355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Никонов » Мой рабочий одиннадцатый » Текст книги (страница 16)
Мой рабочий одиннадцатый
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 00:28

Текст книги "Мой рабочий одиннадцатый"


Автор книги: Николай Никонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 16 страниц)

Лида. Ее улыбчивые теплые глаза смотрели на нас с фотографии, слегка покоробленной весенними дождями. И многие девочки заплакали вслед за Чуркиной, а парни стояли потупясь. Всем нам было тяжело. Как слепой, бродил, спотыкаясь, Нечесов, кусал губы Алябьев, Фаттахов и совсем отвернулся, смахивая слезы... И как чугун давила неразрешимая мысль: почему, почему оказалась здесь эта девушка, может быть самая лучшая среди нас, что за подлая сила заставила ее уйти из жизни и где тот, невозможно назвать его человеком, кто посягнул на эту жизнь?.. Неужели так все и останется и никто не ответит ничем? Я снова поглядел на Нечесова. Я второй раз видел такие белые, безжизненные глаза.

Проплакались, стали улаживать могилу, кто-то принес лопату, бегали за дерном, и примерно через час глинистый холмик принял ухоженный вид, зазеленел травинками. На нем лежали белые и красные тюльпаны.

– Памятник бы... – сказала Чуркина, тяжело хмурясь. – Мы узнавали... Там очередь. А деньги бы собрали. Возьму адреса... Надо памятник. Где хоть этот Витька? Столяров где? – Она обернулась к линии.

Словно в ответ на ее вопрос, на насыпи показался Столяров. Сгибаясь, он нес что-то тяжелое, овальной формы, издали похожее на венок. Таращась, запаленно дыша, он подошел и поставил его у могилы. Не слушал и не слышал ни возгласов удивления, ни похвал, потупленно отпыхивался. Все мы смотрели. Он принес настоящий памятник Лиде. Это был дубовый венок из тюльпанов, лилий, узорных листьев, на котором сидела печальная русалка с лицом Лиды Гороховой.

Мы ушли. Было тяжело уходить. Дольше всех задержался у Лидиной могилы Нечесов, потом внезапно обогнал нас и убежал. Мне было не по себе, и я машинально пошел к краю кладбища: там женская фигурка чем-то привлекла мое внимание. Девушка ставила цветы в стеклянную банку на совсем еще свежей могиле. Заслышав шаги, подняла голову. Это была она, та самая девочка со шрамиком-птичкой над бровью. Я остановился, пораженный донельзя. Как? Откуда она здесь? Почему... Но, посмотрев на табличку, понял все и сразу.

«Яков Никифорович Барма», – было написано на ней.

И девочка узнала меня. Улыбнулась сквозь блестевшие слезы.

– Как же так случилось? – спрашивал я, когда вдвоем мы тихо шли к трамвайной остановке.

– Все просто... Дом у нас снесли. Дали квартиру. Вроде бы хорошую... А он и мама никак не могут привыкнуть. Не спят. Мучаются... Завод какой-то поблизости гудит. Автомашины... Мне-то еще ничего. Я-то... А папа не смог. Правда, он и до этого болел, а тут и вовсе... Сейчас я в этой квартире жить не могу. И мама тоже. Меняться будем... Или уедем.

Я вспомнил про свой долг:

– Знаете, книга у меня. Ле Дантек. Ваша...

– Ну что же... Оставьте ее себе. На память. Папа вас вспоминал, хвалил... А к нам заходите. Если надумаете... Адрес...

Так я остался владельцем книги «Эгоизм как единственная основа всякого общества» в память о человеке, вся жизнь которого была словно бы опровержением Ле Дантека. Ехал в трамвае, и так смешанно, странно было все. Я скорбел, не мог забыть и не хотел забывать глаза Лиды Гороховой и все еще не уяснил, не уложил в своем представлении мысль, что и Якова Никифоровича, Бармалея, уже нет. Что и он уже – был. Что, как Лида Горохова, он остался навсегда на тех печальных глинистых буграх, пропеченных солнцем. И в то же время я постоянно встречал ясный взгляд сине-серых очень доверчивых глаз, ловил в них легонькую грустную улыбку, и шрамик-птичка был теперь совсем рядом, около моего плеча. А еще я знал, что ничего в мире не бывает случайного, что случайность – проявление неизбежности, и, как ты тут ни крутись, никуда от нее не уйдешь...

Поздно вечером звонок поднял меня с постели. Я не спал, и невозможно было уснуть. Актер музкомедии за стеной праздновал, должно быть, отъезд на гастроли. Праздновал он широко, с друзьями, с подругами. А так как празднество все-таки обещало мне два месяца полной тишины, я решил терпеть и уже в четвертый раз слушал песенку, как «в поход на чужую страну собирался король – ему королева мешок сухарей насуши-ла-а-а-а...». Артист очень любил песенку про короля и включал до восьми раз, сообразно со степенью веселья.

Пока я спешно одевался, звонок прозвенел трижды, все дольше и настойчивей.

Открыл. На пороге стоял Нечесов.

– Заходи! Что? Опять что-нибудь? – спросил я с тревогой.

Он кивнул.

– Да что? Не молчи!

– Владимир Иваныч, – глядел сузившимися больными глазами, – я знаю... кто убил Горохову... Это Орлов... Его ребята...

– Как?!

– Владимир Иваныч... Ведь ее... изнасиловали. Еще летом... А она молчала... Она не хотела никому говорить.

– Ты знал?!

Нечесов искал что-то глазами вокруг себя.

У меня опустились руки, и я вдруг увидел, что стою босой перед ним, перед учеником.

– Садись, – сказал я, указывая на стул.

И Нечесов сел, тяжело облокотился на стол, не смотрел на меня.

– Что же ты молчал? – спросил я, глядя на его затылок, где волосы закручивались спиралью и была белая бороздка, давний шрам.

Что-то стукнуло о стол, еще и еще. И я понял, что Нечесов плачет.

Так же, не оборачиваясь, он провел кулаком по лицу.

– А вот... Вы... Я... Я давно об этом знал. От ребят... Я только не думал, что она так над собой... поступит... Что она...

– Что же ты молчал! – сказал я, уже с гневом глядя на его склоненную голову.

В ответ был только вздох. Мы молчали.

– Владимир Иваныч! – Нечесов поднял голову. – Я все теперь точно знаю. Владимир Иваныч, не могу я больше... Пойдемте со мной в милицию. Пойдемте. Скорее... А то побегу один.

ДОЛГИЕ ПРОВОДЫ

Порою человек бывает так же мало похож на себя, как и на других.

Ф. Ларошфуко

Глава семнадцатая,
последняя, в которой хотелось бы рассказать о выпускном вечере, а так как в нашей литературе слишком много уже выпускных вечеров, она ограничена рассказом о том, как расходились с этого вечера, как прощались.

Мы уходили с выпускного. Уже уходили.

Наверное, не стоит перечислять все тосты – их было много. Даже самые невероятные, например – чтобы все присутствующие стали в будущем героями и космонавтами. Много было тостов за учителей, за Бориса Борисовича, за Веру Антоновну. Самый длинный тост сказал Давыд Осипович. Начал с международной обстановки, с происков агрессоров...

А дальше вспоминались танцы. Известные вам гитары во главе с молоденьким брюнетом не хотели даром есть хлеб, играли на «бис».

И вот мы на крыльце, уже за гранью вечера. Гаснут огни в школе, ласково дышит июньская ночь, светлая и теплая. Надо расставаться. Насовсем. Навсегда. Громкие эти слова никто не произносил, однако сознавали все.

Мы стоим у крыльца, переминаемся, переглядываемся, кто-то смеется, кто-то мрачен. А расходиться невозможно. Тяжко. Ну как это так, за здорово живешь и пошли по сторонам? Сколько были вместе, сколько пережили. Нет. Невозможно нам так разойтись. Все здесь. Ушел пораньше только Павел Андреевич. Ему прощается: семья, жена.

– Знаете что? – говорит Задорина. – Пойдемте в центр. На площадь, набережную... Ведь все ходят... А мы-то что?

Удивительно, как ухватились за это предложение, как разом загалдели:

– Точно! Пошли!

– Все вместе!

– Ой, как далеко!

– Да я тебя на руках!

– Очень нужен! Обрадовался...

– На трамвайчике бы...

– Трамваи не ходят.

– Да пошли, что вы?

– Ну! Все! Не отставать. Шире шаг.

– Тебе бы, Тоня, в армии командовать.

Гора с плеч у всех. И сразу шуточки. Хохот. Отдалилось неизбежное. Еще несколько часов все вместе. А ведь и я этого хотел. Только неловко быть застрельщиком. Я ведь теперь не руководитель, не учитель. Я теперь – экс.

Идем толпой вдоль трамвайной линии, кучка белых платьев и темных пиджаков. Сам я, конечно, плотно прихвачен с двух сторон. Слева Задорина, справа Чуркина. Да я не против. Даже наоборот... Мне сейчас несколько веселее, чем должно быть, как говорит Инесса Львовна, классному руководителю, пусть он хотя бы экс. Это я сознаю. Я смотрю под ноги, но ничего не вижу, кроме плотной мелкой травки вдоль полотна, изредка в ней белеют камни. И Чуркина меня заботливо предупреждает. Раз так, я буду смотреть на небо и по сторонам... В небе копится ночная мгла, и все-таки там светло, слишком светло для ночи. Не потому ли звездочки едва видны? Слева за линией тянется лесистый парк. Там темнота и тишина, молчание. Справа – шоссе, и по нему изредка проносятся машины.

– Владимир Иваныч! А вы не уйдете из школы?

– Зачем? У меня нет другой профессии. Ты, Таня, задаешь странные вопросы.

– Вот осенью опять придут другие, и думай об них... Я бы ни за что не пошла учительницей. Ни за что... – повторила она.

– Твоя работа не легче...

– Скажете! А знаете, куда я? Я в медицинский. Только нынче не поступить. Пойду зимой на подготовительные.

– Трезвое суждение, но почему не попытаться?

– Нет. Я не люблю так. Я люблю наверняка. Я все равно поступлю. Вот увидите.

– А вы, девочки? – обращаюсь к веселым продавщицам. Они, пожалуй, сегодня самые счастливые.

– Мы в техникум. Мы звезд не хватаем, – хохочут они. – Может, замуж...

– Тоня?

– Ну, а я никуда...

– Это еще почему?

– Ну, уеду я, наверное, Владимир Иваныч. К себе в деревню. Не могу я здесь. Все мне здесь чужое. Никому я не нужна...

У Тони сегодня мрачное настроение. Не переживает ли она так же, как я?

– Вот тебе раз! А я-то думал... Зачем же ты так старалась? Из-за тройки плакала.

– А я всегда так. Хоть что.

– Ты все-таки хорошо подумай. А?

– Нет. Я уж почти решила.

– Тоня, ты все-таки хорошо подумай... (Видимо, я опьянел, раз повторяю, как попугай. Надо следить за собой. Я ведь все-таки не должен ронять себя, хоть и экс.)

– Не нужна я здесь никому, – повторила она. – Теперь опять так будет, как было... Вот и уеду.

– Тоня, ты все-таки...

Кажется, недоговаривает она что-то? Что? Молчу. Не вижу ее лица. А то бы догадался, может быть...

– Владимир Иваныч, а писать вам можно? – опять Задорина. – Вы не обидитесь?

– Пиши, если хочется... Проще в гости прийти.

Задорина что-то соображает.

– А вы ответите?

– Посмотрю, что там будет. Культурный человек всегда должен ответить на письмо.

– Да уж, ответите. Держи карман...

– Ну ты, липучка! Ну чего пристала к Владимиру Иванычу? Видишь, он не в себе.

Благодарно покосился на Чуркину. Точно она сказала. Не по себе мне весь этот вечер. И сейчас так же. Иду машинально и не могу поверить, что кончились все мои заботы, тревоги. Кончились ли? А вообще-то с ними, с заботами, было как-то привычнее, одет в них, как в панцирь и некогда философствовать. А сейчас вот словно беззащитен сделался, снял панцирь.

Слышно, как Нечесов громко говорит Столярову:

– Поедем, Витька, вместе. Ты – в художественное, я – в мореходку... Поедем...

Непонятно, что ответил Столяров. Последнее время он как будто снова оглох. И я ничем не могу его раскачать. Понимаю, время вылечит. Время... Оно только облегчает боль, но никогда не сгладятся начисто рубцы в душе. Всегда я буду помнить этот свой класс. Этот дебют. И разве уйдут из памяти Чуркина, Столяров, Горохова... Горохова особенно.

– Ой, как ноги устали! – стонет кто-то, кажется, Осокина.

И сейчас же голос Алябьева:

– Эй! Остановим кого-нибудь. Пусть подвезет. Конечно, девчонки устали. Еще километров пять шлепать.

– Ишь, заботливый! – хохочут продавщицы.

– Не остановится никто.

– Ну да-а...

– Девочки! Едут! Едут!

– Едет... Загораживай дорогу!

Большая машина, фургон-мебелевоз, затормозила. Останавливается. Глушит фары. В дверке темное лицо водителя.

– Что вам? Совсем обалдели! На дорогу...

– Слушай, подвези до площади. Ну рабочие мы. Из школы. Подвези.

– Из ШРМ? – блеснула улыбка.

– Точно!

– С вечера?

– Догадался... Сам небось кончал.

Шофер выходит, отворяет дверки:

– Лесенки нет. Лезьте так...

С визгом, с хохотом лезут в темное чрево фургона. Кто-то верещит. Огрызается Чуркина. Подаю ей руку. Втягиваю в кузов. Ого! Сила тяжести! Чуть сам не вылетел. Дверки закрываются. Тьма. Едва светит в узенькие проемы вверху. Но веселья хоть отбавляй. Похоже рады, что едут в темноте. Слышно, как грузовик мчит по шоссе. Ветром бьет сверху. Держусь за какую-то железную рейку. И вдруг мне становится горько, так горько, что и не передать. Ну что это я? К чему я тут? Куда еду? Зачем? Право, только сейчас окончательно ясно понял: хуже всего на выпускном учителю. Вдумайтесь, почему... Это я вам могу объяснить, все разложить по полочкам, могу разобраться в своих чувствах, но лучше – не надо разбираться. Лучше так... Горько мне да и только... Недаром и на свадьбах кричат: «Горько!» Не всем там сладко, на свадьбах. И криком этим лечат душу. А они-то хоть счастливы? Задорина, Алябьев, Столяров? Или тоже притворяются, как я, у всех есть своя боль? Чуркину бы спросить. Это ведь самый тонкий у меня человек в смысле чувств. Простите, теперь уж не «у меня». Просто она бывшая ученица, а я бывший учитель. Хорошо, что темно. Хорошо, что никто не видит и не понимает меня. Дрожит под ногами пол. Мчит грузовик. Стою в темноте я – Владимир Иваныч, учитель, классный... руководитель, никому по-настоящему уже не нужный. Или слишком начитался Дантека... «Эгоизм как единственная основа...» Эгоизм. Эгоизм. Каждый о себе, для себя... И вдруг я чувствую, как Чуркина, которая держится за поручень рядом со мной, берет меня за руку, тяжело прислоняется ко мне. Не с ума ли она сошла? Чуркина?

– Владимир Иваныч! – тепло шепчет она. – Владимир Иваныч... как мы... как же мы теперь?

Я не слышу, о чем она спрашивает. Я не понимаю ничего. Здесь темно и трясется пол. Я только чувствую, как горячие и свежие губы касаются моей щеки на одно мгновение. Вот и все... И мне легче... Никто ничего не видел, не узнает.

Машина останавливается. Открываем дверки. Высовываемся. Мы уже у площади. Светает. Небо блещет серой рассветной синевой. Третий час. А на площади белеют, чернеют кучки таких же, как мы. Площадь вымыта, в лужицах то же небо, те же облака и просветы, только темнее, загадочнее и проще. Мы идем по этим небесным лужам. Девочки снимают туфли, несут в руках. Мы обходим набережную, стоим у воды, возвращаемся к площади. Гулко, с перекатным звоном, отдаваясь где-то каменным эхом, бьют куранты. Четыре...

И я чувствую... пора. Надо расставаться. Нельзя бесконечно быть вместе. Пора... И это понимают они, потому что, когда я подаю руку Алябьеву, на мою ладонь сверху ложится рука Фаттахова, Чуркиной, Нечесова, Столярова... Мы обнимаемся. Я целую и целуют меня. Люди должны быть близкими... Когда-нибудь все это хорошо поймут.

Август 1972 года – август 1974 года,

г. Свердловск.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю