Текст книги "Король Королевской избушки"
Автор книги: Николай Батурин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Он протягивает эвенку руку. Тот с достойной медлительностью встает со своего трона, еще ни одно приветствие за ним не пропадало. Он медлит ровно столько, сколько надо, чтобы показать свое старшинство. Затем подает свою узкую, коричневую, словно продубленную руку:
– Ты нынче шибко ранний… Не ждал тебя так рано. – В разговоре обычно невыразительное лицо эвенка становится на редкость подвижным. Будто он нарочно веселит кого-то гримасами. Он делает паузы где вздумает, со словами ему торопиться некуда.
– Я искал тебя давеча, где ты был? – спрашивает он эвенка, выпуская его руку.
– Уж я-то видел, как ты меня искал с удочкой на перепаде… Только я старая рыба, меня на крючок не возьмешь… – отвечает на это эвенк.
– Не крути, Тавим. Я к тебе заходил, – он кивает на котелок. – Там, кроме твоих племенных тараканов, нет никого. И в сенях глядел – на полке банки новые, я видел.
– Есть маленько. У вертолетчиков достал. Они сели тут, будто у них поломка, кидали целый день спиннинг, – говорит эвенк.
– Я думал, следы-то от колес прошлогодние.
– После сильный дождь был, – поясняет эвенк.
– Ну, и поймали что-нибудь? – спрашивает он.
– Ага, поймали. Как всегда – ничего. Со спиннингом тут делать нечего, щук никогда не было, а для тайменя рановато… Вытащил им неводом пару раз.
– И в благодарность получил пару пустых банок?
– Человек имеет право на благодарность. Что ж из того, что он им иногда пользуется… – отвечает эвенк.
– Это уж точно, люди к помощи всегда готовы, только и ждут отовсюду помощи, – подкалывает он эвенка.
– Бывает и так, – соглашается тот.
– Видать, свое они получили.
– Грех жаловаться, почитай двадцать кило каждая тоня, – отвечает эвенк.
– А в бортдневник записали поломку?
– Механик записал.
– А рыбу не записал? – допытывается он.
Эвенк на этот раз снисходителен, только пожимает своим щуплым плечом под просторным кителем. Затем встает и бросает в огонь полено, на котором сидел.
– Ты, кажись, хотел уху варить, – говорит эвенк, вороша костер. – Так я листа лаврового и луку положил на всякий случай. Они уже перекипели тут, от нетерпения, дожидаясь твоей рыбы.
– Хариус нынче сознательный пошел, клевал что надо. Как раз наловил на вечер и завтра на утро. А про котелок я и забыл совсем, – объясняет он эвенку.
– Это уж как водится, – говорит эвенк. – Когда сердце умней головы, обязательно какой-нибудь котелок не сварит.
– Хорошо, что это не со всеми случается, а?
Он наматывает лозины на руку, поднимает свой тяжелый груз на уровень эвенковых глаз.
– Вот этого, видишь, большого, с темной спиной, прямо с перепада вытянул. И как он только там держался! – рассказывает он, знакомя эвенка с добычей.
– На перепаде и я таких ловил. Большая рыба ищет, где теченье сильней, – говорит эвенк.
Он поворачивает связки с хариусами так и этак, то поднимая их, то опуская, расписывает всячески, где и как поймал каждую рыбину.
– Этого горбача в тени поймал, под большим камнем. Ну и хватка у него!
– Горбачи, точно, в тени держатся, под камнями. Я и раньше это замечал.
– А с этим ободранцем повозиться пришлось: муху трогает, а не клюет. Потом уж удочку вытягиваю, гляжу, зацепил его за бок.
– И то верно, поди их разбери, кто осторожен, а кто просто труслив, – соглашается эвенк.
Так они основательно перебрали и обсудили каждую рыбину. Эвенк берет у него одну связку, и они, шагая рядом, отправляются к реке.
Минуя тент, он захватывает брезентовое ведро. Подтягивает голенища кверху и заходит подальше в воду промывать ведро в сильном течении. Прошлогодняя чешуя сверкает на ведре серебристыми бляшками. Он соскабливает ее ножом и, еще раз ополоснув ведро, возвращается на берег.
Эвенк за это время успел вычистить несколько хариусов. Одним взмахом ножа он разрезает рыбу от жабр до хвостового плавника, раздвигает надрез, еще одно неуловимое движение – и вычищенная рыба падает на песок.
– Слушай, Тавим, ты в своей жизни, кроме потрошения рыбы, чем-нибудь занимался? – спрашивает он эвенка.
– Я ее ел.
– Если ты и ешь так же споро, что толку мне было ловить ее?
Он видит, если так дальше пойдет, то эвенк и с его долей управится.
Он стряхивает хариусов с прута и начинает потрошить своим сточенным ножом, вскрывая рыбу со спины. В прорезях эвенковых глаз заметно какое-то движение. Когда он таким же образом принимается за следующую рыбину, на лице эвенка появляется одна из его многочисленных гримас.
– Когда что-то делаешь, хоть так делай, чтобы другой переделать мог.
– Я что-то не так делаю, ты хочешь сказать?
– Зачем со спины рыбу пластаешь?
– Так, когда уха сварится, все хребты на дно осядут.
– Только на куски резать все-таки не стоит, а то разварятся, – говорит эвенк.
– И в самом деле не стоит, – соглашается он.
Они берут по следующей рыбине. Острие ножа проходит сквозь нежную розовую мякоть, не чувствуя сопротивления, как сквозь ничто.
– Рыбья жизнь, похоже, штука незавидная, – говорит он. – Все время мокрая насквозь, к тому же век нету – ни перед чем не может закрыть глаза. И молчание – единственное средство общения.
– Кажись, нет у нее лучшей доли, как быть съеденной, – подтверждает эвенк и встает, чтобы распрямить спину.
– У тебя, Тавим, все проходит через живот, – бросает он в сторону эвенка, моргая глазами.
– Что проходит через живот, не должно проходить через башку, – изрекает эвенк. Сейчас его интересуют более существенные вопросы: – Я тут заглянул под твой балдахин… Ты не подумал, что купаться еще малость рановато? – Глаза эвенка сощурены, но в них нетрудно разглядеть насмешку.
– Тавим, Крепкая Кость! Ты снова прав – скувырнулся я в Хайкоте, было такое… А ты случайно не помнишь, кто в позапрошлом году на том же месте штаны промочил, а?
Вопрос ложится глубокой морщиной на лоб эвенка. Он будто размышляет, кто бы это мог быть, потом говорит:
– Верно, что было, то было… Прошлое как ни скрывай, концы в воду не спрячешь… Человек орудие судьбы, и, бывает, совсем скверное. Задним умом мы все крепки, да что толку – с этим не перезимуешь.
– Можешь считать, Тавим, что ты сделал большое открытие. А что касается капканов, так я надеюсь на тебя, – говорит он.
– Чужая одежда не надежда, – довольно отчетливо произносит эвенк и бросает очищенную рыбу в общую кучу.
– Ты хочешь сказать, у тебя нет лишних капканов? – спрашивает он, неприятно пораженный. Поди знай, что творится там, за твердым лбом эвенка.
– А ты попробуй попроси чего-нибудь у имущего. Узнаешь тогда, какие бедные люди бывают на свете, – гнет эвенк свою линию.
– Так что, ни одного капкана мне не дашь?
– Нет… Я дам тебе половину моих капканов. – Сухое морщинистое лицо эвенка вдруг разглаживается. У него это означает улыбку. Редко кому приходилось видеть ее. Как все редкое, эта улыбка имеет особую ценность.
Напряженность, сковавшая его, вдруг исчезает, страх рассеивается, не страх остаться без капканов, а страх потерять друга. Но его растерянности эвенк видеть не должен. Он спрашивает деловито:
– Как же ты обойдешься, если зараз половину отдашь?
– Если у тебя что-то с кем пополам, то две половины больше целого становятся. А тогда уже легче обойтись, – отвечает ему эвенк.
После этих слов каждый занимается своим делом молча. Ранний комар пищит в воздухе, будто микровертолет, и садится Тавиму на руку. Эвенк пытается прихлопнуть комара ножом. Однако тот, успев насосаться, тяжело поднимается в воздух.
– Унес миг жизни, – сетует эвенк, глядя вслед комару.
– Но он проживет с этим твоим мигом полжизни – век комара всего-то несколько часов, – утешает он эвенка.
– Был бы он один, – рассуждает эвенк. – Да ведь их много. Если не давить, так и всю жизнь мигом растащат.
– Зато они указывают на твои незащищенные места, – говорит он, прихлопывая у себя на лбу комара.
– Готов! – подтверждает эвенк.
Из соснового бора, по ту сторону реки, раздается многоголосый лай собак, лай от нечего делать. По реке уже гуляет ночной ветер, оставляя за собой темную дорожку ряби.
Эвенк, покончив со своей половиной, складывает рыбу стопкой; словно тарелки, одну руку просовывает вниз, другой прижимает сверху и в два приема относит к реке. Выпускает нескольких хариусов в воду. Но они уже не получают от воды никакого удовольствия; широкие, бледно-розовые, они проваливаются на дно, словно листья. Засучив рукава, Тавим вылавливает их одного за другим, прополаскивает дочиста и складывает в брезентовое ведро. Справившись и с этим, эвенк берет ведро за дужку и на ходу говорит:
– Брошу в котелок и принесу тебе ведро.
– Ага, принеси, и перцу не забудь положить.
– И соли, чтоб в самый раз.
– И соли. Если не хочешь, чтоб про твою уху сказали: пресная! – изрекает он, хотя все это, о чем они говорят, само собой разумеется.
Эвенк возвращается с пустым ведром, помогает ему дочистить и промыть рыбу… Сгустки крови на речном песке – как брусника из опрокинутой корзины.
Он берет ведро с рыбой. Эвенк споласкивает оба ножа, вытирает насухо об рукав, и они вместе возвращаются к костру.
Он снимает крышку с котелка, сдувает пар и вытаскивает хариуса тычком. Глаза рыбы выварились добела – наконец она достигла своей конечной цели.
Он снимает котелок с огня и на его место вешает пузатый чайник.
Эвенк тем временем куда-то пропал, но вот он появляется с большой охапкой дров, лица за ней не видно, торчит лишь облезлая макушка шапки.
– Что так мало принес? – спрашивает он, когда эвенк сваливает дрова на землю.
– Я еще принесу, – простодушно отвечает эвенк.
– Чего такие носить, что-то не похоже, что огонь с ними справится, – придирчиво разглядывает он сухие лиственничные поленья.
– Зато они прямо с ума сходят по огню, – возражает эвенк, подкладывает в костер несколько поленьев и торжествующе смотрит снизу вверх. Но тот смотрит в другую сторону. Эвенк понимает: эту коротенькую партию он проиграл.
Они сооружают из поленьев сиденья и придвигаются ближе к котелку. Но еда почему-то не идет. Он глядит на Тавима – тот даже к ложке не притронулся.
– Ты ничего не забыл под брезентом? – справляется эвенк равнодушным тоном.
– Похоже, я забыл там твой сердечный покой, – отвечает он. – Но я мигом верну его тебе.
Он отпускает хариуса поплавать в котелке и, сходив к тенту, опять садится на свое место. Втыкает бутылку в песок и достает из кармана две консервные банки, одну пустую, другую полную. Они тотчас отражаются в зрачках эвенка.
– Наши? – спрашивает Тавим.
– Одна наша, другая заграничная.
– Покажи.
Он уж было протягивает банки, но передумывает. Он вспоминает, как недавно попался с капканами.
– На этот раз они не для тебя, Тавим… И вообще зачем я их принес… – говорит он, ставя банки возле себя, этикетками к себе.
– В таком случае, м-да, надо было их оставить под брезентом, – роняет эвенк невозмутимо и равнодушно. Слишком невозмутимо и слишком равнодушно.
– Вот именно, и я о том же, – говорит он, наливая из бутылки. Протягивает кружку эвенку. Тот нехотя делает глоток и начинает выковыривать хариуса из чугунка. Но ни еда, ни питье не идут ему в горло. От прежней разговорчивости Тавима, низко склонившегося над котелком с куском хлеба и ложкой, остались только вялые «нет» и «да».
Он понимает: эвенк сейчас испытывает то же самое, что и он совсем недавно, – разочарование, страх, растерянность… Как легко потерять друга! Гораздо легче, чем найти.
Тогда он берет бутылку, наполняет кружку и ставит эвенку на колени:
– Выпьем, Тавим, за пополнение твоей коллекции!
На этот раз кружка задерживается в руках эвенка гораздо дольше, затем он со звяком ставит ее рядом с бутылкой, всаживает тычок в бок хариуса-горбача.
– Фу-у, – вздыхает эвенк. – Этим горючим только мотопилу заправлять.
– Только уж не мою, – уточняет он.
– Что, утонула? – осведомляется эвенк. – Выпьем за заслуги помершей!
– Выпьем, – соглашается он.
Консервные банки забыты. Он поднимается, чтобы снять чайник с огня, и нечаянно наступает на пустую банку. Лицо эвенка перекашивается как от боли:
– Ай! Почему ты на свои… никогда не наступаешь? – плаксиво спрашивает Тавим, поднимая расплющенную драгоценность.
Тот прыскает со смеху:
– Мои-то далеко… А у тебя сейчас лицо такое, будто я на твои наступил! И все из-за какой-то ерундовой банки!
– Ах, ерундовой, говоришь! Бывает, булавкой уколешься – кровью истечешь, – сокрушается эвенк.
– Ну давай сюда твою игрушку, – он забирает у эвенка банку, выправляет большими пальцами вмятины, вытирает этикетку рукавом. – Ну вот, видишь… Это тебе не голова, чтобы вмятину не выправить. И с картинкой ничего не случилось, – он возвращает банку.
– Это что за страна? – интересуется эвенк, находя, что все в наилучшем порядке.
– Австралия.
– Ну и длиннющие ноги у этого ушкана!
– Могли бы быть еще длинней…
– ??
– Тогда бы из этого зайца консервов не сделали… А эта – наша, – говорит он, бросая банку на колени Тавиму.
– Дальне-восточ-ные крабы, – читает тот без труда. – Траулер, и сеть большущая, битком набита, и вода чистая, все видно – хе-хе, на такой-то глубине.
– На картинке все возможно, – поясняет он.
– Топчут друг друга и клешнями щелкают, – говорит заметно повеселевший эвенк, разглядывая этикетку. – Будто так и надо.
– Крабам по-другому нельзя. Не дай им потоптать друг друга и клешнями пощелкать – они будут несчастны, – авторитетно свидетельствует он заплетающимся языком.
– Да, не больно-то хороши эти крабы на нашенских картинках, – продолжает эвенк. – Но ничего, и для них найдется место у меня на полке.
Тавим прячет обе банки подальше и для верности накрывает их фанерным ящиком.
Уха между тем остыла. После короткого обсуждения они решают вылить ее собакам, те с самого утра ничего не ели. Или со вчерашнего дня – они уж и не помнят толком. Собаки сидят полукругом на предусмотренном расстоянии от едоков. Со стороны может показаться, что у них хватит терпения просидеть так еще несколько дней, и только тусклые глаза и слюнявые пасти свидетельствуют о том, что их удерживает лишь угроза неминуемой взбучки.
– Знаешь, Тавим, – говорит он, кормя рыжую. – Я давеча заснул на плоту, и во сне эта ненасытная сука жаловалась мне, что с ней поступили несправедливо.
– Как это несправедливо?
– Ее будто бы оставили без блох.
– Ничего тут удивительного нет. Ведь если на собаке ни одной блохи, значит, она совсем одна, значит, не может говорить «мы», – по-своему толкует эвенк недовольство рыжей. – А вообще-то им грех на жизнь жаловаться.
– Я заметил, они лают на судьбу только тогда, когда у них животы пустые. А стоит бросить им кость, они наверху блаженства.
– Я это тоже замечал, – подтверждает эвенк.
Все пять лаек наелись до отвала, по крайней мере так считают хозяева, прогоняя их от костра.
– Надо бы для собак побольше рыбы наловить, к охоте будут покрепче. Я нынче хочу сохатого добыть, – говорит Тавим.
– Сегодня я мог убить одного. На водопое, у каменного гребня.
– Кто не смог что-то сделать, всегда готов объяснить, как он это самое сделал бы, – подзуживает Тавим – видно, ему не терпится узнать, как дело было.
– Этот сохатый пил там, – говорит он отсутствующим тоном, мысленно как бы к чему-то возвращаясь. – Рога сверкали точно обледенелые… Шея вытянута вперед, как зимой, когда они стоят неподвижно нос к носу. Этот сохатый пил там, морда в воде…
– Перестань, – нетерпеливо перебивает Тавим. – Ты видел когда-нибудь, чтобы звери пили задом?!
– Сохатый пьет, шея вытянута, голова над водой, плеск воды доносится до плота, – говорит он, оживляясь. – Между отметиной на лбу и мушкой всего два десятка шагов…
– Хватит! – опять перебивает эвенк. – Не знаю, как тебе, а мне просто слушать стыдно!.. Да я с двадцати шагов с закрытыми глазами попаду сохатому прямо в переносицу.
– Не знаю. Но что ты с закрытыми глазами такой же хвастун, как и с открытыми, в этом сомнений нет, – останавливает он эвенка, который, зажмурившись, целится из воображаемой винтовки в воображаемого сохатого.
– Тогда почему же, – спрашивает пришедший в себя Тавим, – мы не жарим сохатину?
– Потому что никто в этого сохатого не стрелял.
– Не стрелял?.. Ты хочешь сказать, что ты в него целился и не стрелял?
– Вот именно. Это был неприкосновенный сохатый: пуля повредила бы ему не больше, чем налетевшая муха.
– Я бы попал ему прямо в лоб, и тогда бы твой неприкосновенный сохатый был не сказка, а свежее мясо, – говорит эвенк с уверенностью бывалого охотника.
– Ты бы не попал ему в лоб.
– Уж я бы попал!
– Там была стальная лата.
Сказанное производит действие – эвенк тупо таращится на него.
– Тогда бы я влепил ему в лопатку или в позвоночник.
– А там тоже лата.
Эвенк совсем закрывает свои щелочки, он еще бы согласился принять этого сохатого всерьез, найдись у того хоть бы одно незащищенное место. Но он догадывается, что такого места не найдется, и потому говорит:
– Ты видел этого сохатого во сне.
– В том-то и дело, Тавим, что я его видел наяву.
– Тогда… тогда иди-ка ты бабочек ловить! – говорит Тавим негодующе. После этих внушительных слов встает, берет пустой котелок и уходит к реке.
Он смотрит эвенку вслед – в мужичке, видать, и в самом деле разыгралась желчь. Этот сохатый не умещается у него в черепке, как там ни крути. Зато эти недосягаемые рога всегда у эвенка под рукой, чтобы боднуть его при случае. Но зачем эвенк послал его бабочек ловить? Насчет этого оскорбления надо будет потом расспросить.
Эвенк, склонившись над котелком, одинаково яростно скребет его снаружи и внутри. И хотя котелок чугунный, блестит так же, как эти обидные стальные латы… Наконец он кончает возиться с котелком и ковыляет обратно к костру. Его движения по-прежнему резки – эта история все еще не дает ему покоя.
– Спирта еще навалом… – бормочет эвенк, грея руки над костром.
– Полбутылки, – уточняет он.
– Может, поджарим хариусов? – спрашивает Тавим.
– Пожалуй, если у тебя есть воображение.
– Воображение? – переспрашивает эвенк. – Разве на этом жарят рыбу?
– Более того. На нем можно поджарить рыбу, которая еще в воде плавает, – отвечает он.
– Это похоже на сохатину, которую мы давеча жарили, да? – пользуется Тавим случаем.
– Может, и так, – отвечает он примирительно. Ему не хочется, чтобы его сохатый становился заботой чьего-то желудка. И вообще странно, что эвенк, обычно такой гибкий по натуре, до сих пор не оставил в покое этого сохатого. Или его сковывает страх встретить однажды такого же зверя? Увидев которого, не сможешь и пальцем шевельнуть. Вот случится такое с охотником. Воспротивится в нем что-то, и станет это как вызов, а там пошло… Начнешь сомневаться во всем подряд, что было на прицеле глаза, мысли, языка. Это состояние вечного сомнения хуже, чем постоянное ощущение вины.
Надо кончать этот разговор и как-то успокоить эвенка. Нельзя его оставлять в этой раздвоенности. Мир человека не витрина, которую можно проломить ударом ноги. Он должен своего сохатого хотя бы ранить, если не убить. Или отпугнуть всплеском весла. Или признать случившееся сном. С этого он и начинает:
– Из-за тебя, Тавим, бог многих людей лишил простодушия.
Эвенк возится у костра. На дне котелка в шипящем жиру топорщат бока хариусы. Эвенк подозревает его в очередном подвохе:
– Ну, и какие они после этого?
– Как и все. Разве что рассудок и сердце у них до того схожи, что можно перепутать, – отвечает он.
– А простодушные? – спрашивает Тавим. – У них как?
– Одни простодушные своим умом. Они рассуждают примерно так: масло – хорошая вещь, и молоко тоже ничего, но при чем тут корова?
– А другие? – спрашивает Тавим.
– А другие – как ты. Они верят всему. И охотнее всего они верят тому, чему уже, по мнению всех, верить невозможно.
– Что, это самое… во что верить невозможно? – добивается ясности эвенк.
– В сны… Будто у сохатых нынче пошла мода носить стальные доспехи, – отвечает он.
Тавим упрямо молчит. На его лице сейчас бесполезно искать следы понимания; он принял самый непроницаемый вид – оцепенелое равнодушие. Эвенк вынимает из котелка поджаренных хариусов, раскладывает на фанерке. Он внимательно наблюдает за эвенком. Уложилась ли на место после всего эта история с приснившимся сохатым? Верит ли эвенк в это?
По одному знакомому движению на лице эвенка он догадывается: Тавим, который его размышления еще недавно принимал за сон, теперь не хочет в это поверить.
Припоздал он со своими разуверениями.
– Что такое везение? Это когда ты стреляешь мимо и все-таки попадаешь, – слышит он речь друга. Так и есть, эвенк подтверждает его догадку. Но он притворяется, будто не понимает:
– Что ты этим хочешь сказать?
– А то, что тебе не повезло, – отвечает Тавим.
Ему не хочется продолжать этот разговор, он и так достаточно натворил своей неосторожностью. И он меняет тему:
– Тавим, зачем ты посылал меня бабочек ловить?
– Был тут недавно один… Складывал бабочек в конверт, срисовывал их и много чего говорил на бумаге, – презрительно объясняет эвенк. – Этот тип сказал, что лучше собирать бабочек, чем консервные банки.
– Тут он не совсем прав, – говорит он, чтобы больше не возвращаться к этому чудаку, запачканному бабочкиной пыльцой.
Он встает со своего полена. Оглядывает край неба; разлившаяся лава солнца заполнила просветы между деревьями. Небо просвечивает сквозь щели звезд, будто стоишь в покинутом чуме. Звуки тускнеют, вязнут во влажных объятиях ветвей. Краски смешиваются и густеют. Распускается черный мак темноты.
– Если хочешь что-нибудь увидеть, смотри с закрытыми глазами, – учит Тавим. Эвенк неслышно подошел и теперь стоит рядом. На растопыренных пальцах поднятой руки покоится, будто поднос, фанерная крышка с хариусами.
– Где это ты видел, что так подают на подносе? – изумленно спрашивает он; эвенк, насколько он знает, не ходил на курсы официантов.
– В столовой на прииске, – отвечает эвенк и поднимает поднос еще выше над головой. Делает на месте пару шагов, виляя бедрами, и говорит сухим тоном: – Что вы желаете?
Он смеется, эвенк же остается совершенно серьезным. Соседство жареного хариуса и бутылки спирта поднимает настроение. Скоро и эвенк начинает хохотать во весь свой беззубый рот:
– Гы-гы-гы… Знаешь, в столовой у меня дружок есть, бывший лагерный повар. У нас с ним дело – он мне пустые банки, я ему соболя и норку. Увидит шкурки – рожу скорчит, а у самого сердце трепыхается, как жаворонок. Гы-ы!.. Думает, обделывает хорошенькое дельце. А не знает, что это я хорошее дельце обделываю. – Эвенк утирает своим сухим кулаком глаза. – Слезы у меня редко текут, только когда лук чищу или смеюсь, – говорит Тавим, и лицо его снова выправляется в раме скул.
– Так и должно быть, – говорит он эвенку. – Выпьем, чтобы всегда так было!
Два человека, сидящих у костра бок о бок, два охотника. Между ними пустая бутылка из-под спирта. Над ними запоздалая стая уток, точно аплодирующий зал. Вокруг них беззвучная, как сама немота, тайга.
– Слу-ушай, Тавим, – его язык легок, как горошина в свистке. – Знаешь, Тавим, что у меня там давеча в мыслях было, когда я наблюдал парение тумана?.. Я бы хотел испариться вместе с тума-аном.
– Но х-хариусы и с-спирт удержали тебя на земле, – говорит эвенк; его язык во рту кажется несколько лишним.
– Да-а, хариусы. Да-а, спирт… Словом – жизнь! Разве, Тавим, жизнь не интересная игрушка? Сколько бы ты ею ни играл, никогда не надоест.
– Жизнь – это длин-ное приготовление к смерти.
– Пошел ты, Тавим! Жизнь – это еди-инственное лекарство от смерти. Но иногда оно дает осадок… И многие забывают перед употреблением вз-збалтывать.
– Вот это точные слова, – соглашается Тавим. – Точ-чное слово, как и точный выстрел, нуждается в долгом упражнении, прежде чем оно получится.
– Не одну обойму расстреляешь, прежде чем оно получится, – говорит он. Подбрасывает в огонь несколько поленьев, устраивает остывший чайник на углях, затем усаживается к огню, спина к спине. Напротив него, на фоне темных прибрежных зарослей, световое пятно – лицо эвенка. Оно постепенно окутывается дымом… Короткая трубка, наполовину обгоревшая, наполовину стершаяся в зубах. Этому попыхиванию мать научила Тавима задолго до его рождения.
Тонкие, легкие веки эвенка опустились. О чем имеет право мечтать охотник, который служит жизни ценою смерти?
Он покашливает, эвенк открывает свои тонкие, как бумага, веки.
– Скучный человек, Тавим, – это самое сильное снотворное. А если их сразу несколько сойдется, это уже наркоз.
– Да-а, это так, – соглашается встрепенувшийся эвенк.
– Что, ходил проведать охотничьи угодья предков? – спрашивает он, тыча большим пальцем в небо. – Как там старики, не поставили еще путики к зиме?
Их языки после короткой паузы стали увереннее. Эвенк поеживается, будто застигнутый врасплох на чем-то нехорошем: в его трезвой натуре нащупали слабое место.
– От водки я всегда трезвею, – бормочет эвенк непонятно почему. – Впрочем… я, видать, старею. К старости, знаешь, годы оголяют твою душу, точно вода прибрежные камни. И всегда находится кто-то, кому в этом месте удобно ноги мыть.
После выпитого эвенк становится чувствительным, обижается на каждый пустяк. Но так же быстро и отходит.
– Сколько же мха наросло у тебя на спине? – спрашивает он у эвенка. – Немало, я думаю?
– Даже больше того… Да что-то не ладится… Здоровье, правда, еще слава богу, и сил пока хватает, – отвечает эвенк.
– Но, кроме слабости, – говорит он, – должно же быть еще что-то, чем в глаза бросаться.
– Бросаться в глаза – большая честь. Но охотник должен оставаться невидимым, чего бы это ему ни стоило. Если хочешь попасть во что-нибудь стоящее, – говорит эвенк из-за дымовой завесы.
– И последовательности у него должно хватать.
– Да, немногие могут пожаловаться, что этого добра у них в избытке, – соглашается эвенк. – На их сушилках могут быть шкурки, но не баргузинского соболя.
– Бурундук какой-нибудь или колонок, – говорит он.
– Случайная норка или белка тоже может подвернуться, – говорит более щедрый Тавим.
Теперь очередь Тавима поправить огонь. Он расплетает ноги, нагибается, но рука никак не может ухватить полено.
– Достал я тебя наконец, чертова дубина, – ворчит он. Бросает полено в огонь, за ним еще одно. – Вдвоем вам веселее будет.
Эвенк опять садится в позу Шивы, ставит рядом чайник. Чай заваривается по-купечески – пачка на чайник.
– Хорош чай, – хвалит эвенк. Коричнево-черную струю трудно отличить от закоптелого носика. – Предки озерами такой пили. Даже погуще. Они отмачивали в нем мозги. И потому были мудрые и жили долго.
– Пей, пей это дубило, Тавим, и ты отправишься к ним очень скоро, – говорит он, склоняясь над кружкой.
– Дай сюда, – протягивает руку эвенк. – Богам это годилось, а тебе нет… Конечно, против спирта нету в нем такой силы – старых баб мужиками делать.
Он чувствует, что эвенк готов обидеться. Чаепитие – ритуал эвенков. Чем темнее чай, тем светлей кажется судьба.
Он смотрит, как Тавим пьет, как осторожно, словно птичье гнездо, держит в ладонях кружку. Странный народ эти эвенки, их натура – сплав наследственной охотничьей жестокости и мальчишеского простодушия. (Если мальчишеского простодушия больше нет, то что же тогда есть? Видимо, двойная мужская твердость. За счет человечности.)
– Выпьем, Тавим, за простодушие!
Так сидят они молча еще немного. Отхлебывают по очереди из большой кружки чай. Вокруг них те же тишина и покой, что и в них самих.
Трубочный дым вокруг эвенка округляется серебристым клубом, оттуда слышится какая-то возня. Когда дым развеивается, эвенка уже нет, слышен только шорох удаляющихся по песку шагов.
Встает на ноги и он, затратив на это пустяковое усилие. Тело стало удивительно легким; теперь он мог бы испариться вместе с туманом. Он вспоминает о завтрашнем дне, о второй половине пути. И вообще о путях, которые никогда не кончаются… И он откладывает свое испарение.
Он идет от костра сквозь туман наугад к заливному лугу. Где-то там, на краю луга, должна стоять эвенкова копна сена. Он оказывается возле горелой сосны. В ее дупле каждый год гнездится пара огневок. Он останавливается у дерева. Обуглившийся ствол, изломанные огнем ветки, словно руки в агонии… Почему они выбрали именно это дерево? Почему не выбрали дерево понадежнее?
Он хочет знать, на месте ли утки. Они давно должны быть на месте. Он подходит к дереву вплотную, и им вдруг овладевает тревога, будто что-то зависит от того, остались ли птицы верны своему дереву. Он бьет сапогом по стволу. Тишина. Он бьет еще и еще. Опять тишина, глуше прежней. Он отдыхает, прислонившись к дереву. «Паскуды», – говорит он и хромая уходит прочь.
В копне сена достаточно, вполне хватит на подстилку. На обратном пути он вдруг слышит над обгорелой сосной упругие хлопки крыльев: две огненные тени скрываются в дупле – первая утка и за ней вторая. Он останавливается под деревом.
– Все-таки это так… – говорит он себе и, ускорив шаг, направляется к костру. Теперь, когда он знает, что это так, нет причины обращать внимание на боль в ноге.
Он видит, у костра уже хлопочет эвенк, который только что пришел со своим спальным мешком из собачьей шкуры и большой охапкой дров. Но тот доволен своим мгновенным преимуществом.
– Жду тебя уж сколько времени, – говорит эвенк, как видно что-то заметив. – Если у кого уже нечего взять, отберут и последнее… У бедной сосны, кроме сажи, видать, ничего не осталось.
Он молчит.
Не говоря ни слова, делит охапку сена пополам, придвигает поближе к эвенку его часть. Кладет два гладких полена в изголовье, бросает на деревянную подушку сена, остальное раскладывает по длине тела и сверху кидает спальный мешок.
Эвенк вовсю борется со своим языком и выигрывает по очкам. Он догадывается, что с другом за это время что-то произошло. Обостренная интуиция редко обманывает лесного человека. Тот разувается, и эвенк, разостлав свой мешок, начинает его расшнуровывать. Мешок пахнет псиной и махоркой, но это в порядке вещей.
Расшнуровав унты, эвенк машет рукой и лезет прямо в унтах в свою переносную квартиру, откуда он когда-то несправедливо выставил своих престарелых собак.
Эвенк уже почти залез в мешок, и тут из кармана его кителя сверкнуло бутылочное горлышко.
– Я вижу, ты себя должен напичкать до отказа, чтобы не было этого проклятого чувства пустоты.
– Ага… Только это, что ты сказал, совсем на тебя не похоже, – сомневается эвенк в подлинности сказанного.
– Верно, не похоже, – сознается он. – Так говаривал один человек, когда дело доходило до выпивки.
– И часто ему приходилось так говорить?
– Ну, насколько часто это случается с мужиками.
– Да-а, – кивает эвенк, – хорошо, что в тайге это редко случается. – Он тянет свою с виду хрупкую руку за кружкой. И натыкается на колючий взгляд друга. Эвенк успокаивающе поднимает руку: – Эта малость мокрая. Да я немножко… Это я на утро, для разогреву, до того как костер разведем.