Текст книги "Орфей"
Автор книги: Николай Полунин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 25 страниц)
Полунин Николай
Орфей
Николай Полунин
ОРФЕЙ
Фантастический роман
Игорь – известный писатель, автор скандального романа о коррупции в верхах, дает себе слово никогда больше не браться за перо, потому что все, однажды придуманное им, вдруг начинает сбываться: падают самолеты, горят автобусы, умирают люди. Став предметом пристального внимания спецслужб, он попадает в "зверинец для пара-нормовв. Но с трудом верится в то, что колючая проволока секретного "Объекта-Зб" должна лишь стать страховкой от "сюрпризов", исходящих от необычного писателя. Скорее всего, кто-то захотел "по полной" использовать его смертельно опасный дар.
Пролог
Я пишу эти строки сознательно и спокойно, так как сейчас ничего не выдумываю. Если бы я выдумывал! Но я лишь рассказываю о том, что уже произошло, и значит, могу себе это позволить. В противном случае я ни за что бы не начал.
Впервые за почти четыре года я позволил себе коснуться пишущей машинки, чтобы рассказать о случившемся со мною самим или на моих глазах. Если же временами мне и придется отступать от данного правила и говорить о том, что я, конечно, сам видеть не мог, то такие места мною либо скрупулезно восстановлены по свидетельствам, которым я абсолютно доверяю, либо касаются тех, на кого мои слова уже никак повлиять не могут. И потому совесть моя чиста.
Думаю, мне вряд ли кто-то поверит. Собственно, я и сам не очень хорошо представляю, зачем собираюсь вновь заняться тем, что когда-то составляло основу и смысл моей жизни. Однако не скрою, это приятно.
Мой новый письменный стол стоит лицом к книжным полкам, и я вижу, как утреннее солнце перебралось краешком именно на тот потрепанный томик, который я давным-давно поклялся не открывать. Энне Ник Ру, ирландская писательница, роман называется "Покидающих не зовите". Одну страницу в нем я помню наизусть. Вот она:
"Прозрачные частые капли сбегают по моему окну. Тихий дождь кропит цветущие вишни, дорожки, вымощенные желтым камнем, горбатые каменные мостики, все уголки моего сада. А в маленьком домике, что в самом укромном уголке, на парче, покрывающей стол, стоят шандалы, и горят свечи, и искрится вино в бокалах. Звучит тихая музыка, крышка рояля поднята, на пожелтевших пергаментах старинные завитушки. Камин пылает жарко, молчаливый слуга примет плащ и подаст плед. В доме моем покой. Все так, как нам мечталось когда-то.
Но никогда, никогда не услыхать мне, вернувшемуся из мокрого сада, быстрый стук каблучков за дверью, шелест юбок, никогда не улыбнуться милому, всякий раз повторяющемуся вопросу: "Ты?.." Никогда не прошептать, задыхаясь от нежности:
– О, Эжени..."
Не боясь повториться словом, скажу: я никогда не мог понять, откуда у ирландской писательницы прошлого века могло получиться написать картину из другого романа, написанного в нынешнем веке и в России. А откуда французское имя?.. Впрочем, не мне удивляться. Может быть, еще виноват перевод. Я о такой – Энне Ник Ру – не слыхал ни до, ни после того, как мне попалась эта книжка.
И хотя теперь это уже не обо мне или, во всяком случае, – не так печально обо мне, пусть страница забытого романа послужит неким эпиграфом к тому, что я намерен рассказать. Ведь именно на нее, нераскрываемую мною книгу, я и смотрел в тот день, когда в мою жизнь вошел Перевозчик. Но тогда я смотрел на эту книгу каждый день...
Я расскажу, потому что я это должен.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Я зашел в Дом выпить кружку воды. Ватник на спине промок с обеих сторон, изнутри от пота и снаружи от дождя. С утра сегодня зарядила нудная водяная пыль. Презрев мировое тяготение, она носилась, как ей вздумается, не падала и липла на все вокруг.
