355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Шундик » Белый шаман » Текст книги (страница 16)
Белый шаман
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:24

Текст книги "Белый шаман"


Автор книги: Николай Шундик



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 38 страниц)

– Помилуйте, Артем Петрович, за что же вас извинять! – воскликнул Величко великодушно, как бы желая показать: он вполне одобряет завидную трепку, устроенную Фомке деревянному. И было в этом проявлении великодушия чуть-чуть чего-то лишку, что почувствовал и сам Игорь Семенович и потому в глубине души подумал неприязненно: «И что я под него подлаживаюсь? Ну, есть в его рассуждениях кое-какие мысли, все это не просто краснобайство, однако зачем уж так перед ним заискивать?»

– Конечно, не надо себе представлять, что Фомка деревянный народился только-только что, – продолжал Медведев уже спокойно, – э, не-е-ет, это далеко не младенец. У него обомшелая борода. Его, наверное, знали еще во времена Римской империи. Но истина в том, что мы, и только мы, способны пустить его на дрова, больше некому.

Чугунов в знак подтверждения важности вывода, сделанного Медведевым, поднял обе руки и резко опустил с придыханием, будто раскалывая чурбан.

– Расколошматим! Даже такого, что весь в сучках. Аж смола брызнет!

Величко рассмеялся и опять в душе разозлился, что никак не может найти нужную меру в общении с этими двумя полярными медведями. И как бы стараясь все-таки достигнуть желаемого, строго прокашлялся и сказал:

– Завтра я уезжаю. Надо, Артем Петрович, собрать учителей. Я хочу потолковать уже по сугубо нашим профессиональным делам. – Посмотрел на часы. – Хорошо бы в шестнадцать ноль-ноль.

– Я соберу, Игорь Семенович, – не столько с почтением, сколько с подчеркнутой корректностью ответил Медведев.

– Ну а что касается актика, то я его почитаю еще раз, иначе не подпишу, – упрямо повторил Чугунов.

– Ну, ну, пожалуйста, – с легким отчуждением и с чувством подчеркнутого достоинства согласился Величко. – Вот он, читайте…

13

Стойбище Майна-Воопки состояло всего из пяти яранг таких же небогатых чавчыват, как и он сам. Каждой семье принадлежало не больше шестидесяти голов оленей. Это было очень дружное стойбище, которое старалось никому не давать себя в обиду.

Подъезжал Майна-Воопка с сынишкой к собственному очагу на третьи сутки; спутники его, с которыми он выехал из культбазы, свернули на свои кочевые тракты сутками раньше.

– Ну, не совсем еще замерз? – спросил Майна-Воопка, чувствуя, что сынишка у него за спиной начинает клевать носом.

Омрыкай стряхнул с себя оцепенение сна и стужи, вгляделся в мерцающий зелеными искрами подлунный мир тундры и хотел было сказать, что путь их, наверное, не имеет конца, как вдруг возбужденно воскликнул:

– Я чувствую дым! Я чувствую запах стойбища.

– То-то же! – усмешливо ответил отец. – Я думал, что ты разучился понимать запахи. Вы там, говорят, все перепутали… глазами слышите, ушами видите, а что с носом вашим происходит – не знаю…

– Неправда это, отец! – веселю выкрикнул Омрыкай и, соскочив с нарты, побежал рядом.

Чуя близкое стойбище, прибавили бегу и собаки. Однако Майна-Воопка вдруг остановил упряжку, принялся неторопливо раскуривать трубку. Омрыкай в душе подосадовал: зачем отец медлит, когда так не терпится поскорее увидеть маму? Но вот мальчишка насторожился, потом нетерпеливо развязал ремешки малахая, обнажил ухо и закричал:

– Стадо! Я слышу стадо! Вон в той стороне пасутся олени!

– То-то же! – опять воскликнул Майна-Воопка, радуясь, что сын выдержал еще одно испытание. – Значит, уши у тебя как уши…

Отец улыбался, сладко затягиваясь из трубки, а Омрыкай все слушал и слушал, как шумит оленье стадо. Оно было далеко, скрытое густой мглой подлунной изморози; мгла образовывалась от дыхания оленей и пыли взбитого снега. Оттуда доносилось оленье хорканье, сухой перестук рогов, перезвон колокольчиков, подвешенных к шеям вожаков. Мальчику казалось, что он различает звон колокольчика, который сам когда-то подвешивал к шее огромного быка-чимнэ. О, это диво просто – слушать в морозной ночи далекий-далекий колокольчик. Омрыкаю чудится, что это звенят копытца его любимого кэюкая Чернохвостика, о котором он очень тосковал там, в школе.

Однажды Надежда Сергеевна сказала ему на уроке: «Ты, кажется, в мыслях не здесь, ушел куда-то». —«Ушел в свое стойбище». – «Тоскуешь?» – «Как не тосковать, стадо оставил совсем без присмотра, боюсь, не напали бы волки на моего кэюкая». Класс рассмеялся. Заулыбалась и Надежда Сергеевна. «Расскажи нам про своего кэюкая», – попросила она, прерывая урок арифметики. Омрыкай долго смотрел в потолок и наконец сказал: «Родился он существом иного вида. Весь-весь, как снег, белый, а хвост черный. Я и назвал его Чернохвостиком. Очень быстрый кэюкай. Когда вырастет, я буду брать все самые главные призы на гонках. Только, наверное, не доживет он до той поры. Оленей иного вида чаще всего приносят в жертву духам…» Да, то была неутолимая тоска маленького оленного человека, который «оставил стадо без присмотра», по привычной жизни.

И вот Омрыкай наконец едет домой. Завтра он увидит своего Чернохвостика. Вон там, где клубится мгла, пасется олененок. Это же близко, совсем близко! Пасется Чернохвостик и не подозревает, что хозяин его где-то уже совсем рядом. Плывет и плывет в морозном воздухе звон колокольчика, подвешенного к шее вожака стада. Может, и Чернохвостик станет когда-нибудь вожаком, если не принесут его в жертву злым духам. А что, если его уже закололи? Об этом жутко подумать. Не один раз просыпался Омрыкай в интернате в холодном поту от мысли, что Чернохвостика уже нет. Звенит вдали колокольчик! И странно, Омрыкаю отчетливо представляется и этот колокольчик, и школьный звонок. И то и другое уже для него неразделимо. Все громче звенят колокольчик и школьный звонок. Звенят рога оленей, звенит снежный наст под их копытами, копытца Чернохвостика тоже звенят. Даже стылые звезды сверху отвечают тихим звоном. И далеко-далеко едва заметно проглядывает в морозной мгле улыбающееся лицо Надежды Сергеевны; высоко подняла над головой учительница серебряный звоночек и зовет, зовет Омрыкая неумолчным звоном к себе, улыбается, беззвучно шевелит губами.

– Ты что, неужто уснул? – доносится голос отца. Омрыкай очнулся, с трудом понял, о чем спрашивает отец.

– Да нет, не сплю я, колокольчик слушаю. В школе у нас тоже есть почти такой же…

– К шеям подвешивают вам?

– Да нет. Что мы – олени?

И опять замер Омрыкай, вслушиваясь в далекий шум стада. И вдруг звон колокельчика вошел в его сердце как-то совсем по-иному, какой-то пронзительно острой иглой: что, если и вправду Чернохвостика уже нет в живых? Всю дорогу спрашивал Омрыкай про белоснежного олененка, и отец неизменно отвечал с загадочным видом: «Сам все скоро увидишь. Может, и не увидишь. Ты теперь, наверное, зайца от оленя отличить не сможешь». Почему он так отвечал? Решил, что сын его отвык от жизни обыкновенного оленного человека? Или не хочет пока сознаваться, что белоснежный олененок принесен в жертву злым духам?

Майна-Воопка, внимательно наблюдавший за сыном, уловил перемену в его настроении, догадался, о чем он думает:

– Жив, жив твой Чернохвостик! – сказал он с великодушием, которому не давал прорваться за весь долгий путь, – Только он уже не кэюкай, а настоящий пээчвак, может, завтра ты и не узнаешь его.

Омрыкай засмеялся от счастья. Какой у него хороший отец, угадал его мысли! Чернохвостик жив! И завтра Омрыкай увидит его. Конечно же, он узнает олененка, и отец верит в это, он просто шутит.

– Раскопай снег и посмотри, какое здесь пастбище, – сказал отец, усаживаясь поудобнее на нарте.

Омрыкай вытащил из-за пояса тяжелый тиуйгин из оленьих рогов, отошел от нарты, крайне польщенный, и вдруг смутился: что, если он оскандалится? Поразмыслив немного с видом солидным и сдержанным, он все-таки не выдержал, по-мальчишески заторопился, усердно разгреб снег сначала ногами, потом тиуйгином. Добравшись до земли, встал на колени, сбросил рукавицы. Мерзлая земля тускло серебрилась при лунном свете лапками густого ваатапа – оленьего мха. Да, это, кажется, было прекрасное пастбище. Но нельзя торопиться с ответом, надо посмотреть, что скрыто под снегом, еще в нескольких местах. Да, и во второй, и в третьей снежных лунках тундра густо серебрилась оленьим мхом. Омрыкай уже хотел было сказать свое «веское» слово, что пастбищем он вполне доволен, однако вовремя одумался: снег был здесь глубок, с жесткой коркой наста: э, нет, сейчас сюда гнать оленей опасно – порежут ноги.

– Давно ли здесь наделала беды оттепель? – с озабоченным видом спросил Омрыкай и, солидно прокашлявшись, добавил: – Порежут олени ноги. Пожалуй, стадо надо гнать на склоны гор, где ветром сдуло снег.

Майна-Воопка заулыбался, чрезвычайно довольный:

– О, да ты совсем уже пастух – настоящий чавчыв. Ты прав, оленей надо гнать на склоны гор. Садись, поедем…

Но прежде чем тронуть с места нарту, Майна-Воопка протянул сыну трубку в знак признания некоторых его пастушьих достоинств. Омрыкай нерешительно взял трубку и тут же вернул:

– Нельзя, отец. Когда курит малый – в грудь к нему входит немочь. Так нам говорят в школе. Там на куренье наложен запрет…

Майна-Воопка изумленно вскинул заиндевелые брови.

– Запрет, говоришь? – спросил он, пока не зная, как отнестись к словам сына. – А я думаю, почему он так и не покурил ни разу в долгом пути?

– Да, запрет, – солидно подтвердил Омрыкай. – Когда у меня учительница отобрала трубку, я чуть не заплакал. Ты же знаешь, какая у меня красивая трубка. Потом я и забыл о ней, кашлять меньше стал, голова не кружится…

– Значит, на трубку там запрет, – уже в глубокой задумчивости повторил Майна-Воопка, погоняя собак. – На что еще у вас там запрет?

– На драку запрет, на лживые наговоры, на лень… – О, и на лень тоже!

– Да, и на лень. Я никогда не ленился. Сколько надо читать – читал, писать – писал. Задачи даже во сне решаю…

– Постой, постой, я ничего не пойму, что такое читал, писал? А задачи – что это такое?

– Я все потом покажу. Я взял с собой тетради, букварь, задачник и даже «Родную речь»…

И опять ничего не понял Майна-Воопка.

– Я видел, что ты совал в свою сумку эти всякие непонятные вещи. Но не таят ли они в себе зло? Может, не следует тащить их в ярангу? Не лучше ли закопать их в снег?

Омрыкай, казалось, даже дышать перестал:

– Что ты, отец! Это просто бумага. Ну, как очень-очень тоненькая шкура. Я буду вам читать букварь и даже «Родную речь». Я лучше всех читаю, потому что у меня большая голова. И очень умная.

– Почему сам о себе так говоришь? Разве на хвастовство у вас нет запрета?

Омрыкай конфузливо потупился и чистосердечно признался:

– Есть и такой запрет. Меня учительница иногда за это стыдит…

– Как она стыдит? Смеется над тобой, бранные слова говорит?

– Нет, она добрая. Очень добрая… И еще я люблю, как пахнут ее руки… Сядет со мной за парту и показывает, как надо писать. Я пишу и чувствую, как пахнут ее руки. И волосы тоже.

– Чудно, очень все это чудно, – дивясь рассказу сына, задумчиво промолвил Майна-Воопка. – И чем же пахнут ее руки, волосы?

– Не смогу объяснить. Добротой, наверное, пахнут, чистотой…

– Вот уж никогда не слышал таких запахов… Ты что, похоже, уже заскучал по той жизни?

– Я и по своей жизни скучаю, по тундре, по своему стойбищу, и теперь по школе тоже…

– Уже? Так скоро скучаешь по школе? – Немножко.

Майна-Воопка надолго умолк, размышляя над словами сына. Не произошло ли с ним что-нибудь нехорошее, пока он жил там, в стойбище Рыжебородого? На первый взгляд ничего такого не видно. Отказался от трубки? Так это совсем не беда, мудрые старики всегда предупреждают, чтобы не слишком рано и не слишком много баловали детей трубкой. Отказался закопать в снег свои вещи, которых никогда не было в очаге оленных людей? Да, это уже хуже. Неплохо было бы все-таки закопать их в приметном месте в снег, хотя бы до той поры, когда сын опять поедет на берег. Но надо ли его возвращать? Если он, Майна-Воопка, и пообещал, что с первым восхождением солнца привезет сына обратно, то все-таки не без оговорок: еще неизвестно, как посмотрит на это Пойгин.

– Что, если я не пущу тебя на берег? – осторожно спросил Майна-Воопка, не оборачиваясь к сыну. – Ты чавчыв, тебе оленей надо пасти, на берегу тебе нечего делать.

Омрыкай молчал. Очень странно и долго молчал, только все громче и громче сопел.

– Ты плачешь, что ли? – наконец повернулся к сыну Майна-Воопка.

Омрыкай не плакал, но, кажется, готов был заплакать.

– Не пойму я тебя, – угрюмо и в то же время ласково промолвил Майна-Воопка. – Посмотрим, кто ты теперь– настоящий чавчыв или какой-то там анкалин…

Омрыкай и на этот раз промолчал, не зная, что ответить отцу: он не мыслил себя без тундры, без оленей, без родного стойбища, и было страшно предположить, что он больше никогда не сядет за парту в школе.

– Запрет на драку, на лень и на хвастовство – это мне нравится, – как бы только для самого себя сказал Майна-Воопка. И, желая подбодрить сынишку, перевел разговор на другое: – Я аркан тебе сделал, настоящий аркан! Посмотрю завтра, как ты поймаешь своего Черно-хвостика.

И опять Омрыкай соскочил с нарты и побежал, чувствуя, как высоко в груди поднимается сердце. Наконец под лунным светом увиделись островерхие шатры яранг. Стойбище стояло на высоком берегу реки. Кто-то еще долбил пешней лед, видимо, обновлял лунку, чтобы набрать воды.

– Не все еще спят. Кто-то, видно, собирается чай кипятить, – весело сказал Майна-Воопка. – Сейчас полный полог наберется гостей. Придут на тебя смотреть…

…Майна-Воопка не ошибся: не успел Омрыкай юркнуть в полог, как в шатре яранги послышались голоса соседей. Пэпэв, обняв сына, жадно вдыхала его запах, с досадой поглядывала на чоургын полога: хотя бы еще хоть мгновение помедлили гости, позволили ей побыть один на один с сыном.

– Да ты вырос, кажется, – приговаривала она, поглаживая стриженую голову Омрыкая. – И пахнуть стал иначе. Какой-то непонятный запах идет от твоей головы.

– Это, наверное, от мыла. Там люди каждую неделю моются от пяток до кончиков волос.

– Эвы! – изумилась Пэпэв.

Трудно было ей представить, как это могут люди мыть себя от пяток до кончиков волос. Прямо на морозе мыться немыслимо, вода на теле льдом возьмется; в таком вот пологе тоже не вымоешься – шкуры намокнут, хоть тут же выбрасывай. Суровая необходимость заставила ее, как это делают все женщины чавчыват, обтереть после рождения сынишки его тело сухой травой и вложить через головной вырез в меховую одежду с глухими штанинами и глухими рукавами, так что не надо было ребенку ни обуви, ни рукавиц. Между штанами оставалась большая дыра, которую закрывал пристегиваемый на костяные пуговицы меховой колпак. Накладывалась в этот колпак сухая трава, ее время от времени меняли, поскольку случалось с ребенком то, что случается в эту пору со всеми детьми. Так и рос человек, не зная, что такое теплая вода для тела. Мягкий нежный мех оленьих выпоротков или погибших при рождении телят сушил тело ребенка, согревал его.

– Мыло пенится, щиплет глаза! – со смехом рассказывал Омрыкай, изображая руками, как он обычно намыливает голову.

Пэпэв близко заглянула в глаза сына:

– Ты от этого не ослепнешь?

– Я, ослепну?! Да я стойбище наше увидел еще с первого перевала. Хочешь, я вдену нитку в самую тонкую иголку при потушенном светильнике?

– Ну, этого и я не смогу, – рассмеялась Пэпэв и снова крепко прижала сынишку к груди.

Гости в шатре выбивали снег из кухлянок, расспрашивали Майна-Воопку о новостях, явно намереваясь забраться в полог и самолично разглядеть мальчишку, побывавшего на культбазе.

– Говорят, они там совсем разучились своему разговору и мясо боятся взять в руки, нанизывают его на че-тырехзубое копье и суют себе в горло…

Омрыкай вслушался в голос соседки старухи Екки, не выдержал, высунул голову из-под чоургына и сделал свое первое опровержение нелепых слухов:

– Я не разучился нашему разговору. И мясо могу есть, как все. Увидите! Могу съесть целого оленя!

В шатре после некоторой паузы рассмеялись, а Омрыкай снова бросился к матери, прижался носом к ее лицу.

– Ты часто являлась мне во время сна. Однажды приснилось, что ты, как учительница, ходишь по классу, мелом пишешь на доске…

Пэпэв морщила лоб, стараясь догадаться, о чем говорит сын; сухонькая, хрупкая, она была похожа на испуганную птицу, готовую вот-вот взлететь.

– О, сколько ты непонятных слов сказал. Не знаю, к добру ли это… Злые духи падки к непонятным говорениям, не зря их таким способом скликает к себе черный шаман.

– Так я, по-твоему, черный шаман? – изумился Омрыкай и громко рассмеялся.

Пэпэв смотрела на сына и думала: не появилось ли в нем что-нибудь такое, чем он может привлечь внимание черного шамана? Если приедет Вапыскат, она от страху умрет. Однако Вапыскат так или иначе все равно приедет… Прижав руку к сердцу, Пэпэв поправила огонь светильника и подняла чоургын, приглашая гостей.

Сколько таил в себе Омрыкай загадок для всех этих встревоженных людей! Они тоже почувствовали его незнакомый запах, удивлялись непонятным словам, которые так легко слетали с языка мальчишки, будто он выговаривал их еще со дня рождения. Омрыкай, взволнованный таким повышенным вниманием к себе, уплетал оленье мясо и то впадал в мальчишеское хвастовство, то вдруг умолкал, смущенный, порой сбитый с толку неожиданным вопросом.

– Верно ли, что там вас учат ходить вверх ногами? – спросил старик Кукэну, наклоняя к самому лицу Омры-кая плешивую голову. – Рыжебородый, говорят, учит вас этому…

– Да, я умею, как он, ходить вверх ногами, – радуясь случаю прихвастнуть, сказал Омрыкай, ловко отрезав у самых губ острым ножом очередной кусочек мяса.

– Ну и что в том толку – ходить вверх ногами? – допытывался Кукэну. – Ни побежать, ни выстрелить в зверя, руки все время заняты. И непонятно, для чего тогда человеку ноги?

– Это так, для смеху. И чтобы ловкость свою показать.

– Ну, если для смеху… это еще можно понять, – успокоился Кукэну и снова принялся обрабатывать ребрышко оленя маленьким ножичком, не оставляя на кости ни крошки мяса.

– Еще такая смешная весть дошла, что белолицые шаманы не в бубен колотят, а в медный таз, – сказала старуха Екки.

– У русских нет шаманов, – ответил Омрыкай, поглядывая то на мать, то на отца, чтобы определить, довольны ли они его ответами. – У них есть врачи, что значит лечащие люди. Совсем обыкновенные. Нестрашные люди. Трубкой грудь прослушивают…

– Как это? – спросил молодой пастух Татро, сидевший в самом углу полога, как и полагалось гостю его лет. – Что за трубка? Из которой курят?

– Вот такой длины, – показал Омрыкай, вытягивая перед собой руки. – Один конец к груди, другой к уху врача. Приложит и слушает, как бьется сердце, не хрипит ли что внутри.

– Страшно?

– Да нет же, щекотно. Смех разбирает. Врач тоже смеется. Шлепнет меня по спине и говорит: здоров, как моржонок.

– Значит, не страшно, а щекотно, – все еще сомневалась Екки.

– У меня нет к ним страха. Нас там ничем не пугают. Я только один раз испугался. – Омрыкай поднял руку, потрогал себя под мышкой. – Положил мне врач вот сюда такую стеклянную палочку и говорит: прижми. Я думал, больно будет, да как закричу…

– Ну а что дальше? Больно было? – На сей раз уже спросил сам отец, отставляя в сторону чашку с чаем.

– Да нет же, не больно. Просто я очень щекотки боюсь. Палочка эта гра-дус-ник называется. В самой середине ее что-то вверх и вниз ходит. Если у человека жар от простуды, то… – Омрыкай запнулся, не в силах объяснить, как действует градусник. – Если жар, то в палочке, в самой середке ее, что-то черное просыпается, вверх лезет…

Екки пробормотала невнятное говорение, полагая, что здесь совершенно необходимо заклинание. А мать осторожно подняла руку Омрыкая, заглянула под мышку и спросила тревожно:

– Боли не чувствуешь?

– Да я силу, только силу чувствую! – воскликнул Омрыкай и согнул руку в локте, демонстрируя мощь своих мускулов. – Вот пощупайте, будто железо!

Отец пощупал и спросил с мягкой насмешкой:

– Как же быть с запретом на хвастовство? Или думаешь, что дома не обязателен этот запрет?

Омрыкай засмущался, вяло опустил руку. Гости не поняли, о чем идет речь, а когда Майна-Воопка объяснил, все разом зашумели.

– На чрезмерный аппетит у них нет запрета? – шутливо спросил Кукэну, выбирая кусок мяса получше. – Мне бы такой запрет не повредил: зубов нет. Однако все равно втолкал в старое брюхо пол-оленя…

– На аппетит запрета нет, – воспользовался поводом опять привлечь к себе внимание Омрыкай. – Я гречку люблю, вот такую миску съедаю…

– Что такое гречка? – спросила Екки. – Похожа ли она на оленье мясо?

Омрыкай подумал-подумал и, чтобы не запутаться в ответе на столь неожиданный вопрос, махнул рукой.

– Можно сказать, похожа, если там много масла. Главное, что вселяет сытость! – и постучал себя ладонью по животу.

– Да, живот у тебя как хороший бубен, – опять потянуло на шутку Кукэну. – Пришел бы ко мне завтра. Уж очень досаждает дух какой-то. Надо бы изгнать, а мой бубен прорвался…

– Не слишком ли ты расшутился? – Екки замахнулась костлявым кулачком на мужа. – От старости весь ум потерял…

– К тебе, видать, он к старости только-только пришел, – отыгрался Кукэну. – Всю жизнь без ума прожила, теперь вот помирать – и ум тут как тут, наконец явился…

Омрыкаю стало немножко обидно, что о нем на какое-то время забыли. Конечно, он смог бы напомнить о себе так, что все от изумления рты раскрыли бы, стоило только ему вытащить из сумки тетради и учебники; но был наказ отца пбка от этого воздержаться.

– Дай-ка и я посмотрю, что там у тебя осталось под мышкой после этой стеклянной палочки, – посерьезнев, сказал Кукэну. – Что-то мне в память она запала…

Омрыкай с удовольствием поднял руку, радуясь, что опять оказался в центре внимания. Старик осторожно дотронулся до его тела, велел повернуться боком к светильнику, попросил увеличить пламя. Пэпэв дрожащей рукой поправила тонкой палочкой фитиль из травы в плошке с нерпичьим жиром. Все, кто был в пологе, с величайшим напряжением ждали, что скажет старик. И тот наконец изрек:

– Боюсь, что у тебя когда-нибудь здесь женские груди вырастут, как у жены земляного духа Ивмэнтуна.

И снова вскрикнула Пэпэв, прикладывая сухонькие пальцы к горестно перекошенному рту, а Омрыкай полез рукой под мышку: ему стало страшно.

Кукэну вдруг опять захохотал, и все вспомнили, что он известный шутник; вздох облегчения едва ли не заколебал пламя в светильнике. Смеялись гости и хозяева яранги, смеялись до слез, чувствуя, как тревога отпускает сердце. Рассмеялся позже всех и Омрыкай, и это вызвало новый взрыв хохота.

Переполненный впечатлениями, намерзшийся за трое суток в пути, усталый, но необычайно счастливый, Омрыкай улегся спать, едва ушли гости. О, как было сладко спать в родном очаге! Никогда не казались такими мягкими и ласковыми оленьи шкуры, никогда так не смотрели на него переполненные любовью глаза матери. Вот он засыпает, но чувствует, что мать смотрит на него. Склонилась над ним и что-то шепчет и шепчет, может, рассказывает, как тосковала о нем, а может, произносит заклинания, оберегая сына от злых духов. Как жаль, что сон не позволяет разлепить веки.

Утром, перед тем как уйти вместе с отцом в стадо, Омрыкай с затаенным дыханием бродил по яранге. Полог мать уже вытащила на снег, и в шатре стало просторно. Омрыкай внимательно осмотрел круг из камней, в котором тлели угли. Да, это были все те же камни, которыми издавна выкладывался круг очага, Омрыкай хорошо знал каждый из них. При перекочевках их прячут в специальный мешок из нерпичьей шкуры. Над очагом, на цепи, прикрепленной к верхушке яранги, висел чайник. Омрыкай посмотрел вверх, где сходились в пучок чуть выгнутые закопченные жерди остова яранги, на который натягивался рэтэм На поперечных перекладинах висели шкуры, ремни, винчестер в чехле, арканы, одежда. А вот связка амулетов: несколько деревянных рогулек, лапка совы со скрюченными когтями, медвежий клык, несколько волчьих когтей, нанизанных на оленью жилу, кончик оленьего рога. Сняв связку, Омрыкай осторожно перебрал все амулеты и повесил на прежнее место, испытывая чувство глубокого суеверного благоговения к хранителям очага. Потом присел на корточки у большого моржового лукошка, в котором мать обычно дробила каменным молотком мерзлое оленье мясо. На дне лукошка – камень, а рядом с ним каменный молоток с деревянной ручкой. Подле лукошка, на поломанной нарте, лежал нерпичий мешок, наполненный кусками мерзлого оленьего мяса.

Омрыкай заглядывал в каждый уголочек шатра яранги, различая предметы не только по их внешнему виду, но и по запаху. Как знакомо пахнут вот эти огнивные доски! Сколько раз Омрыкай на праздники намазывал их рты оленьим жиром – кормил самых главных хранителей очага. Яранга разбиралась на части при перекочевках, опять собиралась, но где бы ее ни устанавливали – она была для ее обитателей родным очагом. В ней родился Омрыкай, в ней рос, в ней слушал сказки в долгие зимние вечера. Да, здесь не так тепло и уютно, как в школе, как в интернате, но это его родной очаг, и ему здесь хорошо.

Хотя действительно холодно в яранге, иней густо заткал внутреннюю сторону рэтэма, заиндевела посуда, аккуратно составленная у моржового лукошка: закопченный котел, еще два котелочка, кастрюли, железные миски. И только чайник висел по-прежнему на крюке над очагом. Скоро примчится на оленях отец, ушедший в стадо, еще когда Омрыкай крепко спал, попьет чаю и снова уедет к оленям, только на этот раз уже не один. Скоро, очень скоро Омрыкай увидит своего Чернохвостика!

Ворохнув угли в костре, Омрыкай подбросил несколько хворостинок, лежавших кучей возле входа в ярангу, снял с крюка чайник, чтобы проследить, как поднимается дым. Это было любимым занятием Омрыкая. Бывало, сядет рядом с матерью у костра и все смотрит, смотрит, как струится дым, который представлялся ему живым существом, напоминающим доброго бородатого деда. Правда, когда бушевала пурга, дым расползался по всей яранге, разгоняемый ветром, забивал дыхание, ел до слез глаза. Это запомнил Омрыкай еще с тех пор, когда его вкладывали в меховой конверт и подвешивали, как всех малых детей, к перекладинам яранги. Если дым струился ровно – мальчик радовался, потому что «дед» был добрым, спокойно струилась его борода. Если злился «дед» – борода его металась по всей яранге, и тогда волей-неволей мокрели глаза от дыма и страха. Вон к той перекладине обычно подвешивали Омрыкая, иногда он стоял в конверте, а когда подвязывали два нижних ремешка, прикрепленных к уголкам конверта, ко второй перекладине, он уже лежал – как бы в колыбели, которую кто-нибудь покачивал; огонь костра то исчезал, то снова слепил глаза, а дым начинал колебаться сильнее, и казалось, что «дед» все пытается заглянуть ему в лицо.

Омрыкай не так уж и заспался, хотя отец и мать проснулись намного раньше. Они всегда просыпаются раньше всех в стойбище. Вот и нынче: мать уже выбивает из полога иней, а другие хозяйки еще только кипятят чай. Выбираются на мороз детишки. Сейчас они прибегут к Омрыкаю и начнут расспрашивать о школе, о культбазе. Что ж, он сумеет их удивить, тут уж он постарается.

Вышел Омрыкай из яранги степенно, с чувством величайшего превосходства и над своими сверстниками, и даже над теми, кто был постарше его. Увидев, что к нему бегут дети соседей, вдруг ловко встал вверх ногами и пошел на руках, изумляя малых и старух. Пэпэв схватилась за обнаженную голову, белую от инея.

Встав на ноги, Омрыкай передохнул, победно огляделся; в раскрасневшемся лице его было отчаянное озорство и радость встречи с друзьями. И загалдели ребятишки, выражая удивление и восторг, посыпались вопросы. Пэпэв, было спрятавшая руку в широкий рукав керкера, снова оголила ее, обнажая правое плечо и грудь, принялась с удвоенной силой выбивать полог, радуясь, что перед ее глазами шутит, смеется, что-то бурно объясняет приятелям ее сын, живой и здоровый. Однако совсем недавно на похоронах Рагтыны черный шаман предрек ему смерть. Правда, было еще одно говорение над похоронной нартой – Пойгин предрек Омрыкаю жизнь… Вот и гадай теперь, чье предсказание сбудется. У Пэпэв холодеет сердце, когда начинает думать об этом. Скорее бы приехал Пойгин. Уже одним своим видом он изгоняет страх, вселяет спокойствие. А Вапыскат лучше бы провалился под землю к ивмэнтунам. Здесь все его ненавидят и боятся. Особенно ненавидит Майна-Воопка: не может простить черному шаману, что он удушил его брата шкурой собаки. При одном имени черного шамана он становится сам не свой, теряет всякую осторожность.

Майна-Воопка примчался на оленях как-то незаметно, будто вынырнул из-под земли, испугав Пэпэв. Омрыкай бросился к нему, помог распрячь оленей, привязал их к грузовым нартам. Отец одобрительно улыбнулся, таинственно сказал:

– Сейчас ты от радости взлетишь над стойбищем, как птица.

Отвернул шкуру на нарте и встряхнул перед глазами сына кольца новенького аркана. Ах, что это был за аркан! Омрыкай какое-то время разглядывал его, медленно перебирая кольца, потом крикнул одному из приятелей: «Беги!» Мальчик бросился со всех ног, изображая оленя. Омрыкай взмахнул над головой кольцами аркана, метнул так, что заныло плечо. Ого, как ловко пойман «олень»! Кричат от радости дети, улыбаются взрослые, важничает Омрыкай, снова собирая аркан в кольца. Скорей бы в стадо!

Отец, отлично понимая сына, попил наскоро чаю, снова запряг оленей, Омрыкай, к зависти приятелей, сел позади отца. Олени тронулись медленно, коренной чуть присел на задние ноги: боялся удара по крупу свистящим тинэ, однако наездник был расчетлив, тинэ пустил в ход лишь тогда, когда надо было вселить в упряжку истинное безумие, – не то олени бегут, не то мчится снежный вихрь. Подскакивает нарта на кочках и комьях снега, вывороченного прошедшим оленьим стадом. Свистит тинэ в руках отчаянного наездника. Ух, как захватывает дыхание! Взметается из-под копыт оленей снег, забивает рот, глаза. Омрыкай изо всех сил держится за ремень отца, боясь вылететь из нарты. Тяжко дышат олени, высунув горячие, влажные языки, Омрыкай знает: таким образом потеют они; как бы ни мчался олень – шерсть его остается сухой, иначе не выжил бы он в лютые морозы.

Упряжка с ходу влетела на склон горы, по которому разбрелось стадо. Где же Чернохвостик? Омрыкай соскочил с нарты, суматошно отряхнул себя от снега, жадно оглядел стадо. Спросил нетерпеливо:

– Где Чернохвостик?!

– Ищи! – с усмешкой ответил отец. – Смотри, не спутай зайца с оленем.

Омрыкай напряженно улыбнулся, стараясь показать, что шутка отца его не обижает. Собрав аркан для броска, Омрыкай вкрадчиво пошел по стаду; олени косились на него, чуть отбегали в сторону и снова принимались разгребать снег, погружая в снежные ямы заиндевелые морды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю