355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Шундик » Белый шаман » Текст книги (страница 35)
Белый шаман
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:24

Текст книги "Белый шаман"


Автор книги: Николай Шундик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 38 страниц)

– Я не знаю, верите ли вы, что в наших северных морях вечно живет Моржовая матерь. Не каждому дано услышать, как она стучит в ледяной покров, как в бубен. Такое слышишь не просто ушами…

– Как видите, наш славный оратор обращается к человеческой совести, – добавил от себя Медведев, точно переводя каждое слово Пойгина.

– Настоящий охотник должен это слышать. – Пойгин на какое-то время замер, будто вслушиваясь в звуки того символического бубна. – Тогда никто не будет убивать моржей лишь затем, чтобы выломать его клыки. Я не знаю, все ли верят в то, что думы умки порой вылетают из его головы черными воронами. Но пусть все-таки люди послушают, о чем хочет сказать вещая птица. Может, она и вправду – жуткая дума умки. Потому жуткая, что его теперь легко убить с самолета, из вертолета. Просто так убить, для забавы, чтобы сначала погонять его по ледяному полю, посмотреть, как он становится на дыбы и ревет перед смертью. Я когда-то думал, как много на свете птиц, как мало в сравнении с ними людей. Теперь, когда я увидел, как много на свете людей, я думаю, как мало в сравнении с нами птиц. А разве возможно жить и не видеть и не слышать птиц? У нас, на Чукотке, птицы меняют свои крылья. Я видел, как плохие люди скручивают головы птицам, у которых нет крыльев, – гусям, журавлям, лебедям. Пусть эти скверные люди послушают, о чем хочет сказать вещая птица ворон – жуткая дума умки. Если поймут – им станет стыдно и страшно. Я в своих говорениях накликаю вещую птицу на головы таких скверных. Накликаю беспощадно! Я сказал все.

Пойгин не один раз слышал, как ему рукоплещут люди. Но на этот раз рукоплескания изумили его. Значит, не пустые слова были у него. Значит, разъедутся эти люди по всей стране и скажут, почему и на кого он, Пойгин, накликает вещую птицу ворона. Смущенный и очень обрадованный, Пойгин ступил шаг от трибуны, пробираясь на свое место, и вдруг угодил в объятия ученого-охотоведа. Обнимал его пожилой, седой человек, и чувствовалось, сколько в нем доброты и силы.

Говорения великих охотников и звероводов продолжались два дня. На третий день Пойгин сказал Медведеву:

– Покажи мне те места, куда добирались в войну росомахи.

– Хорошо, покажу. Где стояли насмерть панфиловцы, покажу.

Мчался автомобиль через Москву, Пойгин вертел головой, всматриваясь в громады зданий, в переплетения мостов. На одном из мостов, который, казалось, висел в воздухе прямо над автомобилем, грохотал поезд. Пойгин невольно съежился, а когда пришел в себя, сказал:

– Не могу поверить, что все это сделали люди. Наверное, так было со дня первого творения.

– Нет, Пойгин, люди, люди все это сделали, – Артем Петрович показал на сквер. – И деревья эти насажали, и цветы, и мосты соорудили… А вот и начинаются те места, где были остановлены фашисты. Каменные памятники видишь? Это в честь тех, кто погиб, защищая Москву.

Пойгину вспомнились молчаливые великаны, с которыми он разговаривал, поднимаясь в горы, чтобы посетить каменные стойбища. Это тоже молчаливые великаны, правда, судя по всему, их сотворили люди. Особенно потрясла Пойгина высеченная из камня мать, склонившаяся над убитым сыном. Пойгин подошел к ней, рукой дотронулся. Ему подумалось, что с этой каменной матерью, пожалуй, можно было бы поговорить так, как он привык беседовать с молчаливыми великанами; но тут было много людей, и каждый стоял молча и скорбно, и лучше было не нарушать тишины. И тогда Пойгин решил смотреть неподвижно на каменную матерь до тех пор, пока не покажется, что она хоть чуть-чуть шевельнулась: ведь удавалось же ему добиться подобного, когда он смотрел и смотрел на молчаливых великанов. Шла минута за минутой, а Пойгин не отрывал немигающего взгляда от каменной матери и ждал, ждал, ждал, когда она хоть иа мгновение оживет. И все-таки уловил тот удивительный миг! Кивнула ему едва приметно головой каменная матерь, благодарно кивнула за участие и добрую память о ее сыне. Пойгин хотел сказать об этом Артему Петровичу, но почему-то раздумал. И только вечером, когда пили дома чай, он сказал, глядя в одну точку:

– Каменная матерь кивнула мне головой…

– Да, эти камни живут, – задумчиво ответил Медведев, наливая Пойгину новую чашку чая.

– Антон мне говорил, что в Москве есть такое место, где собраны звери со всего света. И слон тоже там живет. Я хочу посмотреть…

– Да, есть, есть такое место. И умка там, и морж… Изумленный Пойгин отставил чашку в сторону.

– Умка? Как же он терпит такую жару?

На следующее утро отправились в зоопарк. Пойгин попросил первой встречи не с умкой и моржом, а со слоном. Было похоже, что смотреть на своих зверей, попавших в неволю, он был не очень готов. Увидев слона, Пойгин замер от удивления, потом зачем-то присел, разглядывая его снизу. Пожалуй, он мог бы даже испугаться этой громадины столь диковинного вида, если бы не помнил рассказы Журавлева и Антона, насколько добр слон, когда его приручают. Бивни почти как у моржа. Вот и слонов, по рассказам Журавлева, убивают порой лишь затем, чтобы выломать его бивни. Надо, надо бы накликать вещую птицу ворона и на тех скверных, кто губит слонов.

Не скоро отошел Пойгин от слона, потом долго стоял у клетки с тигром, столько же у клетки со львом. Изумляли его и другие звери. Как много их, и у каждого, конечно, свои повадки. И Пойгину так уж и не суждено знать их. А жаль. Но что поделаешь, невозможно одному человеку постигнуть все. Пусть каждый постигает свое, да только как следует.

– Ну что же ты не ведешь меня к моим зверям? – угрюмо спросил Пойгин.

– Я чувствую, что ты не решаешься подойти к ним. Я знаю, тебе будет очень больно…

– Да, будет больно. И все-таки пойдем…

Наконец Пойгин предстал перед умкой. Невольно приложил руку к сердцу. Немилосердная жара показалась еще страшнее, когда Пойгин стоял рядом с умкой, который мучился здесь, видимо, больше любого другого зверя. Артем Петрович чуть отошел в сторону, искоса окидывая Пойгина взглядом, полным сострадания. Умка стоял в клетке, высунув от жары язык, и раскачивался всем туловищем, не обращая ни малейшего внимания на людей. Пойгин никак не хотел поверить, что умка и на него не кинет хотя бы мимолетный взгляд. Ну как же так? Это же не простая встреча! Может, Пойгин один-единственный человек, находящийся в Москве, которому ведомо, что такое великий зверь умка!

Пойгин слегка зарычал, зафыркал, подражая, ко всеобщему удовольствию зевак, умке. И тот вдруг перестал качаться, поднял голову, принюхался. И можно было подумать, что пробудилось в глазах умки какое-то смутное воспоминание. Он замер, глубоко задумавшись, а потом снова начал раскачиваться, как прежде, безучастный ко всему, что происходило перед его глазами.

Встреча с моржом, плававшим в большом вместилище, наполненном водой, тоже больно отозвалась в сердце Пойгина. Морж плавал взад и вперед, верно бы надеялся вырваться в океан, фыркал, тяжко стонал. Иногда поворачивался на спину, смотрел в небо, и глаза его слезились: может, не выдерживал здешнего солнца, а может, от тоски плакал.

Артем ходил тут же, чуть поодаль, стараясь показать, что у него достаточно деликатности, чтобы не мешать Пойгину в его встрече со зверями, душу которых он понимал, как редко кто мог ее понимать. И уже потом, когда плыли на катере по Москве-реке, он сказал:

– Может, зря я повел тебя посмотреть на зверей?

Пойгин не торопился с ответом. Прикурив папиросу (трубку свою он почему-то стеснялся курить в Москве), сказал с грустью:

– Конечно, жалко зверей. Однако люди должны их видеть и думать о них. Если не видишь – не всегда помнишь.

Пойгин вытер разопревшее лицо, шею, с отчаянием посмотрел на солнце.

– Жарко тебе? – сочувственно спросил Артем и тоже вытер лицо платком. – Тут всем жарко.

– Хорошо Москву было бы построить… в наших местах, – не то пошутил, не то всерьез сказал Пойгин.

Медведев засмеялся, не стал возражать.

Вечером, когда Москва опять стала морем огней, сели в какое-то качающееся вместилище и начали кружиться вместе с огромным кругом – чертово колесо называется. Артем почему-то конфузливо улыбался, а Пойгин, поднимаясь все выше и выше, жадно оглядывал сверкающую огнями Москву и вспоминал свои путешествия по карте вместе с Кэтчанро. Мог ли Пойгин в ту пору предположить, что когда-нибудь увидит Москву, окунется в море ее огней? Крутилось и крутилось чертово колесо, и голова Пойгина кружилась, и замирала душа. И это плавное движение вверх, вниз и снова вверх напоминало ему качку в море, и он представлял себе, что плывет на сейнере, плывет по волнам самой жизни, и как хорошо, что Артем по-прежнему рядом. А тот ловил каждое мгновение, когда видел, что Пойгин приходил хоть немного в себя от встречи с невиданным, и все расспрашивал и расспрашивал о Чукотке, что-то записывал в блокнот, приговаривая:

– Порадовал ты меня, очень порадовал, многое изменилось у вас к лучшему. Но кое-чем и опечалил…

Еще несколько дней жил Пойгин в Москве, постигая ее с помощью Артема Петровича. По вечерам, когда возвращался в дом, выходил на балкон, долго смотрел на многоцветье огней, как бы укладывая в душе то, что увидел, чему изумился. Артем Петрович сидел тут же, рядом, на балконе, стараясь не нарушать задумчивость Пойгина.

– Не могу привыкнуть к тому, что летом здесь нет круглосуточного солнца, – признался в один из таких вечеров Пойгин. – И еще не могу привыкнуть к высоте. Если бы пожил здесь еще месяц, наверное, вообразил бы себя птицей и прыгнул бы с этого гнезда…

Пойгин постучал по перилам балкона, засмеялся.

– Кэргына любила сидеть на этом балконе. Часами смотрела на Москву.

– Да, она рассказывала. Теперь я буду ей рассказывать. До конца жизни хватит мне вестей, которые люди будут слушать с открытыми ртами. Москва гудит во мне. Сначала она меня вобрала в себя, как маленькую частичку. Теперь я ее вобрал в себя, хотя она и огромная.

С этим чувством Пойгин и улетел домой. Когда самолет поднимался, жадно прильнул к иллюминатору, глядя на Москву, на ее окрестности уже сверху. Перед мысленным взором его все шли и шли несметные людские толпы, и он уже не чувствовал себя в этом море песчинкой. Он заглядывал людям в глаза, как смотрел бы на звезды, и соизмерял все, что было внутри его, с тем, что происходило вокруг. Он мысленно шел сквозь толпу, умудряясь как бы смотреть на себя со стороны, листая при этом атлас, который до сих пор хранил как самое дорогое, что было в его доме. Он шел теперь не только сквозь толпы людей, населявших Москву, он шел сквозь все человечество, он сын его, а все хорошие люди – его дети. Вот куда теперь простирается предел его познания всего сущего в мире. Земля круглая. И если бы не было морей, можно было бы идти и идти сквозь все человечество, чтобы вернуться в родной Тынуп уже с противоположной стороны. А в центре этого огромного круга, который обозначает самый крайний предел его познания всего сущего на земле, находится Москва, незыблемая, как сама Элькэп-енэр. Идет Пойгин сквозь все человечество, зная, что может сделать добро каждому хорошему человеку, и все время возвращается к каменной матери, у которой на руках ее убитый сын. И приглашает Пойгин все человечество остановиться перед каменной матерью и долго, долго смотреть на нее, пока не покажется каждому хорошему человеку, что она кивнула ему головой благодарно.

Уплывает самолет ввысь. Вот уже и земли не видно. Внизу облака, облака, облака, так удивительно напоминающие снега и торосы закованного льдами моря. Стучит в ледяной бубен Моржовая матерь, плывет животом вверх, как плавал морж в бассейне зоопарка. Ревет умка, поднимаясь на дыбы, смотрит с тоскою вслед улетающему Пойгину. Но есть, есть в глазах умки и надежда: должно быть, верит, что Пойгин в чем-то его спаситель. Кивает головой слон, размахивая ушами, и тянется его смешной хобот кверху: этот зверь, кажется, тоже верит, что Пойгин в чем-то его спаситель. Машет прощально рукой Артем Петрович, и губы его беззвучно шевелятся, Пойгин не слышит слов, но все равно понимает, в чем суть его наказов.