Воды в ведрах не было ни капли. Я подхватил оба и с порога, обернувшись, оглядел книжные стеллажи, которые смастерил в позапрошлом году сам. Я ими гордился. Из тонкого елочного кругляша, они были даже изящны. Мне много чем было гордиться в своем Доме, но огладываться, уходя пусть и на десять минут за водой, на стройные книжные ряды сделалось привычкой вроде доброй приметы. Поразительно, сколько со временем набирается таких мелочей. Здесь я начал понимать, что отшельники и робинзоны были, в общем, ребята с чувством юмора. Иначе не выжить.
Погремев второй парой ведер в сенях, я вышел на огород, оглядел деяния рук своих за сегодняшний день. Тоже можно гордиться. Перекопанная полоса тянулась от моих изгвазданных кирзачей до самой засохшей ивы. Огород начат.
Прежде чем спускаться к роднику, полюбовался издали на Дом. До него было шагов двести (сто восемьдесят восемь или сто девяносто три – в зависимости, несу я два ведра или четыре), и он выглядел внушительно. Серый и огромный, он казался неотделим от леса, неба, но вместе с тем оставался отдельной личностью со своей собственной тайной. Сложен из деревьев, приходившихся, должно быть, прадедушками нынешним. Нижний венец почти целиком ушел в землю, придавая Дому сходство с древним мореным камнем. Ледниковый валун посреди живой травы и деревьев, намертво вросший в эту точку планеты, миллионнолетней памятью своей огражденный от людской суеты. Из крыши, крытой лемехом – колотой клепкой, поверх наполовину железом, непогоды выдергивали проржавевшие листы, будто карты из забытого на садовой столешнице пасьянса.
Я погружал ведра в черную воду родниковой чаши, вытаскивал полные, и вода в них волшебным образом становилась прозрачной. Я думал, что с внешним обликом Дома не гармонируют свежекрашеные наличники, след краткосрочных владельцев-перекупщиков. Для них Дом был только недвижимостью, которую надлежало, освежив и подкрасив, реализовать. Счастливые люди, им можно лишь позавидовать.
Поднатужившись, поднял на плечи оба коромысла. Теперь надо поймать шаг, подниматься чуть пружиня, и все будет в порядке. Иной раз мне удавалось донести, даже не расплескав, но чаще я спотыкался и умывался родниковой водичкой. Это очень интересно, особенно зимой.
Над малинником, что километровой полосой шел от Дома по старой деляне, стояли одна в другой три радуги. Вечернее солнышко, уходя, баловало меня случайным лучом.
Самой яркой была радуга в середине, первая и третья смывались. А вторая – упругие насыщенные цвета от черных елей справа до опыленных первым весенним пухом берез слева. "Каждый охотник желает знать, где сидит фазан". Они будто беззвучно звенели.
Сколько раз уж видел такое, а все равно остановился, раскрыв рот. Даже ведра опустил. Тяжко, конечно, подниматься вверх-вниз к роднику, прямо за Домом бочажина с вполне приемлемой, чуть желтоватой водицей, но после того, как в позапрошлую весну подцепил какую-то кишечную пакость, зарекся пить болотную воду.
Нога привычно заныла, я скосил глаза на сапог с заштопанным проволокой следом давнего проруба. Два пальца в самодельном лубке неправильно срослись, хромота, к смене погоды мозжит.
Зато барометра не надо, подумал я. Вот такая у меня теперь жизнь. Нерегламентированная и вольная. И спокойная. И счастливая. Что ж, счастливая по-своему, конечно. Да. Так вот. Вот таким вот образом.
Я вспомнил. Как поспешно отвел глаза, когда наткнулся на знакомый невзрачный томик. Вздохнул. Нагнулся за ведрами. И накатило.
...Панорама наезжает скачками, как. переключаются уровни панкратического бинокля.
Вечерний аист (С1сопidае) в полете над дальней кромкой леса. Откуда аист, до ближайшей деревни с магазином и водонапорной башней, где селятся аисты, девять километров. Откуда быть аисту над лесом? Я не хожу в магазин, у меня редко бывают деньги. Щелк. Будто с расстояния в десяток метров, маховые черные перья загнуты, как пальцы. Щелк. Крупно – круглый желтый глаз в неприятно морщинистой, чешуйчатой какой-то темно-красной коже.
Бац! Смена направления, смена вида зрения, теперь все в инфра.
Джунгли, светящиеся, с копошащимися в них тварями. Джунгли? Щелк, Теперь анфас. Антенны, усики, фасеточные глаза. Глаза светятся особенно ярко.
Боже, это ж муравей! Трава под ногами и муравей в траве. Муравей (Formica) куда-то, суетясь, удирает, я вижу только мелькнувшее слабо фосфоресцирующее тело с "талией" – и почти полная темнота, лишь светится на валунах (песке) слизь улиточного следа.
Бац! Смена вида зрения, теперь интро. Направление то же, вниз.
Сквозь крупинки песка, кажущиеся глыбами, сквозь путаницу корней травы. Какая глубокая, ведь весна только, откуда? Ах, да, травы ж многолетние!.. Щелк. В почве ворочается, оживает пупырчатое тело. Жаба (Bufonidae) готовится вылезти на поверхность после зимней спячки. Отвратительное с виду, совершенно напрасно оболганное в смысле бородавок, безобиднейшее существо. Кто не верит, читай Даррелла, у него там так прямо и написано. Щелк. Еще куда-то, глубже, глубже...
Все. Кончилось. Если так можно сказать...
Шурупы, появившиеся в висках, продолжали ворочаться. Я пока не мог оторвать руки от грозящих выпрыгнуть из орбит глаз. Хорошо, ведра на земле стояли, не то б я их уронил. Как бывало.
А может, и не уронил бы. Точно, не уронил бы. Аккуратно поставил бы, а уж потом повалился. Но сейчас-то устоял? Вот и молодец, привыкаешь. Давай-ка принимай меры, ты знаешь, какие.
Обычно боль проходила уже через несколько минут, но если "принять меры", то можно успокоить и за минуту. Вместе с ней, уходящей в подколенную дрожь, к горлу подступала обида. Тем более нелепая, что не имела никакого конкретного адресата.
Ну за что мне так? Зачем? Как говорит Римское право – "кому выгодно"? Разве мало мне моего? От чего я, подчиняясь неизбежному, побежал, бросив все? Не из-за этих же припадков, которые начались только здесь?
Я обвел взглядом тропинку, и деревья, и небо над вырубкой с погасшими радугами. Все было одинаково серым в подступивших сумерках, двоилось и плыло у меня перед глазами.
На тыльных сторонах ладоней, в основаниях больших пальцев свежо кровенели два неровных пятна с пятирублевую монету величиной. Я сорвал подсохшие струпья, когда с силой растирал сейчас эти места, чтобы унять невыносимую резь в голове. Между большим и указательным расположены соответствующие точки акупунктуры, только и всего. Мне, например, помогает лишь это, и руки у меня перестали заживать много месяцев назад.
О, Эжени.
По щекам текли капли. Но это была испарина. Или остатки дождя.
Я поднял оба коромысла и пошел к Дому, до которого от этого пенька оставалось – с четырьмя ведрами – сто два или сто три шага.
Завернув за угол крыльца, я увидел незнакомого мужчину, сидящего на дорожной сумке, но первой мне в глаза бросилась именно она. Из-за расцветки.
***
Красное и черное.
– Странно. Что нашли вы меня так не скоро. И что вы один, странно. Я как-то иначе нашу с вами встречу представлял. Ну, не с вами конкретно, вас я не знаю, но вообще. Странно. Не к добру.
– А как же по-другому, как же иначе-то? Являться к вам с молодцами... – Он произнес "молодцы" с ударением на первом "о". – ...С молодцами при автоматах, окружать вас, похищать вас?
– Ну да.
– Нет, почему, согласен, делается, конечно, и так. Просто я хочу сказать, что с вами не тот случай. Мы же все-таки не бандиты какие-то. Мы вас можем только попросить. Мы понимаем, с кем имеем дело.
Красное и черное. Красная сумка с черными диагоналевыми вставками. Отчего она так бросилась мне в глаза?
– Угощать-то мне вас особо нечем. Ухи хотите? Тут у меня речка...
– Ну-у, зачем вы так, ей-богу. – Он сделал вид, что обиделся.
Положив перед собой на стол заскорузлые свои лапы в полузаживших ссадинах и заусеницах, я потеснил кучу деликатесов, вываленных из его замечательной сумки. Банки, пакетики, упаковки, коробочки, свертки, бутылки. От вида всего этого изобилия делалось нехорошо. Я уже дважды отходил подкинуть полешко в плиту, хотя в этом не было никакой необходимости.
От моего гостя пахло немыслимой какой-то туалетной водой, незнакомым пряным ароматом, очень мужским. Он вообще был ничего себе. К сорока, крупный, но поджарый. Светлые волосы, светлые глаза, широкое, располагающее к себе лицо. Слишком чистый и отмытый для одной моей большущей комнаты во все внутреннее пространство Дома, и я его сразу за это невзлюбил. Он не вписывался в интерьер с закопченным потолком, неистребимыми паутинами и мебелью моего собственного кустарного производства.
– Знаете, что первое подумалось, когда на прошлой неделе мне прокрутили пленочку с вашим... обитаемым островом? Подумалось: не может быть. Ошибка. Не он. Вы, как представлялись по прежним материалам, простите, типичный горожанин. Хомо асфальтус. А тут? Глухомань, безлюдье. Дорога... страшно сказать. Мертвые и полумертвые деревни кругом. Никаких удобств, никакой техники, скудный набор примитивных инструментов. Электричества, и того нет. Как нашли забубенье такое...
– На Руси много.
– Не скажите. Сейчас все строятся. Да и вы, гляжу, не отстаете по мере сил. Что тут было, когда приехали?
– Прибрел в разброде, раздрызге да еще с оглядкой на ваших же, между прочим, не знаю, кто вы там по званию.
– Три с половиной, почти четыре года. Многое изменилось. Погодите, я о другом. Что вы нашли здесь? Голые стены? Непаханая земля, которую еще надо было поднимать? Все своими руками, на своем, простите, горбу. Тем более не могу не отдать должное тому, чего вы добились. Я посмотрел. Настоящая робинзонада...
Он имел, конечно, план встречи, "беседы" со мной, этот симпатичный гость, которого меня все почему-то подмывало назвать про себя Кроликом, хотя вовсе не похож. Он представился каким-то несуществующим именем, я тут же забыл. А он заметил и не обиделся.
Да, конечно, я умом понимал, что меня не оставят в покое, но то, что подсознательно, оказывается, ждал появления кого-нибудь из них, из Центра, где со мной работали без малого пять лет назад, пусть и называется он теперь как-то по-другому, явилось для меня открытием. Я совсем не удивился Кролику, хотя видел его лично первый раз в жизни.
– ...просто невероятно. Положим, летом здесь очень мило, но зимы, вечера?
– Что вы знаете о вечерах? Не надо делать из меня второго Хэмфри Ван-Вейдена.
– А вы не соскучились?
– По чему?
– По Москве хотя бы. По освещенным улицам. По телевизору, телефону, газетам, чистой ванне, чистой кухне...
– Угу. По кухонному трепу – или он теперь перенесен в европивные? По войнам, революциям, забастовкам, задержкам выплат, кризисам власти и финансов, налоговым декларациям, ночной стрельбе под окнами...
– Насчет стрельбы не знаю, а все остальное, что бы ни происходило, нас не затронет, вы же понимаете.
– Уж вас не затронет, это да.
– А вас? – Быстрый, скользкий вопрос. Как мокрое лезвие.
– Меня вообще ничто не затронет, – сказал я небрежно-нагло. – Шучу. Меня обидеть легче легкого. Кто я такой? Одинокий гражданин. С купленным паспортом. Без средств, связей и защитников. Бери такого голыми руками. Тем только и держусь, что ближнему народонаселению не до меня. А теперь и тут настигли.
– Не преуменьшайте, голыми руками вас не взять. На вас, может, танковой дивизии мало, если сами не захотите. Когда шел, я соображал, чем рискую.
Так, прием номер два – "лесть". Вообще когда со мной заводились в былые времена разговорчики на эту тему, меня всякий раз охватывало отстраненное безразличие и усталость, очень скоро сменявшиеся отвращением и тоской. Так и сейчас.
– Соскучился. – Не глядя, взял квадратную длинную пачку, переломил, сунул в рот печеньице в шоколаде. – Очень соскучился. Займитесь наконец какой-нибудь закуской, раз уж натащили столько. От самой Москвы перли, как в старые-добрые колбасу по два двадцать?
– Обижаете. В вашем райцентре набрал. А, все едино, только этикетки другие. Обертки на конфетах с тем же самым.
Я невольно хмыкнул, но одернул себя. Не годится, что я ввязываюсь в беседу, что даю себя увлечь. Пересел так, чтобы не видеть его выпотрошенной сумки, что висела поверх моей одинаково замурзанной рухляди на стене у двери. Красное и черное... Банальщина какая.
Расставляя и наливая, Кролик журчал:
– Меняется только оболочка, суть же вещей остается неизменной. "Нон обим сиэт эрит" – не всегда так будет – мог написать лишь вдохновенный образованный язычник. На самом деле ветры покружатся, покружатся и вернутся на круги своя. Что было, то и будет. Агнцы потерлись среди козлищ, кто-то провонял, кого-то слопали, а козлища, даже обвалявшись в перьях с белых крыл, копыт не отбросили и рогов не пообломали...
– Вот и я к тому же. А вы поэт. Скажите еще: "И это проходит". Нашли меня как? – спросил резко, чтобы оборвать. – Сюда чем добирались? Пешком через старую узкоколейку и мох? В сумке пуда два. Вот уж правда – служба пуще неволи... Дайте закурить.
– Вы ж не курили никогда. Если судить по прежним материалам.
– Тут начал. Чего так плохо за мной смотрели здесь? Пленочку-то успели отснять. Снаружи и внутри, я так полагаю, вон, держитесь, как у себя в квартире, ни разу не спросили, где что лежит. Совсем меня из-под лапы не выпускали или все же на какой-то срок отрывался я? Не совсем клоунское было мое бегство? Хотя даже и выпускали если – все равно. Пока было вам чем без меня заняться, а сошла волна, и снова... Кто-то кому-то что-то сказал, тот следующему, тот – дальше, живет, мол, в лесу чудик, сам вроде городской, и чего это, почему это, слушок катился-катился, до кого-то из ваших докатился. Схема известная.
– Положим, насчет волны вы ошибаетесь, – сказал Кролик, как-то по-новому, иначе глядя на меня. Очень пристально. В руке перекатывал банку с пивом. – Когда волна идет, на таких, как вы, – самый спрос...
– Уродов, – вырвалось у меня. Я мгновенно пожалел. Ну вырвалось, ну!
– Не думал так о вас никогда, не говорил и не скажу. – Пристальный взгляд потух, Кролик занялся колечком на банке. – А насчет нашли – примерно как вы описываете. Только быстрее гораздо. Теоретически это называется "правилом пятой руки". Ну, через каждое пятое рукопожатие все люди на Земле знаются друг с другом. Вы пожимаете руку мне, я – кому-то еще, он – еще, а со сколькими связан в этой жизни каждый? Так и выходит. Чистая математика, куда денешься.
– Вам я пока руки не пожимал. А что не денешься никуда, то верно. Так я вас слушаю.
Он щелкнул кольцом на своей банке, опростал пиво в кружку. Я плеснул в свой стакан из бутылки виски с черной этикеткой.
Опять очень строгий пристальный взгляд. Какой-то... выпадающий из образа.
– Игорь Николаевич...
– Это я только по своей фанере Игорь Николаевич.
– Вот пока им и оставайтесь, тем более имя-то настоящее. Игорь Николаевич, вы можете сейчас сделать допуск, что перед вами абсолютно частное, так сказать, лицо? Ну, или так: не имеющее никакого отношения ни к одной из организаций не только из тех, что с вами работали, но и тех, что вы способны себе вообразить?
– Это мы еще посмотрим, у кого из нас с воображением хуже...
– Извините, Бога ради.
Я отхлебнул. Двенадцатилетний американский самогон обжег язык и нёбо. Я сказал категорически, что думал:
– Нет.
Коротко: нет. Я им не верил. Никому. У меня были основания.
– На нет и суда нет, и Особого совещания – тоже, – легко согласился мой знакомый Кролик. – Тогда приступаем к официальной части. Да, вас нашли, потому что искали, поздно или рано – вам судить. Да, в вас заинтересованы, как и прежде, а может быть, гораздо более, чем прежде. Вам предлагают вернуться.
– Я думаю! – Черт, я давно не пил.
– Пожалуйста, дайте мне договорить. Мне нелегко. Главным образом потому, что вновь имеется вероятность не найти у вас понимания. Не хочу я сейчас вдаваться в причины вашего неприятия дальнейшего сотрудничества. И вы, и я знаем, что они достаточно вески и... и печальны, увы, так. И для меня они уважительны, поверьте... А что покупали вас прежде, так кого ж не покупали? Все и вся нынче продаться желают, да покупателей нет. Ну ладно, я плохой психолог, но слушайте, моя нынешняя поездка к вам вообще не санкционирована. Более того – признана нецелесообразной. Но теперь...
– А потом? – жестко спросил я, не давая ему разбежаться. Налил еще. Сразу полстакана.
– Что – потом? – Вновь непонятный мне взгляд, но с искоркой интереса.
– Потом – это когда вы и ваши шефы станете решать мою судьбу. Вы что, оставите меня в покое? Сомневаюсь. Тут же не оставили.
– А чего бы хотели вы? Для себя лично? Неужели вы не понимаете...
– Я понимаю, что меня опять берут. Безо всякой моей на то доброй воли и женевских конвенций. Ладно, раньше мне можно было лапшу вешать. "Не санкциони-ирована", – передразнил я. – Не настолько уж порядки должны были поменяться, пока я тут зарастал. Сотрудники вашего ранга сами выбирают формы работы с курируемым. – Я пьяноватенько хихикнул. – Погодите, скоро введут обратно Российской империи расписание чинов, станете до действительного тайного дослуживаться. Перспектива изрядная. По костям выродков вроде меня...
Меня настигало, настигало – и настигло. На сей раз удар неведомого был плавен. Я ощутил его, как поднимающуюся до подбородка и выше теплую ласковую воду. Но я слишком хорошо знал коварство этой ласки.
О, Эжени!
А Кролик сидел против меня и наблюдал, кажется, даже с любопытством. Ничего не предпринял, хотя вполне мог. Что меня, разваливающегося на куски, было опасаться?
Но он только смотрел, не шевелясь, и мне почудилось, должно быть, в глазах его светлых – сострадание.
Все остается на местах, а Кролик стремительно сжимается, уменьшается до размеров пластмассового голышка-куколки. Ах, какой же ты маленький, Кролик. Давай-ка мы тебя еще подсократим. Во-от, уже не виден из-за стола. Отправляйся-ка ты на самую верхнюю полку, дальнюю. Черт, отчего я начинаю чувствовать к нему персонально необъяснимую симпатию? Во-о, задвинули тебя, там и сиди.
Я задвигаю корчащуюся фигурку толстым томом словаря и зажимаю уши. Каким синим голосом он кричит! Чего он хочет? Нет, это не синее, это черное. Красное и черное. Классика, уже было, но ведь опять есть, и что мне с этим делать? Кролик глядит мне в глаза с верхней полки. Кротко и устало. Он множество раз видел такое.
Удар! Ярко-белым бьет упавшая шишка в крышу. Вон с той, за левым углом Дома гигантской ели. Это включилось мое особое зрение. В дупле копошится не добитая совой мышь с переломанным хребтиком. Мышь кисло-сладкая на первый взгляд. Щелк. За два оврага отсюда худой весенний заяц попал в петлю, поставленную мной неделей раньше. Взвизгивает, сжимается сердце, маленькое темненькое сердечко, дрожащее, когда сдергиваешь горячую шкурку. Зайцы правда кричат, как дети, если не успели удавиться в хромистой проволоке, из которой петля. Меня тоже жрали живьем – и ничего...
Бац! Я пройду по потолку, он притягивает меня, медленно перетекая вместе с силой притяжения. Заваливаются стены с фальшивыми книжными полками, как, в аттракционе "Заколдованная комната", а мы смеемся с Ежичкой и бежим, бежим...
***
Он тряс меня за плечи, перетащил на топчан и все хотел отвести от глаз мои намертво прижатые ладони.
Очнувшись и остервенело массируя точки на руках, я все боялся, что он сдуру вкатит мне какое-нибудь быстродействующее. У него наверняка имелось.
– Ничего. У меня бывает. От свежего воздуха. – Я сообразил, что продолжаю говорить ерунду.
"Синестезия – смешение в мозгу данных, поступающих от внешних рецепторов. Характеризуется невозможностью пациентом адекватно воспринимать, оценивать и реагировать на окружающий мир".
Я не мог саркастически не посмеяться сквозь боль: что-что, а точные формулировки – это по нашей части. Название-то подобрать я могу...
Сквозь уходящий звон в ушах я вдруг услышал, как голос Кролика произносит размеренно, будто метроном:
– Вспышка. Цветы. Дорога. Зеленый газон. Вспышка. – Пауза и по новой: – Вспышка. Цветы. Дорога. Зеленый газон. Вспышка. – Пауза. – Вспышка..
А, ну-ну, подумал я. Гипнотизер хренов. Старайся. Меня даже отпустило скорей, чем я думал.
Проклятый Кролик! Проклятое виски! Как я мог забыть, как теперь действует на меня алкоголь? Даже в детских, "пионерских" дозах.
Я не знаю, что со мною происходит, что стало происходить со мной здесь, в Доме. Усилилось многократно, так вернее будет сказать, ибо кое-какие вещи происходили и прежде. Касались краем. Слышались отголоском. И только тут, в затерянном в тверских лесах доме, что с самого моего первого взгляда сделался для меня Домом с большой буквы, охватили меня, убежавшего, и сам я не знаю теперь, так уж случаен ли был мой смятенный выбор тогда, почти четыре года назад.
Забытый кордон с продающимся домом я нашел в западной части области, в заболоченных моховых лесах. Отсюда вытекали крошечные ручейки, чтобы потом стать настоящими реками, расходящимися к трем морям. Сюда не вели проходимые дороги. В топь уходили деревни с одной-двумя бабками, и осинник, такой густой, что не протолкнуться, толщиной с руку, пробивал уходящие вслед за деревнями брошенные узкоколейки. Впрочем, уж для Тверской-то, обжитой и обустроенной области, это, конечно, было редкостью, я понимал. Но именно здесь мне открылась за годы нехитрая истина, что вовсе не обязателен необитаемый остров за тысячу миль. Что медвежьи углы, где можно относительно полно забыть о роде человеческом, находятся на удивление неподалеку. Что так просто, оказывается, если не порвать, то до предела истончить связующие нити.
Настигшая синестезия расщепляла вкусы на запахи, а звуки на цвета Я уже не говорю о зрении. Вдруг я делался способен считать волоски на крыле мухи или заставить заднюю стенку комнаты в Доме уехать за горизонт. Слышал собак в ближайшей (без магазина, пять километров) деревне, потом "железку" за девять, а там, глядишь, смог бы уловить тайные беседы в Кремле. Если бы только сумел предварительно отсечь сумасшедший грохот мышиных пробегов под полом и вообще разделить весь этот клубок...
Это было исподтишка. И всегда наверняка. Обостряющееся в геометрической пропорции восприятие мгновенно переводило едва возникшую прекрасную картину в непереносимую для мозга, и он отключался, благословение природным предохранителям. И горний ангелов полет, и дольней лозы прозябанье...
Мне оставалось лишь надеяться, что Кролику с присными его пока что не известны эти мои новые качества. Ведь он прибыл сюда вовсе не за этим.
– Возьмите на полке вторую лампу, зажгите. В этой сейчас кончится керосин.
Кролик повиновался. Керосина у меня вообще немного, но черт с ним, после сегодняшней ночи, думаю, мне тут больше не жить.
– Когда, говорите, пленочку-то отсняли?
– На прошлой...
– Вранье! Я три недели от Дома ни на шаг. А вот дней двадцать или чуть более того, снег еще не сошел, приходил ко мне мужичок-охотничек, да. Просил помочь с застрявшим "шестьдесят шестым". Я еще подумал – что я ему, трактор? Это ж надо, по самую кабину вездеход уделать только затем, чтоб выманить меня на целый день. И помог же я. По уши в ледяной глине притащился, как не простыл только. А откопал.
– Заплатили они?
– Ага. На хлеб хватило. Я как раз недели четыре хлеба не ел.
Закончив возиться с лампой, Кролик обошел комнату по периметру, позаглядывал во всякие углы. Ободрал отставший кусок обоев возле печки, по-хозяйски сунул в общую кучу растопки. Потрогал ходики на стене, отбрасывающие тень. Я не заводил их с момента вселения: зачем?
– Представляю, как вы намучились с переездом.
– Да было-то... Три десятка коробок с книгами, чемодан. Да что на себе.
– Да-да, я знаю, – рассеянно покивал он. – И еще ваш письменный стол. Двухтумбовый такой, старинный. Кстати, где он?
– В первую зиму у меня тут был военный коммунизм.
– В смысле?
– Ну, тогда тоже топили мебелью. Дров не было.
– Гм, я полагал, живя в лесу...
– Лес – это еще не дрова. Тем более – сухие дрова.
Я невольно вспомнил, как лежал под пошедшим "не туда" срубленным огромным стволом. В сапоге от сорвавшегося в последний момент топора хлюпало, а в башке шальная мысль: если не выберусь, лисы первым делом обгрызут уши и щеки, у живого даже. Три недели потом не мог вздохнуть с поломанными ребрами, замерзал в нетопленом Доме, и вокруг – ни дровины сухой, два месяца дождей, "гнилая" осень. Моя первая осень тут... Вон там это было, в двух десятках шагов позади Дома, да.
Кролик повел бровью, а я подумал, что знаю, как по-латыни "заяц". "Кролик" не знаю, а "заяц" – вспомнил. "Лепус", вот как. Лепус асфальтус, нате вам. Мы же обозвать всегда сумеем.
– Я что-то не заметил на корешках книг знакомой фамилии, – сказал Кролик, стоя ко мне спиной. – Или они тоже... жертвы военного коммунизма?
Вот это был еще один настоящий вопрос! И задал-то он его с этакой видимой иронией, чуточку как бы панибратствуя. Мол, мы-то с вами понимаем.
...Как же, как же, читал, читал! У меня вообще все ваше, что издавалось, собираю вас, да, хе-хе... Очень! Особенно это... "Снег". Нет, "Пурга", ну что-то в этом роде. Это – да! А чего ж сами на полочке не держите, как же так? Да я бы на вашем месте...
Да уж, кто-нибудь на моем месте... но оно уже занято. Мною. Хотя, видит Бог, поменялся бы с кем и на что угодно.
– Там же, – сказал я без всякого выражения. – В печке. Первое, что сделал, когда разобрал добро. Сжег даже сборники с крохотными рассказиками. И тащил-то сюда только потому, что свалено было все в кучу.
– Да, – сказал Кролик. – Я вас понимаю. Это не тот случай.
Разумеется, это был не тот случай, и разумеется, Кролик читал все, что у меня издавалось, и что не издавалось, и что я сам не помню – какие-нибудь черновики, которые я выбрасывал на помойку.
– Я больше не работаю. Не написал здесь ни строчки. И не напишу больше никогда. Это было мое условие.
– Да, – снова сказал Кролик. – Я помню. Но вы начнете. Это несложно. Вы сами знаете, что это несложно.
– Ни х... это не несложно! – Я редко ругаюсь вслух. Глупо потому что. – И я не начну. Вы тоже сами знаете, почему. Должны знать, по крайней мере.
И вторая лампа, выплюнув язык копоти, погасла. Там тоже не оказалось керосина. Я забыл.
– Ну, вот...
– К лучшему. Поспать хоть часика три. Первый автобус проходит в шесть двадцать, а до бетонки идти два часа. С половиной.
– Слушайте, Игорь, на кой вам сдалось покупать какой-то ворованный паспорт? Неужели думали всерьез исчезнуть?
– Я хотел забыть все. Вам не понять.
– Вы думаете?
Я перебрался на кровать, лег, не раздеваясь, он, судя по скрипам и кряхтению моего расшатанного топчана, улегся там.
– Хотите, расскажу, с чего с вами начиналось? То, что для вас до сих пор оставалось, так сказать, "за кадром"?
– Попробуйте.
В окно мне была видна полоска бледной зари. Утренней или вечерней, я отчего-то не мог сейчас догадаться. Ну да у меня тут зори сходятся.
– Когда вы впервые попали в поле зрения, это было в большой степени случайно. Девяностый год, последнее – Девятое, что ли? – Всесоюзное совещание молодых писателей. Тогда это так называлось. Проводилось силами покойного комсомола. Помните?