Текст книги "Белый шаман"
Автор книги: Николай Шундик
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 38 страниц)
2
Кайти положили в больницу. А назавтра в Тынуп пришла страшная весть, что где-то там, далеко-далеко, еще дальше того места, где стоит главный город Москва, рвется с громом вражеское железо и полыхает такой огонь, что даже неба не видно.
Фашистов Пойгин назвал для себя росомахами. А их предводителя Гитлера представлял себе самой матерой, разжиревшей на человеческой крови, самой вонючей и грязной росомахой. Пойгина ужасали документальные фильмы о войне, которые начали показывать и здесь, на Чукотке. Полыхали пожары, падали убитые, плакали осиротевшие дети… Однажды с экрана донесся стон смертельно раненной женщины и плач ребенка, на глазах которого умирала мать. Стон этот и плач потом преследовали Пойгина во сне, и он не мог отделаться от ощущения, что горе переступило порог его собственного очага, а это, в свою очередь, намного обостряло его тревогу за Кайти. Он часто приходил к ней в больницу и не мог скрыть своей подавленности.
Через два месяца Кайти вернулась домой и все никак не могла насмотреться на маленькую Кэргыну, за которой все это время присматривала Кэунэут. Пойгин наблюдал за женой и дочерью, а из памяти не уходили та умирающая женщина и обреченный ребенок.
– Почему у тебя такой странный взгляд? – почти испуганно спросила Кайти. – Мне кажется… тоска съедает твои глаза…
Пойгин долго молчал, потом тихо сказал:
– Странно, это происходит где-то далеко-далеко, а я уже не могу смотреть на восход и заход… Не солнечное зарево, а пожары вижу.
– Такая у тебя душа, – печально сказала Кайти. – Не зря говорят, она у тебя намного обширней, чем надо бы одному человеку…
– Мне кажется, что даже звери чуют беду. Представляю, как вздыбливается их шерсть, и слышу, как глухо рычат они. Звери всегда чувствуют смерть…
И звезды Пойгину казались глазами самой вселенной, которые порой с ужасом смотрели туда, где вершилось невиданное зло. Очеловечив в своем воображении природу, наделив ее чувством великого сострадания к тем, кто был подвергнут насилию росомах, Пойгин тем' самым находил единственно верную меру всей громадности несчастья, и потому каждый выход его в тундру или море – это был уже выход на тропу волнения…
– Завтра я уйду в прибрежную тундру на десять дней, – близко разглядывая лицо Кайти, сказал Пойгин. – Из района пришел наказ выставить в пять раз больше капканов, чем ставили мы до сих пор. Мы зарядим в десять раз больше капканов. Только вот опять не заболела бы ты…
– Иди. Я здорова. Хорошо, что ты будешь со мной до зари.
Пойгин был с Кайти до утренней зари. В ту ночь он верил: в очаге его со временем станет на одного человека больше – в этот мир явится сын! Обязательно сын! Возможно, именно это исцелит Кайти… Если бы можно было через дыхание вселить в Кайти хотя бы половину своей силы.
У Кайти кружилась голова, и ей казалось, что она падает в бездну. Ну кто, кто спасет ее? Она же падает… падает… Конечно же, только Пойгин может спасти ее. Только он! Нельзя, чтобы он провалился в туман. Но он уходит, исчезает в тумане. Нет, вот он, вот его плечи, спина, шея. Руки Кайти, из которых, казалось, вынули кости, оживают. Они чувствуют, как переполнилось тело Пойгина солнечным зноем. А солнце – это жизнь, жизнь! Кайти чувствует себя птицей, еще способной на взлет, на немыслимый взлет к солнцу…
Пойгин ушел на рассвете. А вернулся через полмесяца, в обледенелой одежде, с запавшими глазами, и, кажется, руки его были обмороженными.
– Ты с ума сошел? Как ты выжил на морозе в такой одежде? – испуганно спросила Кайти, срывая с мужа одежду.
– Мы начали подледный лов рыбы. Песец хорошо идет на рыбную приманку, – простуженно прохрипел Пойгин.
– А что с руками?
– Это от раскаленного на морозе железа. Капканы, капканы, капканы. Я их уже и во сне заряжаю… Пока мы больше всех в районе поймали песцов.
– А я шью для чельгиармиялит одежду. Вот смотри: торбаса, рукавицы, шапки.
Ах, Кайти, Кайти, какая же она прекрасная швея, какие нежные и ловкие руки у нее! Только вот высыхают ее руки. Пойгину они кажутся уже почти невесомыми. Пойгин взял в свои огрубевшие ладони руки жены. Ему хотелось дышать на них.
Кайти тихо спросила:
– Не потерял ли ты свой амулет… мое письмо? Пойгин почувствовал, как холодеют его щеки: кисет с коробком, в котором было письмо Кайти, он потерял и боялся сознаться в этом.
– Ты почему так побледнел? – сама бледнея, спросила Кайти. – Я вижу у тебя совсем другой кисет. Где прежний?
– Я его потерял, – испытывая суеверное чувство страха, признался Пойгин. – Но я помню твое письмо. Все помню до каждого слова.
– Я могла бы тебе написать другое. Но то… то стало амулетом. Нехорошо, когда человек теряет амулет… Это недобрый знак.
Пойгин стиснул худенькие руки Кайти, прижал их ладони к своему лицу.
– Не надо так говорить. Я, может, еще найду амулет Ну а если напишешь другое письмо… оно станет новым амулетом.
– Нет, настоящий амулет… именно то письмо. Пойгин не знал, как унять в себе чувство вины.
– Мне все чаще и чаще является во сне къочатко – печально сказала Кайти. – А иногда и наяву слышу, как он ревет, особенно в пургу. Бродит вокруг яранги и все ревет, меня выкликает…
Пойгин закрыл глаза, выждал, когда голос его может стать ровным и твердым.
– Не бойся никакого къочатко. Если есть я, если о тебе думаю… къочатко не тронет тебя. Это тебе чудится от усталости. Надо поменьше шить. Ты же больная, а шьешь больше всех.
– Я детишкам хотела бы шить рукавички и меховые чулки. В кино видела… бредут по снегу, в платки закутанные, а кругом трупы… И плачут, плачут. Во сне слышу, как они плачут…
– Да, там бродит железный къочатко… танк называется. И клеймо на нем. А горло его – пушка называется. Огонь и раскаленное железо вместе с ревом горло его изрыгает. Но есть, есть танки и у нас. Когда будешь в кино, примечай: если не клеймо, а звезда – значит, наш танк.
– Я это уже приметила.
– Думай о тех, о детишках, о женщинах, – и къочатко перестанет мерещиться.
– Но у меня все наоборот… Чем больше о них думаю, тем ближе къочатко подходит. Къочатко… Это смерть… Только когда шью, шыо, о чудовище забываю, о тебе думаю… Как ты там? Особенно тоска, когда уходишь в море к разводью. А вдруг лед оторвется и понесет тебя в открытое море…
– Надо, надо идти к разводьям. Песец теперь попадается только на свежую приманку. Я готов на дно моря нырять, только бы добыть как можно больше свежей нерпы.
И опять Пойгин ушел в прибрежную тундру на несколько суток. А когда вернулся, узнал, что Кайти снова лежит в больнице.
Завидев мужа в белом халате, Кайти встрепенулась, обрадованно заулыбалась.
– Ты как куропатка зимой, весь белый.
– Почему не заяц? – спросил Пойгин, присаживаясь возле больной. – Он тоже зимой белый.
– Нет, куропатка. Помнишь, как я любила с тобой в тундре смотреть на куропаток? Вот думаю… когда оба умрем… кем опять в земной мир вернемся? Если нельзя будет человеком… пусть тогда куропаткой. Только и ты, ты тоже…
Кайти закрыла глаза, и ей представился сухой треск в кустарнике на берегу речки: клювом крошат куропатки хрупкие, остекленевшие на морозе ветки – это их зимняя еда. Заснеженная тундра вся в крестиках от следов куропаток. Но не всегда эти птицы следы оставляют: перед сном взлетит вверх и упадет камнем в снег, зароется с головой – попробуй, лиса или волк, найди ее, выследи.
– Вот бы мне от къочатко спрятаться, как куропатке, – без следов.
– Ты и так здесь как в снегу. – Пойгин внимательно оглядел палату. – Чисто и бело, как в снежной тундре. Никакой къочатко тебя здесь не найдет. Не думай о нем. Тебя вылечат.
– Скорей бы весна. Я в тундру хочу, туда, где живет народец куропаток. Я знаю, что вернусь куропаткой. Буду на гнезде сидеть, а ты летать надо мной будешь, лис, песцов отгонять.
Кайти знала, как бесстрашна куропатка на гнезде. Другая птица давно бы уже не выдержала, улетела бы с криком, а эта сидит до последнего мгновения. Кайти, бывало, даже притрагивалась к наседке и тихо уходила от гнезда, с изумлением и восхищением перед матерью-птицей. Удивляло Кайти и бесстрашие самцов-куропаток. Скликав друг друга в стаю, они нападали на лисиц, песцов, изгоняли непрошеных пришельцев прочь. Если погибает самка – самец заменяет выводку мать, порой принимает в свое семейство и других сирот. Пока самки высиживают птенцов, самцы строго охраняют частицу именно своей тундры: не смей перелетать сюда другой самец – будет битва до крови. Правда, самки могут быть в любом месте – их не тронет никто. Но вот высидели самки птенцов, прибавилось народцу в племени куропаток, и тогда тундра становится общей, никто не прогоняет друг друга, ходи в гости, новости рассказывай, детишками хвались. Нет, что и говорить, нравился Кайти народец куропаток…
– Чистые они, детей своих любят, – полушутя объясняла Кайти, почему ей хотелось бы на крайний случай вернуться на землю куропаткой. – Муж о жене всегда заботится. Хотя и маленький, но смелый и добрый народец…
Пойгин улыбался, стараясь окончательно повернуть рассуждения Кайти на шутку:
– А вдруг ты вернешься куропаткой, а я песцом? Это что же тогда получится?
– Получится, что ты меня съешь…
– Давай уж лучше подольше поживем людьми. Учитель Журавлев мне о другом говорит… – Пойгин замялся, не зная, продолжать ли мысль, пришедшую, быть может, не совсем ко времени. – Говорит, что оттуда никто никем и ничем не возвращается…
Кайти приподняла голову, в глазах ее был страх.
– Как же это… не возвращается?
– Да так, не возвращается, и все. Потому и надо здесь жить, как полагается человеку. Понадеешься на вторую жизнь, вот как ты думаешь, на жизнь куропатки, а человеком так и не станешь… Так говорит Журавлев.
Пойгин много думал об этом, не знал, соглашаться ли с Журавлевым, верить ли ему… Потом пришел к выводу, что все-таки надо жить человеком, пока ты человек, а что будет там – это уже другой разговор. И надо сделать все возможное, чтобы Кайти жила, жила и жила…
3
Культбазы на Чукотке к этому суровому военному времени были упразднены, сыграв свою роль в преобразовании жизни далекой северной окраины. Медведев получил назначение в окрисполком, а Журавлев, прокочевав в тундре три года с Красной ярангой, стал директором школы. Он просился на фронт, однако ему сказали, что он нужен здесь. Журавлев сердился, ругал «бюрократов» и находил успокоение лишь в том, что взваливал на свои плечи многие обязанности в поселке и колхозе. Был он и комсоргом, и секретарем сельсовета, и ответственным за военную подготовку жителей Тынупа, и пропагандистом. Журавлева очень обрадовало, что к нему за помощью потянулся Пойгин; да и сам Александр Васильевич старался быть нужным правлению артели.
Пойгин уже хорошо мог и читать, и писать, но у него не исчезла боязнь перед каждой бумагой, приходившей из района или округа. И Журавлев порой снился ему: сидит рядом, терпеливый, спокойный, пальцем по бумаге водит, раскрывает суть немоговорящих наказов. А наказы были суровы.
На стене правления артели висела карта, в которую были воткнуты красные и черные флажки. Наступали черные флажки, тесня красные. Вот они уже приблизились к самой Москве, обозначенной на карте красной звездой. Эта звезда была для Пойгина чем-то вроде Элькэп-енэр на небе, и ему хотелось верить: она обладает той же силой устойчивости, что и Полярная звезда, вокруг которой все сущее вращается. Но, как ни странно, фашисты уже совсем близко от этой главной звезды. Неужели они погасят ее? Мыслимо ли это?
Пойгин пришел к Журавлеву в школу и попросил подарить ему карту. Тот долго выбирал что-нибудь подходящее, наконец решил отдать ему атлас:
– Вот возьми, здесь обозначены все земли и страны, реки и леса, горы и моря. Я тебе помогу понять, что где находится.
– Спасибо, Кэтчанро. Мы будем летать с тобой над дальними землями, – шутливо сказал Пойгин. – Приходи сегодня.
Журавлев часто бывал в яранге Пойгина, изумлялся чистоте и порядку, понимал, как это непросто дается Кайти. Несуетливая, но расторопная, она все время чем-нибудь была занята: шила, выделывала шкуры, охорашивала полог, который освещался большой керосиновой лампой. Шестилетняя Кэргына помогала матери. На учителя девочка поглядывала с любопытством, застенчиво принимала гостинцы и подарки и говорила по-русски, почему-то нараспев: «Спасипо-о-о-о!»
Так встретила Кэргына Журавлева и на этот раз, когда он ей протянул пачку цветных карандашей.
– Садись пить чай, – пригласил Пойгин, бережно листая атлас.
Кайти наполнила чашки чаем и принялась чинить мужу охотничью одежду. Ранним утром он должен был уехать в море, к открытому разводью. Она знала, насколько это опасно: льдины иногда откалывались и уносили охотников нередко на верную гибель. Но разве Пойгина остановишь? Приходится только надеяться на то, что море всегда благосклонно к нему, в какую бы беду он ни попадал, может, так будет и на этот раз.
После чая Пойгин бережно протянул Журавлеву атлас, сказал вроде бы шутя:
– Ну, полетим, Кэтчанро. Полетим к Москве. – Журавлев открыл атлас в нужном месте, показал на Москву, обозначенную красным кружочком.
– Тут она выглядит не звездой, а солнцем, – сказал Пойгин, осторожно дотрагиваясь до кружочка.
Склонилась над картой и Кайти. Она не задавала вопросов, лишь поглядывала на мужа и, когда тот о чем-нибудь спрашивал, блуждая пальцем по карте, кивала головой: мол, именно это и меня очень интересует. В чистом ситцевом платьице, с аккуратно заплетенными косами, без всяких украшений, она была удивительно милой, похожей на хрупкую девочку, хотя на лице ее были признаки преждевременного увядания.
– Вот эта река как называется? – спросил Пойгин.
– Днепр.
– Покрывается ли она льдом?
– Зимой замерзает.
– Тогда чельгиармиялит должны прогнать фашистов за эту реку, пока зима. Мы их так тепло оденем, что ни один не замерзнет. – Пойгин повернулся к Кайти: – Вчера мне жаловались, что кладовщик недостаточно дает женщинам камусов. Верно ли это?
Кайти показала на кучу камусов в углу:
– Это он дал на десять дней. Но я могла бы пошить торбасов вдвое больше…
– Ну что ж, я сегодня с ним поговорю. Громким голосом поговорю! – погрозил Пойгин. – Надо бы заставить кладовщика встать перед собранием и произнести двадцать раз слово «фронт».
Для Пойгина это слово имело магическое значение. Он произносил его как заклинание. Таинственное, обозначающее и кровь и огонь, отвагу и честь, оно само по себе, по мнению Пойгина, стоило целой речи. Иногда он так и делал. Вставал на собрании за столом, долго осматривал лица людей и произносил тоном не простой беседы, а говорений: «Фронт!» Опять долго молчал и только после этого переходил к конкретным делам: сколько следует добавить капканов на охотничьих участках, кого послать в море к разводью, упрекал провинившихся и ленивых и, перед тем как сесть, произносил снова с прежним значением: «Фронт!»
– От этой реки далеко ли до того места, где живет главная росомаха? Кажется, Берлин называется.
– Да, ты правильно запомнил… – Журавлев пере-листнул несколько страниц атласа. – Вот он, Берлин.
– Когда росомахи пойдут вспять… дойдем ли мы до Берлина?
– Непременно дойдем!
– Надо, надо, Кэтчанро, дойти до Берлина. Только бы не скрылась куда-нибудь главная росомаха. Она должна узнать, что такое татлин!
– Да, Гитлер еще узнает, что такое татлин! Пойгин долго молчал, не отрывая взгляда от карты.
Вдруг спросил:
– Знают ли в Москве, сколько наша артель поймала песцов, лисиц, сколько пушек, самолетов куплено за них?
Журавлев, всем своим видом стараясь показать, что он в этом нисколько не сомневается, твердо сказал:
– Знают.
Пойгин открыл деревянный ящик, вытащил районную газету, наклонился к лампе.
– Тут написано, что наша артель больше всех в районе добыла песцов и лисиц. – В который уж раз прочел дорогие для него строки в газете, беззвучно шевеля губами. – Надо пятой бригаде добавить еще сто капканов. Я все подсчитал. Послезавтра начнем подледный лов рыбы. Песец хорошо идет на рыбную приманку…
– Я рад, что похвала в газете помогает тебе в работе.
– Похвалы делают ленивым того, кто ее недостоин. – Пойгин осторожно сложил газету, спрятал в ящик-Хороший помощник Майна-Воопка. Убедил каждого чав-чыв добавить еще по десять капканов к прежним. Тундра дает нам много лисиц. Я знаю, американцы очень любят не только песца, но и лисицу. Пусть продают самолеты и на эту пушнину.
– Я напишу о Майна-Воопке в газету.
– Правильно, напиши. – Пойгин опять склонился над картой. – Ну что ж, полетим, Кэтчанро, дальше. Покажи, где находятся земли, на которых никогда не бывает льда и снега.
Кайти изумленно вскинула глаза.
– Разве бывают такие земли?
– Да, бывают.
Журавлев опять перелистал атлас:
– Вот здесь эти земли. Африка называется. Запоминайте…
– Водятся ли там звери? И есть ли там охотники?
Рассказ Журавлева об африканских зверях Пойгин и Кайти слушали будто сказку. Пойгина особенно поразил слон, которого люди заставляют ворочать огромные тяжести.
– Умка тоже сильный. Однако его, наверное, никто не приучил бы ворочать камни или вытаскивать моржа из воды. – Помолчав, он опять заговорил о своем. – Пожалуй, надо Мильхэра сделать главным на подледном лове рыбы.
Так много раз возвращался Пойгин к мыслям о насущных делах, прерывая воображаемый полет с Кэтчанро по разным землям мира. Когда пришла пора прощаться, сказал:
– Спасибо. Ты действительно Кэтчанро. – Осторожно полистал атлас. – Тут еще много разных земель. Мы их все облетаем. Приходи еще, когда вернусь с моря.
Вернулся Пойгин с моря благополучно и с богатой добычей. Свежую нерпу тут же вывезли на приманки. Едва отогревшись, Пойгин достал, как истинное сокровище, из деревянного ящика атлас. Подумал, что хорошо бы позвать Кэтчанро.
К счастью Пойгина, Журавлев сам не просто пришел _ прибежал в его ярангу, воскликнул ликующе:
– Фашисты отступают от Москвы!
Пойгин на какое-то время закрыл глаза, осмысливая всю важность удивительной вести, наконец сказал:
– Мне приснился вещий сон… будто я наступил на хвост главной росомахи. Но, к сожалению, только на хвост, на самый кончик…
– Мы еще схватим за глотку эту росомаху! Она еще взвоет! – яростно грозился Журавлев, раскрывая атлас.
На этот раз не могла умолчать и Кайти.
– Далеко ли от Москвы до того места, где находится Гитлер?
– Вот, вот это место. Отсюда беда поползла. Сначала вот сюда, Австрия называется. Потом Чехословакия. Вот она. Потом Польша. А потом Франция…
– Много ли там людей? – робко спросила Кайти. – Можно ли было бы упрятать их детей… ну в сто, в двести яранг?
– Я не знаю, сколько звезд на небе, но детских глаз в тех землях, наверное, не меньше.
– О, это диво просто, как много! – изумилась Кайти, переводя расширенные глаза на мужа, как бы приглашая подивиться невероятному. – Когда воет пурга, мне кажется… ветер доносит их плач.
Долго в тот раз в пологе яранги Пойгина не закрывали атлас. Пришел Чугунов.
– О, да вы тут как маршалы-стратеги! А ну, дайте и мне на карту глянуть. Погнали фашистов взашей! Пришел и на нашу улицу праздник! Я чуть не прорвал ухом свой репродуктор. Всегда орал во все горло, а тут, как назло, осип… Вот, вот, значит, в этом месте их погнали. Прямо на запад!
Увидев подвешенные к потолку полога песцовые шкуры, Степан Степанович снял одну из них, привычно встряхнул, подул на мех, сказал восхищенно:
– И что у тебя, Пойгин, за капканы! Что ни песец, то редкостный экземпляр.
Чугунов знал, что говорил: к этому времени он уже был признанным знатоком пушного дела. Не зря стал главным пушником большой округи, занимая к тому же должность директора Тынупской торгбазы. Заматерел усач. Лицо его, не потеряв добродушия, стало грубее, мужественнее, казалось, потяжелели крепкие скулы, во взгляде появилась та уверенность, когда чувствуется: человек знает себе цену.
Продолжая рассматривать шкурку песца, Чугунов вдруг горестно задумался, после долгого молчания сказал Журавлеву:
– Вот же несуразица. Когда жил в Хабаровске, собирался воевать с самураями. Так и думалось: если уж и грянет проклятая – то именно с маньчжурской стороны. А вышло вон как… Совсем по-другому, понимаешь ли, вышло. И оказались, Александр Васильевич, мы с тобой в глубочайшем тылу. Война кончится – в глаза людям стыдно будет смотреть. Попробуй докажи, что тебя не пускали. Не шибко, значит, и рвался, скажут, а то бы пустили…
– Мне три заявления вернули, – угрюмо промолвил Журавлев.
– Да и мне, понимаешь, не меньше.
– Не исключено, что хватит и на нашу голову… Неизвестно еще, как поведет себя Япония. Наверное, не зря нас здесь оставляют…
И опять склонились мужчины над картой. Пойгин остановил взгляд на аленькой точке на чукотском берегу, которую поставил красным карандашом учитель. Это был Тынуп. Здесь жил он, Пойгин. Далеко, ох как далеко от Москвы! Если ехать на собаках, наверно, и года не хватит. Сколько речек надо пересечь, сколько горных хребтов перевалить. Вот она, красная Элькэп-енэр. Отступают росомахи от нее, пятятся назад. А как же иначе? По-другому и не могло быть! Никто и никогда не сдвигал и не сдвинет с места Элькэп-енэр.
Раскурив трубку, Пойгин кинул быстрый взгляд на Чугунова и сказал:
– В пятой бригаде не хватает цепей к капканам. И свечи кончаются. И еще там просят охотники привезти три палатки. Эта бригада больше всех поймала песцов. Хороший бригадир старик Акко, очень хороший.
– Завтра же пошлю туда нарту развозторга, – пообещал Чугунов, опять склоняясь над картой. – Если так дело пойдет и дальше… к лету, глядишь, и война закончится. Хорошо бы к двадцать второму июня ворваться в Берлин. Чем начал Гитлер-подлюга, то и получай!
Так мечталось Чугунову в тот раз в яранге Пойгина. Однако главные испытания были еще впереди. И летом сорок второго, и зимой сорок третьего года все в Тынупе жадно искали на карте Сталинград. И опять ликовал Пойгин вместе с Кэтчанро, склоняясь над атласом, когда росомахи были повергнуты и в Сталинграде. И, спрятав свою драгоценность в ящик, Пойгин мчался на собаках в море, как прежде, отчаянно рискуя, чистил и снова заряжал капканы в пургу. Ятчоль изумленно разводил руками и говорил: «Песцы сами лезут в капканы Пойгина, ну просто воют, чтобы поскорее в железо лапу сунуть».
Наконец наступил и долгожданный День Победы. Пойгин впервые за долгие четыре года войны вспомнил о бубне. После митинга он пригласил Журавлева к себе в ярангу, откупорил бутылку со спиртом и сказал:
– Сегодня буду немного пьяным. Но в бубен ударю, пока трезвый. Я белый шаман. Бубен мой способен только на внятные говорения.
Журавлев хотел сказать, дескать, не надо бубна, но вовремя одумался: это, наверное, очень обидело бы Пойгина. В тот раз Журавлев впервые увидел, каков Пойгин со своим гремящим бубном. Чуть побледневшее лицо его стало отрешенным, глаза смотрели не столько вдаль, сколько вовнутрь себя – туда, как он сам говорил, где живут душа и рассудок. Бубен его не просто гремел, он повторял стук сердца, он куда-то спешил с доброй, очень доброй вестью, он по-детски смеялся, он скорбел, он обвально обрушивался громом возмездия.
Журавлев ушел от Пойгина, весь переполненный звуками его бубна. Он даже как-то весело рассердился: «Да что это, черт подери, со мной происходит?!» А бубен звучал в нем, и это были удары парадного шага и тех солдат, кто дожил до победы, и тех, кто пал… Встали павшие, выстроились и пошли, пошли, чеканя шаг; все дальше уходят, уходят в бессмертие. Охмелев от радости и выпитого, Журавлев смотрел на ликующий Тынуп, поглядывал на майское солнце, уже не уходившее за черту горизонта, и ему чудилось, что солнце тоже звучит, как бубен Пойгина…
Вельботы! Это диво просто, настоящие вельботы! Пойгин оглаживал борта вельботов, на которые отныне пересаживались охотники, и смеялся от радости, как мальчишка. Потом отходил чуть в сторону, смотрел вдоль стремительных линий вельботов, нащурив глаз, как это бывало, когда он целился из карабина. Вельботы еще были на берегу, но он уже чувствовал их стремительное движение, стремительное, как выстрел, он знал толк в этих линиях, он столько соорудил за свой век байдар. Но байдара, с ее легким каркасом, хрупка, байдара почти плоскодонна. А у вельбота – киль! Вельбот не боится морской волны, у вельбота могучий мотор – намного сильнее руль-мотора.
Вельботы! Вельботы! Их пять в Тынупской артели. Пять вельботов. Это значит, артель становится в десять, в двадцать раз сильнее. Завтра ранним утром Пойгин поведет пять вельботов по солнечной дороге, навстречу солнечному лику, возникающему из морской пучины, который он так легко и с такой радостью представлял себе ликом Моржовой матери.
Вот и долгожданное утро. Вельботы на воде. Бежит, задыхаясь, Журавлев, не бежит, а летит Кэтчанро, машет руками:
– Возьмите меня!
И вот мчится Журавлев в флагманском вельботе, подставляя лицо резкому ветру, смотрит на солнечный шар, поднимающийся из моря. Увидишь один раз такое – на всю жизнь запомнишь. Да, тебе известно, что дневное светило где-то далеко-далеко во вселенной, вне земного мира, но ты не можешь избавиться от мысли, что оно родилось где-то в недрах земли и теперь выходит из ее чрева, пробив морскую пучину. Земля родила свет, земля родила тепло, земля родила жизнь! И кричат, кричат об этом чайки, высовывают тюлени круглые головы, торопясь не пропустить этот удивительный миг, где-то далеко на горизонте, приветствуя солнце, выпускает фонтан владыка морей – кит. И кажется, что вот так и твоя душа, как недра земли, взрастила что-то огромное, светлое и теплое, и ты способен обнять все человечество, все сущее на земле. «Эх, Кэтчанро, Кэтчанро, восторженный ты человек!» – обращался сам к себе Журавлев. Ему нравилось его чукотское имя. Он повторял его, как поэтический рефрен, в минуты особого настроения, когда хотелось взлета мысли и чувства. Он будет, будет писать книгу! Будет рассказывать людям о том, что он увидел за три года жизни в кочевье. Вот и сейчас он не случайно попросился в море. Поднимайся, Кэтчанро, все выше и выше, тебе есть о чем рассказать.
Мчались вельботы навстречу солнцу. Пойгин сидел у мотора, порой поднимая бинокль к глазам. Внешне он был бесстрастным, но Журавлев чувствовал, как все существо этого человека пронизывает восторг, порожденный мощью мотора и стремительным бегом вельбота по морским волнам.
На носу вельбота полулежал Мильхэр, покуривая трубку. Все насмешливее становилось его лицо, густо побитое оспой. Журавлев догадывался: сейчас-Мильхэр начнет подшучивать над Ятчолем, не зря кидает в его сторону бесовски-лукавые взгляды. А Ятчоль устроился подремать у самых ног насмешника.
– Если приснится стадо моржей, скажи нам, – начинает Мильхэр задирать Ятчоля.
– Ему чаще умка снится, – с хрипотцой, прокашливаясь, подыгрывает Мильхэру старик Акко.
– Проснись, Ятчоль, расскажи, как умка поломал твой патефон и «Калинку-малинку» сожрал.
Ятчоль пока помалкивает, неопределенно улыбаясь. Он знает, что его терпимость к насмешкам смягчает людей, имевших все основания его ненавидеть. Ожесточение против него как бы растворялось порой в злых, но все-таки насмешках, а не в проклятьях. И когда люди, нахохотавшись, чувствовали себя отомщенными, Ятчоль сам позволял себе высказать все, что он о них думал. И пусть ответный хохот часто повергал Ятчоля в бессильную ярость, но это было для него все-таки лучше, чем выходить на поединок уже другого рода, когда мужчины сводят счеты по-мужски, – Ятчоль всегда избегал такой неприятной для него возможности. Так все это понимал Журавлев.
А история с патефоном была еще совсем свежей, и насмешники отводили душу, пересказывая ее вновь и вновь, оснащая с каждым разом все более невероятными подробностями.
Однажды Ятчоль пришел к Чугунову на торгбазу и попросил в долг немало товаров, конечно, имелась в виду и акамимиль – плохая вода, иначе говоря, спирт.
– Ну, зачем тебе плохая вода? Сам ведь говоришь, что она плохая, – горестно морщась, остепенял Степан Степанович Ятчоля, которому захотелось почувствовать себя «немножко веселым».
– Печаль в меня вселилась, – оправдывался Ятчоль. – Помрачение от печали находит. На Мэмэль, будто келючи, рычу. Она вздрагивает от страха по ночам так, что боюсь, яранга развалится.
– Может, не от страха она вздрагивает? Мужчина должен знать, как лучше избавить жену от дрожи, – пытался все перевести на шутку Степан Степанович.
– Без плохой воды не получается.
– Ну хорошо, муки, керосину, свечей, спичек, табаку я тебе в долг дам, хотя ты и редко долг отдаешь. Сам, понимаешь ли, потом из своего кармана за тебя рассчитываюсь. Но плохой воды не дам.
– Тогда я керосину напьюсь, – с разнесчастным видом погрозил Ятчоль. – Напьюсь керосину, трубку закурю и загорюсь. Одна зола от меня останется. Вечественное доказательство, что ты виноват. Судить тебя будут.
Чугунов хохотал, вытирая кулачищами глаза. Успокоившись, сказал назидательно:
– Ты бы почаще в море выходил. Вон другие охотники за день по нескольку нерп добывают.
– Нерпа не любит печального охотника. Когда человек веселый, тогда и нерпе приятно. Он у отдушины сидит, посвистывает, шутит сам с собой, песенки напевает, смеется, рукояткой ножа по льду постукивает. А нерпы, они народец такой – как женщины, любопытны. Ни за что не утерпят, чтобы не вынырнуть и не посмотреть, кто там сидит такой веселый.
– Ну, и ты сидел бы себе, да и ножиком постукивал, если свистеть или петь тебе не хочется, если тебе совсем не до смеху. Нерпу добудешь – сразу запоешь…
Ятчоль безнадежно махнул рукой:
– Нет. Не получается. Стучишь, стучишь, а толку никакого. Стук какой-то невеселый. Неумные люди про нерпу выдумали, что она глупа. О-о-очень умна нерпа. Все понимает.
И тут Чугунов в шутливом своем отчаянье подал совет, который и привел Ятчоля к невероятным поступкам.
Еще в первой своей фактории Чугунов подарил ему балалайку. Правда, Ятчоль, кроме «барыни», так ничего другого бренчать и не научился, зато появилась у него страсть к музыке. Купил он патефон и множество пластинок. И вот, памятуя это, Степан Степанович и сказал, выходя из-за прилавка и обнимая неудачливого покупателя за плечи:
– Поставь, понимаешь ли, патефон у отдушины, и пусть он себе играет! Нерпы тучами к тобе попрут.
Ятчоль какое-то время чесал себя за ухом, что-то прикидывая в уме глубокомысленно, и вдруг ушел из магазина, не сказав ни слова. В тот же день он отправился в морские льды пешком, пока неподалеку, чтобы испытать патефон. Нашел отдушину нерпы, разрушил ледяной колпак, завел патефон. Замерз патефон, никак не крутится. Ятчоль и руками его отогревал, и дул на него, наконец что-то такое в нем разработалось, и в безмолвных арктических льдах зазвучало танго «Брызги шампанского».