Улетал самолет все дальше от Москвы. Улетал Пойгин в своих думах в обратную сторону, улетал к Москве. Да, Москва по-прежнему жила в нем. И если он не мог больше оставаться в ней, то был способен унести ее с собой. Он смотрел вовнутрь себя, где живут душа и рассудок, и приводил в соответствие то, чем был переполнен, с порядком самого мироздания. А скорбная каменная матерь, живущая теперь в нем, кивала и кивала ему благодарно головой, и это значило, что он признан ею как родной человек.

Когда Пойгин прилетел в Тынуп, то несколько дней больше молчал, размышляя над тем, какие вести он сюда привез. Потом день за днем изумлял своих слушателей удивительными рассказами, и каждый раз находил что-нибудь новое, чем мог изумить даже самого недоверчивого и равнодушного. Полгода тому назад написал Медведеву письмо. Артем ответил, что письмо получил, прочел и очень задумался. Так и написал: «Письмо твое очень помогло председателю Чукотского окружного Совета. Мы встретились с ним в Москве, куда он приехал по важным делам, и много говорили о тебе. Я дал ему прочесть то, что ты мне написал. Видимо, я смогу скоро сообщить тебе очень важные и добрые вести. И это будет ответом на твое письмо».

Да, прошло с тех пор не меньше полугода. Пойгин уже думал, что Артем забыл о своем обещании, но вот забеспокоились очочи в районе и сельсовете, начались какие-то непонятные разговоры о его письме в Москву…

9

Ятчоль пришел в дом Пойгина с расспросами о его письме за два дня до смерти Линьлиня.

– Весь Тынуп о каком-то твоем письме говорит. Почтальон Чейвын больше всех болтает. Кажется, ты очень рассердил многих очочей, – сказал Ятчоль, присаживаясь по своему обыкновению на корточки у порога.

– Почему рассердил?

– Откуда я знаю. Ятчоль потянулся к трубке.

– Удивляюсь тебе. Живешь в тепле, всегда сыт, кругом чистота. Чай самый лучший – в твоем доме. Звезду получил. Можно сказать, Элькэп-енэр сошла тебе на грудь. Сиди себе, лежи, трубку кури, чай пей. Старик уже. Можно и не ходить на охоту.

– Э, нет, на охоту не ходить для меня все равно что умереть.

– Ну, ходи, ходи на охоту. Но зачем не в свою нарту впрягаешься? Даже очочей учишь, подгоняешь, стыдишь. Как только они все это тебе прощают…

– Неглупые люди, потому и прощают.

– А я, по-твоему, глупый?

– Ты хитрый и двоедушный. Опять пришел ко мне с каким-нибудь подвохом. Кто тебя поймет, говоришь одно, думаешь другое…

– Я пришел к тебе просто попить чайку. Никто так не заваривает чай, как твоя дочь.

– Ну, тогда пей чай и молчи. А я буду о Линьлине думать. Что-то странно ведет себя волк, не собрался ли умирать…

– Ты напомнил о Линьлине, чтобы меня укорить… Не можешь забыть, что я его ослепил. Но я буду пить чай и терпеть твой укор.

– Пей, пей чай и молчи. Так будет лучше.

Чай пили долго, не проронив ни слова, внимательно разглядывая друг друга, будто давным-давно не виделись. Наконец Ятчоль сказал, вытирая руками разопревшее лицо:

– Чаек ничего. Но бывает у тебя и получше. Видно, пожалела Кэргына для меня заварки покрепче.

Пойгин промолчал, снова наполняя свою чашку. Ятчоль сделал то же самое.

– Говорят, ты плохие слова в письме написал о председателе райисполкома.

Пойгин и на этот раз промолчал.

– Говорят, ты плохие слова написал о Тильмытиле. Говорят, что ты хвастался, будто при тебе артель была хорошая, а при Тильмытиле стала плохой.

– Кто говорит? – наконец не выдержал Пойгин. – Не ты ли? Артель при мне была как олененок безрогий, а при Тильмытиле стала как рогатый гаканкор. Вот насколько она стала сильнее. Мог ли я написать, что артель стала плохой?

– Но ты же завидуешь Тильмытилю…

– Я его с детских лет учил. Когда ему было всего пятнадцать лет, я сказал себе однажды: вот кто станет председателем… И не ошибся. Оленей знает так же, как его отец. И охотник не хуже меня…

– Лучше тебя нет охотника. Это даже я признаю… Ятчоль, разогревшись чаем, снял кухлянку, расстегнул грязную, засаленную рубаху.

– Тебе хорошо, ты в чистом, а я уже полгода в баню не ходил.

– Кто же мешает?

– Лень. А может, думы. Часто стал думать… Зачем нас к бане приучили? Помню, когда вымылся первый раз, шел домой, будто и земли под ногами не было, как птица летел. – Ятчоль расставил руки, изображая крылья. – Даже рассердился. Почему так много лет прожил и не знал до сих пор, какая радость тебя разбирает, когда тело чистое? Теперь все чаще спрашиваю себя: зачем я все это узнал? Зачем узнал много такого, без чего чукча раньше обходился? Жил бы себе и жил. Теперь вот вижу, что ты чистый, а я грязный. И завидую, потому что знаю, насколько тебе лучше.

– Тогда, может, не надо было родиться? А то вот родился, стал узнавать, что хуже, что лучше…

– Ты не сбивай меня с мысли. Я еще не все сказал. Жили раньше чукчи в ярангах. Что находится там, за самыми дальними горами, не знали. Не знали никакого электричества. Без него я не видел бы, какая грязная у меня рубаха. Теперь вижу. К чему мне это?

– К тому, что если тебе дана жизнь человека, то живи как человек, а не как грязная росомаха. Я не хочу такой несправедливости. Мы родились людьми, но жили, как песцы в норах. Даже в полог входили на четвереньках. Разве это справедливо, разве это не обидно?

– Мне другое обидно. Я теперь никогда не голодаю. Забыл, что такое голод. Но у меня появился какой-то другой голод. Ты вот был далеко, даже в Москве. Я не был и потому тебе завидую. И потому говорю: зачем мне знать, что есть там, за дальними горами? Зачем? Когда я живу в охотничьей избушке – все время хочу уйти поскорее домой. Пусть проверяет за меня капканы умка! А я буду кино смотреть. Потому так думаю, что стал бояться мороза.

– И спирту не терпится глотнуть, – подсказал Пойгин с гримасой отвращения.

– Да, не терпится… Пойгин заметно помрачнел.

– Почему меня вот этот дом не сделал человеком, боящимся мороза? Наоборот, это раньше было страшно с мороза вернуться в холодную ярангу. Теперь я знаю, что, как бы ни замерз, я отогреюсь вот в этом доме. И песцов я поймал, зверя добыл куда больше, чем в ту пору, когда жил в яранге. Не помешал мне теплый дом, не сделал слабым…

– А других? – осторожно, очень осторожно спросил Ятчоль, напряженно щуря узенькие глазки. – Молодых, которые родились в доме, а не в холодной яранге?

О, он знал, этот хитрый человек, в какую болячку Пойгина ткнуть, словно рыбьей костью. Как раз об этом, кроме всего прочего, писал Пойгин Медведеву в Москву. Охотник должен быть охотником, даже если он учился в школе много лет. И оленей кто-то должен, как самого себя, понимать, пасти их, каждого олененка при рождении принимать и растить, как растили чукчи всегда. Когда старики покинут этот мир, кто будет песцов ловить, оленей пасти? Это хорошо, если чукчи становятся врачами, учителями, летчиками, геологами, но плохо, если молодые чукчи забывают, как запрячь оленя, не знают, где поставить капканы. Да, об этом прямо и сердито написал Пойгин в своем письме…

– Ну, что же ты, будто язык проглотил? – по-прежнему напряженно щуря глаза, спросил Ятчоль.

Пойгин молчал, все больше мрачнея. А Ятчоль продолжал его донимать.

– Плохо, очень плохо, что чукчи стали знать слишком много лишнего. Однако свое главное стали забывать. Поломать надо все дома. Кино ослепить, чтобы ничего не показывало. Радио заставить замолчать, почту закрыть. Книги порвать и развеять по ветру…

Пойгин смотрел на Ятчоля, как на сумасшедшего.

– Может, и видение голодной смерти вернуть? – начиная наливаться гневом, спросил он. – Пусть голодают люди и к тебе в долговой капкан, как песцы, попадают. Лучше иди, вымойся в бане да надень чистую рубаху – может, думы твои станут иными!

– Не пойду я в баню. И дом брошу. Поставлю ярангу рядом с ярангой Вапыската.

…Давно Вапыскат волей судеб стал анкалином, но с ярангой своей не расставался; стояла она, единственная в Тынупе, чуть в стороне от домов. Черный шаман по-прежнему поклонялся луне, по-прежнему можно было видеть рядом с его ярангой шест, увенчанный мертвой головой оленя, глядящей вверх, на светило злых духов. Однако же Вапыскат признал врачей, часто наведывался к ним, с удовольствием объяснял им свои недуги, злился, когда его не понимали. А причины своих недугов он объяснял так: «Вчера я распорол себе живот и наставил на рану кусок стекла… зеркало называется. Я увидел, что на печенке моей сидит ворон. Прогонял, прогонял его, а он так и не улетел. Изгоните ворона, чтобы он не клевал мою печенку». Врачи просили странного пациента лечь, ощупывали его живот. Вапыскат беспрекословно приспускал штаны и просил: «Вы уж не разрезайте живот, я и так измучился, когда сам его вспарывал. Дайте какой-нибудь порошок, чтобы подох проклятый ворон». Врачи давали Вапыскату порошки, он бережно завертывал их в тряпицу и шел в свое убогое жилище, ждал, когда приедет кто-нибудь из племянников, привезет оленьего мяса. Племянники приезжали не часто.

Старик часами сидел неподвижно у потухшего костра, ждал, когда кто-нибудь придет, разведет огонь. И жалостливые люди приходили, приносили ему пищу, кипятили чай. Особенно часто сюда заходила жена Ятчоля. «Ты меня позоришь! – ругал Ятчоль жену. – Ты же знаешь, как я не люблю шаманов. В газету про тебя напишу». – «Пиши, – равнодушно отмахивалась Мэмэль. – Но лучше бы ты убил нерпу, я бы принесла старику свежего мяса». – «Я тоже скоро перейду в ярангу. В доме ни ты, ни я жить не научились. Не дом, не яранга. Грязно у нас, не лучше, чем в яранге Вапыската. У Пойгина порог переступишь – и словно обиталище солнца увидишь. Пол такой чистый и желтый, будто солнце под ногами. Зависть мое сердце раздирает. Лучше бы я не знал, что так можно жить». – «Ты всегда завидовал Пойгину, – с застарелой тоской отвечала Мэмэль. – А я всегда завидовала его Кайти. Можешь об этом тоже написать в газету». – «Больше я в газеты ничего не пишу. Когда писал, думал, меня сочтут за самого грамотного человека. Очочем сделают, председателем изберут. Но даже бригадиром не был. О, если бы я стал очочем! Я бы за все отомстил. Я бы многим напомнил, как они раньше хвостом по-собачьи передо мной виляли. Но месть моя, как старая волчица, зубы скалит, а укусить не может. Зря писал в газеты. Зря ругался на собраниях. Зря очочам доносил на тех, кого избирали вместо меня. Так я ничего при новых порядках и не добился. Зачем теперь мне эти порядки? Поселюсь лучше рядом с Вапыскатом, сам стану черным шаманом. Дай кусок мяса, может, выменяю бубен у Вапыската».

Иногда заходил к черному шаману и Пойгин с неизменным куском мяса оленя или свежей нерпы. Доставал табак, протягивал старику, но трубки своей ему не давал и не принимал от него. «Ты почему не берешь мою трубку?» – обижался Вапыскат. «Она пахнет шкурой черной собаки». – «Я ее сохранил. Хочешь, покажу?» – «Я и так хорошо ее помню». Пойгин блуждал по яранге тоскливым взглядом и думал: «Если бы во сне увидел, что живу в таком жилище, наверно, с ума сошел бы».

И вот теперь Ятчоль завел речь о том, что чукчам надо возвращаться в яранги. Странный человек. Именно он еще смолоду меньше всего старался быть похожим на чукчу, хотел, чтобы видели в нем американца. Потом приноравливался к русским. Противно и жалко бывало на него смотреть…

– Так вот, скоро перейду в ярангу, – продолжал Ятчоль упрямо и нудно. – И сам стану шаманом. Смешно! Столько лет я в бубен твой целился… да что там бубен, в сердце целился, и все пули мои пролетели мимо.

– Не все. Были такие, что рану во мне оставляли…

– Теперь можешь отвечать мне тем же. В газету можешь написать, что Ятчоль сам стал шаманом.

– Не учи меня своим повадкам.

– А твои не лучше. Я знаю, что ты в Москву написал. Ты боишься, что чукчи слишком стали бояться мороза.

Значит, и ты в мыслях хочешь, чтобы они опять вернулись в яранги, чтобы не страшным им казался мороз. Вот я получается: жили мы с тобой жили, спорили, спорили, а стариками стали – и оказалось, что не о чем нам спорить.

Пойгин от негодования какое-то время не мог вымолвить ни слова. Наконец закричал:

– Нет, нам было и есть о чем спорить! Ты первым перешел в дом и кичился этим. В газету писал, какой ты счастливый в новом жилище. А я не торопился. Я вокруг дома круги делал, как умка, и думал, не разломать ли это жилище… Но раз я вошел в него, то вошел навсегда. И обратно в ярангу ты меня не затащишь. Никого не затащишь! Ты и сам не пойдешь. Просто язык у тебя – будто кусок шкуры на ветру болтается.

– Наверно, ты прав, в ярангу я не вернусь. Я даже не знаю, как ее ставить. Забыл. Видно, я самый несчастный в этом мире…

– Ты всю жизнь прожил росомахой! И в дом вошел с повадкой грязной росомахи. Ты сожрал сам себя. Вот почему ты несчастный.

– Да, я несчастный. Я даже стал бояться мороза… И в капканы мои не идут песцы.

– Твои капканы всегда забиты снегом. Надо чистить их. И если ты завтра не почистишь капканы, за тебя это сделают другие. Они посрамят тебя на весь Тынуп!

– Кто посрамит?

– Те, кто способен тебя посрамить, а в меня вселить добрый дух надежды и гордости.

– Я вижу, ты что-то задумал…

– Да. Задумал. Я задумал кое-кого так разогреть, чтобы навсегда перестал бояться мороза. Что такое чукча-охотник – теперь знают даже там, за дальними горами! Я слышал, какие хорошие слова говорили в Москве о нас, когда мне давали Звезду. Это знак не только для меня, но и для всех нас…

– Для всех? Тогда и мне дай поносить…

– За что? За то, что капканы твои забиты снегом?

– Другим дай.

– Кто захочет достойный… пусть берет.

– Э, ты знаешь, никто, кроме меня, не попросит. Постесняются. А вот я надел бы. Медаль, правда, у меня есть, помнишь, еще в войну получил. За хорошую охоту. Как я тогда радовался, что мне воздали почет! Надо бы почистить медаль, чтобы не хуже твоей Звезды блестела. Почищу и нацеплю, чтобы все видели, что я не хуже тебя.

– Лучше иди и почисти свои капканы.

– В кино не успею…

– Уходи из моего дома! Ты мне надоел болтовней. Сколько бы я лишних песцов за всю жизнь поймал, если бы не слушал твою болтовню. Уходи! Мне мало остается пребывать в этом мире. Я должен еще кое-что успеть…

– Что ж, я пойду. Я выведал главное – о чем ты написал письмо в Москву. Теперь весь Тынуп будет об этом говорить.

– Ты не знаешь, о чем я писал. Никогда не поймешь. Уходи!

Пойгин так разволновался, что уронил со стола чашку. Разбилась чашка. Ятчоль медленно натянул кухлянку, постоял у порога, насмешливо наблюдая, как Пойгин собирает черепки. Едва за ним закрылась дверь, Пойгин сам лихорадочно оделся и направился с грозным видом в правление колхоза. Тильмытиль встретил его изумленным взглядом:

– Что случилось? Почему у тебя такое лицо?

– Ты помнишь, как я однажды утащил тебя за руку прямо из школы в тундру? Помнишь, как учил снимать песца?

Тильмытиль задумчиво улыбнулся, вспоминая далекое детство.

– Я все помню.

– Ну, если помнишь… идем в школу, будешь мне помогать.

– В чем? Да ты садись…

– Некогда сидеть. Идем в школу.

– Но там урок.

– Ты вспомни свой урок.

Тильмытиль медленно вышел из-за стола, все с той же усмешкой: он догадывался, чего хочет от него Пойгин.

Стал Тильмытиль к этой поре, семидесятым годам, плотным, коренастым мужчиной, чуть за сорок, в полном расцвете сил; лицо открытое, простовато-добродушное, однако чувствовалось, что он не так прост, как могло показаться с первого взгляда. Тильмытиль никогда не бранился, но шуткам его не только радовались, но порой и побаивались их.

– Я не хочу, чтобы оказался прав Ятчоль!

– В чем? – усмешливо спросил Тильмытиль.

– В том, что чукчи будто бы стали бояться мороза.

– Есть, есть такие, которые стали бояться мороза.

– А кто виноват? Мы, мы с тобой виноваты прежде всего. Сколько в Тынупе мальчишек? У каждого ли из них есть чукотская одежда, чтобы выйти в тундру в самый сильный мороз и поставить капканы? А карабины или свои капканы у них есть?

– Малы еще, чтобы доверять им карабины.

– Пятнадцать, семнадцать лет… это тебе мало? Идем в школу. Я буду там ругаться. Я такое учителям и ученикам скажу, что от стыда они станут красными, как лисицы.

Тильмытиль опять сел за стол.

– Зачем же ругаться? Мы сделаем иначе. – Председатель набрал номер телефона. – Мне директора школы. Здравствуйте, Александр Васильевич. Да, это я… Есть очень важный разговор. Вам надо прежде всего выслушать Пойгина. Разумеется, меня тоже…

Как много вмещает память: не только события, людские поступки, слова, но и запахи, звуки и еще что-то такое, что порой постигается только шестым чувством. Так запомнился Журавлеву взгляд Пойгина, когда они однажды выехали на собаках во льды еще не вскрывшегося моря. Давно это было, а настолько отчетливо помнится, будто именно тот ветер сейчас обдувает лицо, именно то самое солнце слепит глаза…

Казалось бы, ничего особенного не происходило тогда: летел над ледяными полями, над торосами полярный ворон и каркал, а Пойгин следил за его полетом и о чем-то разговаривал с вещей птицей шепотом. Александр Васильевич стоял чуть в стороне и наблюдал за самым знаменитым на всей Чукотке охотником; и ему показалось на миг, что он уловил в глазах этого человека нечто такое, что понять одним лишь рассудком – немыслимо.

Да, да, всего-навсего едва уловимый миг жила какая-то особая мысль в глазах чукчи. Может, то была зависть, обида, что не его, человека, а ворона одарила судьба завидным долголетием? Нет, не это. Может, суеверный страх шевельнулся в душе Пойгина и так смятенно отразился в его взгляде? Нет, в его глазах было что-то намного сложнее. Может, во взгляде его вспыхнула на миг пронзительная разгадка, прозрение, на какое способен только врожденный следопыт?.. Вполне возможно, однако не только это. Так что же еще?

Катилось по зубцам громадных торосов майское солнце. Скоро оно поднимется над береговым ледяным припаем и станет невыносимо жарким по здешним меркам. Пока держится у берега ледяной припай, здесь всегда солнце. Это уже потом, когда льды уйдут в открытое море и поползут туманы, солнце скроется во мгле и трудно будет сказать, какое время суток тебя застигло в пути: то ли полночь, то ли полдень. А сейчас все вокруг лучилось нестерпимым светом, который, казалось, ощущался даже ноющим затылком.

Белый цвет как бы стал осязаемой энергией, пронизывающей все тело. Сползал рыхлый снег с торосов, обнажая ослепительные грани голубого, зеленоватого или хрустально-прозрачного льда. То там, то здесь встречались снежные проталины, звенела капель заслезившихся торосов, все отчетливей обозначались трещины, расчертившие острыми зигзагами ледяные поля; они были похожи на упавшие с неба молнии. Упали молнии и застыли, – Арктика и на такое способна. Расширялись трещины, и казалось, что они – само воплощение жутковатой тайны, которую всегда чувствуешь в морской пучине. Невольно приходило на ум, что каким бы ни был толстым лед – все равно это, в сущности, хрупкая пленка над бездной океана, который может шутя с грохотом и скрежетом изломать, искорежить ее. Все чаще встречались на пути зигзаги трещин во льду: седой океан как бы очерчивал пределы возможного в дерзости человека, рискнувшего удалиться от берега. А солнце, неистовое солнце, казалось, бросало вызов дремучей Арктике, настолько веселый вызов, что даже она, смиряясь, уступала, лучась в ответ несвойственной ей праздничной радостью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю