохотал он – любо глядеть. Зубы! Помните мультфильм о кукурузе-чудеснице, где пляшут сорняки-разбойники? Вот такие зубы и были у Бориса Борисовича.
– Га-га-га! Хотите еще и физику изучить? – сказал он.
– Хочу.
– Как в том анекдоте?
– В каком?
– А вот один говорит: «Я немецкий знаю». Другой ему: «Ну-ка, скажи что-нибудь по-немецки». «О, ес!» – «Хм, ты же по-английски сказал!» – «Ну, значит, я еще английский знаю!» Га-га! Идемте-идемте. Бистро-бистро... Время – деньги, а деньги – время... Га-га-га...
И мы пошли. Впереди он – подобие шара, одетого в коричневый костюм, за ним я, едва поспевающий за бойкой походкой.
В класс мы не вошли – влетели. Борис Борисович сразу пробежал к доске, я проследовал на заднюю парту, попутно удивляясь – да в свой ли класс попал? Все чужие лица. И лишь усевшись, обведя взглядом каждого, понял: класс мой. Вон Тоня Чуркина, на первой парте Горохова, Столяров, у стены подремывает Павел Андреевич. Нет Орлова, Нечесова, всех девочек-камвольщиц Вали-Гали-Раи-Иды-Тани, нет ребят-каменщиков Фаттахова и Закирова, зато сидят у окна два взрословатых парня, один из них с приятным мужественным лицом архангельского помора, есть двое вертячих мальчишек из ГПТУ, еще некто с золотым зубом, молодой, лет двадцати будет, но уже бывалого вида, и с ним еще один, повзрослее, тюленем разлегшийся на парте.
Борис Борисович, ничему не удивляясь, бойко начал опрос. Двойки не ставил. Только говорил: «Садись! Читай!» «Эге, брат, да ты, видно, вон какой передовик, без двоек работаешь!» – подумал я. Борис же Борисович как из рога изобилия сыпал четверки, ставил их и во время объяснения: повторил за ним формулу – садись, четыре; записал на доске – четыре, пересказал правило – четыре, не понимаешь, молчишь (больше всего это относилось к тюленеобразному парню и к его соседу с золотым зубом) – садись, читай. Объяснял Борис Борисович ясно, бойко, доходчиво, так что даже я, неспособный к физике, все понимал, а град четверок продолжал сыпаться до конца урока. Задание было дано вовремя, за повторение опять ливень четверок и одна пятерка Столярову.
И вот взгляд на часы, портфель – под мышкой, в коридоре послушно тарахтит звонок, а физика уже нет в классе.
Подошел к столу, взглянул в журнал, усыпанный четверками, и готов был умилиться. Двоек – ни одной, даже у Орлова откуда-то проглядывала четверка. Можно было умиляться. «Учись!» – подумал я и вспомнил: Борис Борисович имеет значок отличника, его улыбающаяся физиономия – на красной доске Почета в районо, рядом с пришибленной литераторшей Верой Антоновной, и я уже не раз слышал – ученики Бориса Борисовича любят, конфликтов с начальством у него не бывает, вообще все у него отлично, хорошо, лучше некуда...
После такой лавины доброты классному руководителю хотелось быть построже. Вот почему я решил безотлагательно опросить всех, кто не был на занятиях в прошлый раз, и приступил к делу.
– Ваша фамилия? – сказал я, подойдя к парню-тюленю, который, закрыв глаза, Позевывал за партой.
Парень открыл глаза. Они были добрые и ленивые. Не в пример соседу с золотым зубом. У этого парня что-то слишком уж оценивающий взгляд.
– Мазин. А что?
– Потрудитесь встать, Мазин, когда с вами говорит классный руководитель.
– Откуда я знал... – Встал и оказался на голову выше меня, а рост у меня не маленький – сто восемьдесят.
– Конечно, как же вам знать, раз вы не были позавчера...
Парень по-тюленьи вздохнул.
– Я и в пятницу не был, – сказал он простодушно. – И в понедельник...
– ???!
– Откровенно? Ну, получка была... в пятницу. Голова болела...
– Сегодня не болит?
– Сегодня же четверг...
– А она у вас по пятницам, что ли?
– Не... – Парень опять вздохнул. – В пятницу все хорошо. В субботу вот, в воскресенье, в понедельник... Слесарь я... в гараже. Карбюраторщик тоже...
– Что ж, неужели у вас все так?
Мазин промолчал, зато за него ответил, слегка улыбаясь, сосед:
– Зачем же... Есть, конечно, которые без этого. – Он щелкнул себя по шее. – Должны быть. Да только что-то не видать...
Я поглядел на страницы, усыпанные отметками о пропусках, отказами и двойками, показал Мазину:
– Это как? Не беспокоит?
– А-а, – кисло сказал он. – Что я сделаю? Некогда учиться... Да и неохота... Заставляют... Завгар.
– А если бы не заставляли?
– А не заставляли, не учился бы... Неохота мне учиться. Из-за чего и дневную бросил. А уж как заставляли...
Качнув головой, я отошел от него. А он опять опустился на парту, зевнул и положил голову на руки.
«По крайней мере, хоть откровенно», – подумал я, даже не обескураженный этой прямотой, едва отличимой от издевательства. Ну и класс мне подсунули! И как ведь ловко. А золотозубый-то кто? Ага! Это же таксист... Ведерников.
– Девочки! У нас новый классный! Вместо мизгиря! Говорят – сухарь. Из военного училища... – влетела раскрашенная яркая девчонка с черными стрелками век. – Ой! – Глаза так и жгут, а губы смеются.
Такая не напугается. А хороша... Похожа на гордую газель и Наталью Гончарову. Только уж очень резко все: глаза, волосы, губы...
– Правильно говорят. А где же вы сейчас пропадали? Почему не на уроке? Фамилия?
– Осокина.
– Света?
– Продавщица?
– Ага-а. А откуда вы зна...
– Почему не были на уроке? Почему не были позавчера?
Девчонка покраснела. (Надо же, все-таки еще умеет краснеть, а с виду не похоже.) Поискала что-то вокруг себя или в себе, нашла и тотчас снова вздернула голову. За спиной толкались еще четверо: тоже глазастые, бойкие сверх меры, косички, хвосты, подведенные глазки, яркие платья.
– Значит, голова болела? – подсказал я, усмехаясь.
Теперь Света Осокина просто презирала меня. Перламутровые губы дрогнули, глаза с вызовом опустились. Нога в лакированном ботфорте как у завоевательницы.
– Болела.
– У всех пятерых?
– У всех!
Теперь губы сжаты, глаза в упор. Теперь молчание или грубость.
Вышел из класса, ибо в дверях уже стояла литераторша Вера Антоновна. Чтобы привести мысли в порядок, спустился вниз, в раздевалку у главного входа. Тут застал улыбающегося Бориса Борисовича. Борис Борисович бодро заматывал шею красным шарфом. Увидел – хохотнул: «Га-га-га!! Как урок? Ничво? Понравился? Прекрасно... Все хорошо? Га-га-га... Бегу-бегу... В другую школу... Что делать? Часы... Надо успеть... Счастливо... Не вешать нос... Га-га-га...» И, хлопнув на голову-апельсин маленькую шляпенку и подхватив портфель, исчез. Именно исчез, словно бы растопился.
«Так, что ли, надо? – думал я, еще воспринимая исчезновение Бориса Борисовича как чудо. – Бегать, «колотить» часы. Ни на что не реагировать. Не принимать близко к сердцу. Га-га-га – и все в порядке... Га-га-га – и до свиданья... Га-га-га – и будьте здоровы, «дышите глубже», как говорят сейчас. Наверное, так-то лучше, дорогой Владимир Иваныч, чем исходить злостью, уподобляться Василию Трифонычу, журнальные страницы у которого столь же щедро испещрены молниями колов и змеями двоек, как у Бориса Борисовича – стройными вереницами четверок»...
С досады сел на жесткий деревянный диван рядом с гардеробщицей Дарьей Степановной. Не торопясь, кропотливо вывязывала она спицами резинку теплого шерстяного носка. Вот взглянула на часы, мерно качающие троящимся в граненом стекле диском маятника, вытянула одну спицу, почесала голову, воткнула спицу в вязанье, быстро набрав петли, и включила звонок. Его дребезжащий трезвон давно уже стих, а с улицы, хлопая дверью, все бежали парни и девчонки.
– Куда это они бегают? – удивился я.
– Как – куды? – тоже удивилась техничка. – Курить бегают... Да в уборну. Уборна-то у нас, видишь, во дворе поставлена. Шибко это неудобно... Зданье-то не приспособленное. В другой-то половине заводское управление, контора. У их уборна есть, а у нас – видишь как. Вот и опаздывают девки-то. Не идут на урок – стыдно емя на урок заявляться. Болтаются тута...
Вспомнил допрос, учиненный Свете Осокиной, и румянец на ее вроде бы не склонном к покраснению лице.
– Ты в каком классе-то руководительствуешь? За-место Василея Трифоныча, никак? Ну чо, обзнакомился? Шибко не хвалят этот класс. Шибко. А не знаю, почему... Это все Василей Трифоныч. Вот уж поверь мне – у его все-все-все дураки. Один он толькё умной. Ну строгость, конечно, она нужна. К нонешней молодежи. Без строгости-то распущенность вырастает. Но, однако, и на одной строгости далеко не уедешь. В школе-то людей надо любить, видеть и понимать. А человека-то понять ох как не просто. Не кажного, конечно... Один весь-то на ладошке – душа нарастопашку, а другой – как репей колючей: не с которой стороны не возьмешь – везде колется. А в нашей школе особенно. Всякие оне есть: и безотцовщина, и фулиганы, и отчаянные девки, а дураков все-таки нету... Нету дураков ни одинова. И ежели посмотреть-разобраться, оне ведь – герои. Не знаю, ей-богу, как лучше сказать. Одним словом, выстой-ко ты смену у станка, за прилавком побегай все на ногах да на ногах... У меня вон две девки живут, из твоего класса, знать... На фатере. Одна-то чесальщица Галя, а другая-то Ида из прядельного. Дак придут, это, со смены-то, так и валятся другой раз на койки. Ой, устали, мол, тетя Даша. Даром-то ничо им не дается, девкам, хоть и молодые. А еще ведь уроки надо... И в школу... А дело их молодое, погулять-побегать хочется, с парнями поогибаться. Мои-то девочки шибко скромные, душевные. Только скажи чо сделать – воды там принести, по хлеб сходить, вымыть-постирать, – все сейчас сделают, и сами даже, без наряду. А сегодни в школу не пошли... День рожденье у одной, у Иды-то... Ты уж их не строжи шибко-то. Сам понимаешь: день рожденье. Оно раз в год бывает...
Дарья Степановна отложила свое вязанье и ушла. Тихо пощелкивал маятник – отмеривал время. Капала из неплотно закрытого краника титана вода. Кошка шла по коридору, не ведая моих печалей. Тощая и грязная школьная кошка, белая, с голубыми глазами. Она подошла к луже у титана, понюхала, полакала, брезгливо отряхнула замоченную лапу и, еще раз презрительно взглянув на меня, прошла мимо. А я все сидел на твердом диване и рассеянно думал, что же делать дальше, как собрать совершенно разваленный класс, вдобавок еще откровенно враждебный. У Макаренко была колония, была некая данная законом власть; помнится, даже наган был и даже карцер, куда сами себя заключали за провинности его прекрасные колонисты. У меня не было ничего. Правда, там были преступники, а здесь вроде бы нормальные люди, за немногим исключением, но все-таки надо же иметь хоть что-то, кроме разъяснения и убеждения, сведенного к истине: учение – свет. Истину эту знали, признавали, наверное, все, кроме, пожалуй, Орлова. Другое дело – руководствовались ли ею? Цена ей была велика в давние времена, при неграмотности. Теперь же грамотностью и в детском садике не удивишь. И далее пусть руководствовались. Все равно это всего лишь благая пропись, и трудно исполнить ее, следовать ей, когда ты устал, пришел с работы, тебе хочется отдохнуть, сходить в кино, почитать, просто, может быть, побродить по оттепельным зимним улицам в поисках чего-то смутно требуемого душой и никогда не понятого окончательно. А вместо этого надо идти в школу, надо сидеть на уроках (а их пять!), надо слушать, внимать, усваивать и пойти домой с закрывающимися глазами и с заданием, которое все равно некогда будет выполнить. Пожалуй, тут в первую очередь нужна воля. Однако у кого ее в избытке? Уж не оправдываю ли я своих «лодырей»? Вот, к примеру, Борис Борисович, Василий Трифоныч и Дарья Степановна – спроси у них об одном и том же ученике, и все они оценят его по-разному. А кто прав? Ученик?
После военного училища с его дисциплиной, которая была, пожалуй, даже не железной – алмазной, и где я преподавал еще пять дней назад, здесь было непривычно тягостно. Представилось: иду звонким училищным коридором, мимо вымытых взводных спален с аккуратнейшими койками, поднимаюсь на третий этаж, вхожу в аудиторию, слышу бодрое: «Встать! Смир-рно!» Чеканный шаг дежурного. Молодое румяно-свежее лицо. «Товарищ преподаватель! На занятии во втором взводе третьей роты присутствует столько-то... человек, один болен, трое в наряде. Группа к занятиям готова, докладывает дежурный, курсант Вихров». – «Здравствуйте, товарищи!» – с удовольствием говорю я. «Здравия желаем, товарищ преподаватель!» – бодро гремит ответ. «Вольно! Садись!» – командую я.
И занятие начинается.
Так было всегда. И какая же невообразимая разница между теми парнями и вот этим Орловым, Нечесовым... Стоп! А может быть... надень-ка на них мундир, подчини военной дисциплине – и станут они такими же? Стало быть, дело в мундире и в дисциплине? А на чем держится военная дисциплина? Разве на мундире? Во всяком случае, не только на нем. Дисциплина та построена на власти, на способности обуздать любого члена общества, не желающего подчиняться закону, обязательному для всех.
Какой властью располагают здесь директор, вся администрация и сам классный руководитель? Сообщить на работу? Исключить из школы? Ба! Да он же этого и хочет, сей абстрактный, не желающий учиться в силу простейшей лени, несобранности, безволия или еще чего-то ученик... А ведь сейчас же найдется этакий заслуженный седовласый стажист и ханжа, найдется и затянет: «А где же индивидуальная работа? Где контроль, связь с предприятием, с комсомолом?» Стоп... Почему – ханжа? Может, вправду использовать эти рычаги? Все-таки что-нибудь да они дадут? Хм!.. Бегать, жаловаться. Жалуются слабые...
– Надо что-то делать. Надо. А что? – Кажется, эти именно слова я и повторял вслух, выходя на крыльцо, припорошенное пахучим свежим снежком.
Мягкий ночной ветер повевал из темноты, нес запахи оттепели, крыш, заборов и дальних полей. Зима никак не устанавливалась, стояло вольное сиротское тепло, похожее на затяжную осень. Едва-едва начинало морозить, но через день ветер снова поворачивал с юга, небо плотно укрывалось тучами, и под их стеганым одеялом, обманутые теплом, в тополях начинали звенеть синицы.
Я стоял на крыльце, наслаждаясь ветром и тем чувством освобождения, которое всегда было у меня (у меня ли только?), едва я выходил из школы, – так с первого бесконечно долгого школьного дня, когда круглоголовым первоклассником я выбрел, именно выбрел, из дверей своей первой школы и опустошенно присел тут же на деревянном крылечке под ярким и безмятежным светом равнодушного сентябрьского солнышка. И сейчас вижу, как сидел с отупелой головой, глядя на пыльную, истоптанную и побуревшую травку вблизи крыльца и на теплый забор, по которому перелетали, садились, мигали крыльями рыженькие, с голубым и черным крапивницы. И хорошо сохранилось, что чувствовал и ощущал я тогда: свою безнадежную отдаленность от этой травы, от забора, от крапивниц, свою тяжкую принадлежность к школе, на крыльце которой я сидел и от которой так и не ушел совсем. Опять стою, пусть на другом, а все-таки на школьном крыльце...
Школа... Школа... Во всякой жизни ты не проходишь без следа, хотя за привычной тяготой бесконечного десятилетия, словно бы в ногу идущего с твоей жизнью, все приобретается незаметно, а остается навсегда. Редкий из нас, поднявшись спозаранок по звонку будильника или даже от ласковой материнской руки, все-таки не проклинал шепотом или вслух эту самую школу и редкий-редчайший в то же время хотел бы остаться за ее бортом, тотчас осознавая свою нелепость и обездоленность.
Ласковая материнская рука поднимала меня только до седьмого класса. И лишь до седьмого моя судьба так или иначе мало отличалась от судеб всех тех, кто шагал к школе темными зимними улицами...
Дальше было превращение в «работающую» молодежь, уход из дому, откуда, в общем-то, никто меня не гнал, раннее повзросление, выражаясь словарем учебника педагогики; институт, выбранный по самому примитивному принципу (меньше учиться, легче поступить), и общежития, общежития, общежития...
Эти полугрустные размышления прервала толпа подростков, ввалившаяся во двор. Светились сигареты. Бубнила гитара. Взвизгивали девчонки, все в брюках, в куртках, не разберешь, кто тут кто... Я спустился с крыльца, намереваясь пройти мимо, но чей-то голос задержал меня, показался знакомым. «Да это же Нечесов, – подумал я. – Он, конечно...»
А между тем гитара забубнила громче, как-то на новый ритм и лад, и голосишко Нечесова разлился припевом:
А ты уймись, уймись, тоска,
А у меня в груди...
А эт-то только присказка —
Ска-а-аз-ка впереди...
Потом я увидел патластого, широкого и низенького Орлова в окружении таких же ребят в плюшевых кепках и широких клёшах с какими-то поблескивающими в сумраке цепочками.
Орлов, разумеется, узнал меня, но даже виду не подал, стоял полуобернувшись, сигарета во рту. Подойти? Или – мимо? Всегда так: заставляю себя делать то, что не хочу, против чего бунтует моя интуиция.
– Орлов!
Он только медленно обернулся.
– Почему не был в школе?
Орлов смотрел на своих друзей, как бы удивляясь моей глупости и глупости моего вопроса, молчал.
– A y него, знаете, свидание...
– С нами! – добавил кто-то.
– Га-га-а-а!! – раздалось в десять молодых глоток.
Я пошел прочь, а в спину била ритмом гитара.
Я вышел за проломленную во многих местах ограду. Оттепельное небо мрачно светилось красными и голубыми сполохами. Вдали мерно дышал завод. В спину мягко дул ветер. Шел со смены устало притихший люд. Клацал на повороте набитый битком трамвай. Все было тут просто, буднично, определенно.
А по ветру все еще доносилась гитара, голос, выкрикивающий припев:
А-а эт-то только присказка —
Ска-а-аз-ка впереди...