Текст книги "Вербы пробуждаются зимой (Роман)"
Автор книги: Николай Бораненков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
Первую неделю люди томились от безделья, неясности своего назначения, ловили рыбу, охотились, спали, раскинув в тени под кедрами шинели и плащ-палатки, судачили насчет мирного договора с Германией, затянувшегося увольнения в запас, вспоминали фронтовые дни. А на вторую пришел приказ – развернуть учебу, подготовку из молодых солдат специалистов для штурмовых групп.
В бывшей роте Сергея Ярцева создали штурмовую группу по уничтожению дотов. Старшим в нее назначили бывалого сапера-подрывника, мастера по ночным вылазкам Степана Решетько.
Провожая его на первое занятие, оставшийся временно за командира роты старшина Максимыч сказал:
– Хороший ты солдат, Степан Назарович. Старательный. Пороху вдоволь понюхал и знаешь, что такое солдатский пот. Неплохой бы и командир из тебя вышел. Да уж больно болтлив. По всякому поводу и без повода чешешь язык. Не гоже это. Нынче же кончай побаски и берись за ум. Теперь ты в своем роде командир. Понятно?
– Так точно, товарищ старшина! – вскинул руку к пилотке Решетько, и медали на его груди весело зазвенели. – Не будет больше ни шуток, ни прибауток;
– Вот и хорошо! Занятие проведешь на голой сопке, где сараюшка из камня стоит; Вот ее и будешь штурмовать. Ну, а как делать это, сам знаешь.
– Да уж будьте покойны, – польщенно улыбнулся Решетько. – Я их столько за войну перетряс, что и ста чертям бы не под силу. Небось и досель разбирают кирпичи. Помню, на Зееловских высотах…
– Ну ладно, ладно, – оборвал Максимыч. – После расскажешь. Ступай. Занятие начинать пора.
– Есть начинать! Когда прикажете кончать?
– Сигнал подаст горнист.
Решетько расцвел.
– Вот это да! Давно я не слыхал горниста. Мирная учеба, значит.
Он восхищенно помотал головой, круто повернулся на стоптанном каблуке сапога и рысцой, перепрыгивая через серые камни, побежал к солдатам, сбившимся в кружок у подножия сопки.
Первые дни Решетько проводил занятия уплотненно. Солдаты возвращались с высоты усталые, запыленные, с вытертыми до белого лоска локтями, коленями. На спинах гимнастерок у них толстым слоем лежала соль. Дождавшись с трудом отбоя, они замертво валились спать. А утром многих из них приходилось расталкивать, трясти за плечи. Но и проснувшись, они устало зевали, щупали лопатки, колени, охали, как путники после утомительной дороги.
Максимыч сиял. Он был доволен, что его слова повлияли на Решетько и тот так хорошо, до седьмого пота, обучает молодых солдат. Но вскоре Максимыч заметил совсем иную картину. «Бомбардиры дотов» второй уже день возвращались в лагерь чистенькие, подтянутые и такие бодрые, будто не было ни земляных работ, ни изнуряющей жары. Сам Решетько шагал сбоку строя в новой гимнастерке, при всех орденах, медалях, дирижировал прутиком и браво запевал:
– Ой, ты, ласточка-касатка сизокрылая,
Ты, родимая сторонка наша милая…
И вечером, после отбоя, в «вагоне, где спали подчиненные Решетько, уже не стало той непробудной тиши или повального храпа. С нар доносились смешки, шепот, приглушенный разговор.
„Что-то тут неладно, – подумал Максимыч. – Не может быть, чтобы молодые солдаты так быстро втянулись и легко переносили десять часов занятий. Надо проверить, подсмотреть“.
На следующий день, справив все неотложные дела, Максимыч, минуя рассыпанные по ковыльной низине стрелковые отделения, двинулся на голую сопку. День, как и прежде, дышал зноем. В белесом, выцветшем небе низали незримые кольца орлы. Иссохшие травы под сапогами хрустели, кремнистые камни, сбегая вниз, тонко и грустно звенели. Серые в темных крапинках ящерицы шмыгали под валуны и, оставшись там в тени, пугливо и жарко дышали. Бурый подпалый суслик, отбежав шагов на двадцать, свечкой застыл у норы.
Выйдя из-за камней, Максимыч увидел желтый от степной пыли сарай без ворот и крыши. Возле него, в косом лоскутке тени маялся с винтовкой на плече солдат. Он переваливался с ноги на ногу, лениво посматривал по сторонам.
Опытный, видавший виды Максимыч сразу понял, что дело тут нечисто. Иначе зачем же было выставлять охрану, а самим прятаться в сарай? Теперь у него появилось лишь одно желание – незаметно подобраться к постройке и подслушать, что там делается. Занимаются решетьковцы или, разморенные зноем, завалились спать?
Метров триста Максимыч шел, согнувшись, прячась за камни, перебегая. Когда же валуны кончились, снял ремень, расстегнул воротник гимнастерки, потрогал рукой раскаленный щебень и, прижимаясь к нему, пополз. Ему хотелось, чтоб солдат все же увидел его. И тогда бы он сегодня же вызвал этого лопоухого паренька из строя и объявил ему благодарность. Но нет. Приставив ладонь ко лбу, щурясь от слепящего солнца, солдат осмотрел восточные скаты и побрел в спасительную тень. А Максимыч тем временем рывком, на цыпочках, преодолел последние пятнадцать метров и припал к пышущей жаром стене.
За грубыми, наспех сложенными кирпичами неугомонный балагур Решетько, забыв о своем обещании, спять расписывал свое новое выдуманное похождение.
– И вот прихожу я в соседнее село на игрище. Зимние гулянья у нас в Брянске так зовут. Да. А там девчат! Стайками так и ходят, так и вьются…
Максимыч встал. „Шут ты гороховый. И где ты только эти побаски берешь? Вот уже четыре года лепишь одна на одну. И что же с тобой делать „популярный“ жених?“»
…Весь день провел в штурмовой группе старшина, сам занятие проводил. А вечером, после ужина, опять в вагон к молодым солдатам пришел.
Решетько, как именитый гость, сидел в окружении солдат на лавке перед открытой дверью, смачно тянул цигарку и говорил:
– С девчонкой познакомиться – это пустяк. Лично для меня никаких трудов не составляет. «Здравствуй, милая. Привет вам от бабушки. Поклон от дедушки…»
– И мое почтение от старшины, – добавил Максимыч, влезая на железную ступеньку.
Все засмеялись. Решетько смутился, загасив папиросу, встал.
– Товарищ старшина! Личный состав группы…
– Сиди, сиди. Продолжай. Уж очень хорошо рассказываешь. Пришел послушать. О чем это им?
– Да это к слову пришлось. Спор тут зашел. Что труднее – дот захватить или с девушкой познакомиться?
– И до чего доспорились?
– Да лично для меня ни то, ни другое труда не составляет.
– Все может быть, – кивнул Максимыч. – Только я что-то не верю вам.
– Это почему же, товарищ старшина? – растерялся от столь резкой оценки Решетько.
– Да что ж… Хвалитесь вы, хвалитесь, а вот к поварихе Катре подойти боитесь.
– Кто? Я? – вскочил Решетько. – Да когда это было, чтоб я боялся ее? И с какой такой стати мне перед нею в зайцах ходить?
– Это все слова, – подзадорил Максимыч. – А ты на деле докажи. Вот поди к ней в вагон и вечерок посиди. Кстати, она что-то нынче спрашивала про тебя.
– А что? – тряхнул рыжим чубом Решетько. – Вот возьму и пойду. Только чтоб после не ругали, коль оставит… на ночь меня.
– Нет. За что же? – повел плечами Максимыч. – Парень ты холостой, близко не стой, да и она невеста. Так что ступай. На всю ночь увольнение тебе даю.
…Вечером, когда стемнело, Решетько надел новое обмундирование, окропил себя одеколоном и отправился на свидание к поварихе Катре. Однако минут через десять он вернулся в вагон злой и молчаливый. Тихо сняв сапоги, попытался было незаметно влезть на полку, но его окликнул старшина.
– Ну как, сходил?
– Сходил, – буркнул Решетько. – Советую вам сходить.
Старшина понимающе улыбнулся. Свидание состоялось. Подосланный вместо Катри Иван Плахин, видно, крепко намял Степану бока.
16
Незадолго до наступления на Квантунскую армию у главкома советских войск на Дальнем Востоке состоялось совещание командующих войсками фронтов и армий. Пробыл на нем Коростелев два дня и вернулся сияющий, довольный. Сразу же из машины зашел к члену Военного совета Бугрову.
– Ну, Матвей, приговор по Квантунской объявлен, – сказал он еще с порога. – Завтра трогаемся.
– А как наш замысел? – спросил Бугров.
– Все утверждено с небольшими поправками. Давай твою карту.
Бугров расстелил на рабочем столе большую, свисающую до пола карту дальневосточного театра военных действий. Коростелев с карандашом в руках склонился над ней.
– Главный удар наносится по флангам Квантунской армии, – начал он. – С востока силами 1-го и 2-го Дальневосточных фронтов и с запада – войсками Забайкальского фронта и частями монгольской армии. Обе группировки в районе Чунчиня соединяются и закрывают котел. Одновременно вот сюда и сюда выбрасывается крупный воздушный десант и… здравствуй Порт-Артур!
– Чудесно! – похвалил замысел главкома Бугров. – Смело и реально. Ну, а как у нас со временем?
Коростелев посмотрел на часы.
– В двадцать ноль-ноль во машинам. Ты со мной или передумал?
– Нет, как условились. Я с гвардейским корпусом.
Коростелев протянул руку.
– Ну, добро. До встречи на сопках Маньчжурии!
17
В назначенный час войска армии двинулись в исходный район для наступления. Нелегок был путь через леса и горы. Едва преодолевали одну, выжженную, подметенную ветрами гору, как вновь вырастала другая, и, как назло, еще более высокая и пуще прежнего крутая. Жара и кручи изнурили бойцов, и они молча брели по узкой, вьющейся спиралью дороге. Только бывалый ефрейтор Степан Решетько, протопавший с ротой от Волги до Эльбы и убереженный судьбой от всех пуль и осколков, не унывая, вызванивал подковками сапог и был не прочь побалагурить с новичками.
В роту пришло много новобранцев. Чудесные ребята попались. Лучших собеседников и не сыскать. А особенно этот низенький веснушчатый, будто посыпанный коноплею Егорка. Как он заразительно смеется! Маленький нос сморщит, девичьи глазки, стесняясь, сузит и заливается до слез. А глядя на него, и другие хватаются за животы. Старшина уже дважды предупреждал, чтобы Степан прекратил в строю, как он выразился, «молоть языком». А что поделать, когда черт подмывает, когда так хочется этим курносым смешной случай рассказать!
«Ах, старшина, старшина! – досадует в душе Степан. – Лучше бы он без каши, без сухарей оставил, чем запрещать такое. Что хорошего грустить, молча, по-ишачьему тащиться в гору? Конечно, когда речь идет о маскировке, скрытности передвижения, то тут иной табак. Молчи, как рыба. А так… За разговором и дорога бежит быстрее, и шагается легче. Это же факт!»
Решетько оглядывается назад. Следом за ним, согнувшись под тяжестью винтовки, скатки и вещмешка, понуро плетется Егорка. Нос его в росе, по щекам текут ручьи пота. Над спиной, опаленной солнцем, поднимается пар.
Решетько ставит на свое место одного из солдат, пристраивается к Егорке, берет у него скатку, вещевой мешок, ободряюще толкает локтем.
– Крепись. Нет таких гор, которые не перешел бы русский Егор. Разумеешь?
Егорка усмехнулся:
– Веселый вы, товарищ ефрейтор. С вами и на смерть легче идти.
– Это на какую такую смерть?
– Сами знаете. Не к теще на блины едем. Самураи – они сильные. Американцы с ними уже пятый год воюют. А китайцы и целых десять.
– Война войне рознь, браток. И Федора воевала у забора. Она Дарью веником, а та решетом. А у нас вон, слышишь, какие «веники» под горой грохочут? Все к едрене фене сметут.
– Взаимно, – вздохнул Егорка. – Кого-то мы, а кто– то и нас.
Решетько дружески тронул за локоть Егорку.
– Вот в точности такая же хандра и на меня перед первым боем напала. Обмяк я, как мочалка в бане. От преждевременного испуга даже заикаться начал. Дрожь в коленях образовалась, как у новорожденного телка.
Иду по траншее, а командир отделения смотрит на меня и, улыбаясь, говорит: «Что это вы, товарищ Решетько, кренделя задом выписывать начали, как форсистая кокетка?» Стыдно было сознаться, так я на вывих в коленной чашечке все свалил. «Еще с детства у меня такая дамская походка, – говорю, – неизлечимая». А сам сел на ступеньку траншеи и давай прощальное письмо своей ухажерке писать. «Так, мол, и так, дорогая. Кончается наша распрекрасная любовь, гаснут зорьки поцелуйные. Через несколько минут меня и в живых не будет. В точности я еще не знаю, чем кокнет меня – пулей иль осколком, но чую сердцем и коленями, что приходит каюк. Рад бы сказать точно, где будет могилка моя, но не могу. Неизвестно еще, на каком фланге будет наступать наша рота. Сообщаю лишь на всякий случай общие ориентиры. Горелый лес правее Дунькина, не доходя семь верст до Распрягунькина. Тут-то и найдешь ты меня в безымянной могиле. А в точности, где меня закопают, тебе полковые писаря отпишут. Моя же просьба к тебе предсмертная. На том месте, Грунюшка, где мы с тобой полюбовно встречались, посади на память обо мне рябинушку. Только молю тебя всеми святыми: не води туда кого-то другого, а иначе… Ты знаешь – я человек решительный, ревнивый, и трудно сказать, что будет со мною. Либо его убью, либо тебя прикончу».
– Как прикончите? Вы же погибать собрались? удивился Егорка. – Несуразица выходит.
– Вот то-то и оно, что несуразица. Написал я все это и задумался. «А ведь чем черт не шутит, когда бог спит. Возьмет Груня да и приведет на обрыв другого. Не лить же ей вечно слезы. Благо и погибну я, как видно, без подвига. А коль вовсе узнает, что пал по трусости, еще и перекрестится: „Туда ему и дорога, зайцу косорылому“».
Четыре худощавых паренька, идущих впереди, впервые засмеялись, пошли веселей. Правофланговый оглянулся. Решетько подмигнул ему:
– Вот так-то, брат. Кисло мне стало. Вся картина живо представилась. Небо в звездах. Малиновый закат. Речка в лилиях. Ошалелые соловьи в кустах. И такое тут зло меня взяло, что вибрации в коленях как не бывало. Перекрестил я, братцы, все написанное и внизу размашисто приписал: «Глупость эту насчет моей погибели ты выкинь, Грунюшка, из головы. Не таков я, милашка, олух царя небесного, чтобы смотреть с того свету, как кто-то будет тебя под соловьиный свист целовать. Не выйдет! Сто смертей пройду, а к тебе приду, Грунька моя разлюбезная».
Под скаткой у Решетько жарко блеснули два ордена Славы. Егорка с завидным восторгом посмотрел на них и подумал: «Счастливый. И вправду к Груньке своей дойдет. Полсвета вон прошел, и ни одна пулька не зацепила».
– Решетько! – раздался окрик справа. – Вы опять за свое!
Степан оглянулся. Потный, седой от пыли старшина, шагая по обочине, предупреждающе грозил пальцем:
– Ох, и получите у меня. Получите, уважаемый кавалер Славы.
– Молчу, товарищ старшина. Как рыба, молчу, – ответил Решетько. – Беру рот на замок.
Как ни трудно было удержаться от соблазна, а до нового привала Решетько молчал. Зато едва в голове колонны прозвучало: «Привал!», как он сейчас же закурил для пущей важности папироску и, подсев к трем изнывающим от жары и усталости новичкам, заговорил:
– Вот так, ребятки, учись приказ выполнять. Сказал командир: «Замри», – и замри. Сказал командир: «Лезь в огонь», – и лезь. Приказ – это святая святых для солдата. Это веление твоей земли, которую отечеством зовем. Чуть же ослушался – пиши пропало. Шельма неисполнительность в такие дебри заведет, что и во сне не снилось. Со мною лично случай был. Сплошной курьез.
Несколько солдат, сидевших в стороне, придвинулись поближе. Веснушчатый Егорка уже заранее сморщил в улыбке нос.
– Смешной? Аль грустный?
– Какой там смех. И рассказывать неохота.
– Ну все равно расскажите.
– Так я и говорю. Шли мы по Украине. Не просто, разумеется, шли, а с боями, обхватами и обходами, как это геройской армии и полагается. Одно село от фашистов очистили, другое… А в третьем догоняет нас бабенка лет тридцати. Чернявая такая, кругленькая, с ямочками на щеках. Увидела командира взвода и к нему: «Ой, лишеньки! Помогите. Вызвольте из беды». – «Что такое? Из какой беды?» – спрашивает взводный. «Мины в саду у меня. Мины, якись черт насував. Ни в хату войти, ни в клуню. Разминуйте меня. Слезно прошу. Ну, что вам стоит одного солдатика послать. Ну, хотя б вот цего хлопченка, – и показывает пальцем на меня. – Он, мабуть, отважный, сообразительный. Он швидко (то бишь– скоро) с минами справится. Там их штук пять, не больше». – «Пять так пять, – говорит командир и подзывает меня – Ступай-ка, Степан, разминируй. Да будь осторожен. Как бы ловушек да „лягушек“ не было. А как кончишь, не мешкая, догоняй. От развилки на Хорол пойдем. Понял?» – «Так точно! – ответил я. – Все извлечем. И „лягушек“ и „квакушек“. Пошли, гражданочка. Где там у вас заложен фугас?»
Решетько посмотрел на пригорок. Там, сидя, лежа на скатках, прислонясь спиной к камням, маялись разморенные жарой солдаты из второго взвода. Степану жалко стало этих, еще не втянувшихся в походную жизнь парней, и он, желая их подбодрить, отвлечь от изнуряющей жары, заговорил еще громче:
– Ну, вышли мы за околицу. На отшибе, у подсолнухов хатенка стоит. Стены обшарпаны, крыша грибами поросла, сад и двор в запустении, сразу видно: хозяйство без мужчины. Скособоченная калитка так и просит гвоздей и молотка. Но я тороплюсь. Не до калиток. Мне мины врага подавай. Надел я наушники, миноискатель в руки и пошел по саду. Туда, сюда поворачиваю, прочесываю местность вдоль и поперек. Но что за чудо! Нигде не пищит. Ни звука. Только в одном месте попался кусок от лемеха. Вхожу осторожно в хату, шарю в углах, под лавками, под столом. Прослушал даже гору подушек и мягкую постель. Ни единой. Даже зло взяло. «Вы что ж, – говорю, – морочили мне голову, гражданочка? Какие мины? Где они? Сон вам, что ли, приснился? Сколько времени потеряно впустую. Ночь уже на дворе. Беги теперь, догоняй свою роту, солдат». А она, чернявая, этак горестно вздохнула и говорит: «Прости меня, солдатик, что про мины наговорила. Их и вправду нема в саду. Не затем я звала тебя. Не затем, коханый. Просто угостить мне одного из вас хотелось. Отблагодарить за вызволение от ворогов поганых. И я богом молю тебя, солдатик, посиди за моим столом, отведай, что сберегла для праздника такого. Не обижай горьку вдову. Три года в хате мужчинского духу не было. Не на бойком месте хата стоит. Как отступали, мимо прошли, и теперь… Ты хоть покури тут. Покури, солдатик. Пусть хоть дымком твоим попахнет, родимый».
…С пригорка откололся большой косяк солдат. Кто-то уже придвинулся так близко, что дышал в затылок. Безучастен был лишь старослужащий Иван Плахин. Он-то наслушался за четыре года войны решетьковских побасок и давно уже знал, что нет у него ни Груньки, о которой тот только что рассказал, не было, как помнилось, и случая с Галкиными минами… А вот поди ты, верилось. Верилось потому, что, выполняя приказы командиров, Степан и в самом деле был до самозабвения исполнительным и не раз кидался в пекло боя, что называется, лез в огонь и в воду.
А Решетько, ликуя в душе, что вот и еще солдат к нему подвалило, как ни в чем не бывало продолжал развивать историю.
– И встал я, братцы, в тупик. Что делать? И роту надо догонять, и вдовицу жалко. Поступишь грубо – чего доброго, кинется сдуру в петлю. Женщины – они ведь народ отчаянный. Не то что некоторые солдаты перед боем. Опасности ни шиша, а у него уже в пятках душа. Ну думал я, думал и решил: посижу часок, а там сниму сапоги и айда босиком на большак. В общем – сели за стол. По чарке выпили. Разговорились. Я то да се, о дороге, о строгостях начальства речь веду, а она горячим плечом прислонилась и, чую, все больше к лирическим темам клонит разговор. Вот, мол, пух о подушках отборный, из жирных гусей, а в перине и того лучше – смесь куриного с индюшачьим и что поспать, мол, солдату на такой постели после того, как он три года на хворосте провалялся, и сам бог повелел.
– А вы-то что? Вы? – спрашивали позади.
– Да что ж я. Посмотрел на перину, подушек гору и говорю: «Постель ваша богата, но не для солдата. Извините, Гарпина Петровна, а мне пора». И только встал я, а она цоп меня за рукав: «Не пойдешь ты, солдатик. На коне поедешь. Конь у меня добрый есть. Мигом до Хорола домчит». – «Ох, обманываете вы меня, Гарпина Петровна. Откуда же взялся у вас конь? Я же все клуни проверил. Там и духу конского нет». – «А я его не в клуне, а в подсолнухах держу, – отвечает она. – Идемте, сейчас покажу». Приходим за хату в подсолнухи, а там и вправду конь. Слышу – фыркает, что-то жует. Для пущей точности я еще гриву его ощупал, ноги, хвост. Нет, конь как конь, без подвоха. Садись и скачи. Вот удача-то, черт побери! И выспаться можно и вовремя на большак успеть. Взял я вдовицу под ручку и говорю: «Остаюсь, Гарпина Петровна. Так уж и быть. Проверим, каков он, индючий пух…»
Решетько многозначаще пригладил кулаком воображаемый ус.
– Ну, обложила она меня подушками, как императора, сама села рядком. Голова колесом пошла. Одурел я, братцы, и уже не помню, что дальше было. Скажу лишь одно, Слово свое Тапка в точности сдержала и разбудила меня ни свет ни заря. Конь с подвязанным вместо седла мешком соломы уже стоял у крыльца. Хозяйка расцеловала меня на прощанье, сунула в руки узелок с какой-то снедью, трижды назвала село, чтоб не спутал после войны дорогу к ней, и я, хлестнув коня хворостиной, помчался. Как вихрь помчался. Но… – Решетько тяжело вздохнул. – Не успел я, братцы, и версты отъехать, как Гапкин мерин с лихого галопа перешел на мелкую рысь, а потом и вовсе остановился, чтобы его волки драли.
Слез я с него, ощупал опухлые ноги. Так и есть. Опоенный, скотина. Дохлого подсунула. Как дурака надула. Ах, шельма чернокосая! Чтоб тебе тошно с этим мерином было! Сунул я в брюхо коня сапогом: «У, клятущий!» А он повернул ко мне голову с мутными глазами и только тяжело вздохнул: «Эх, дурень, ты, дурень. Разве я виноват, что ты бабьей ласке поддался, пронежился на перине? Стар я да и слеп, и ничего ты из меня уже не выжмешь. Ступай-ка, братец, на своих двоих. Спасай свою репутацию моченую».
Решетько покачал головой, умолк. Вокруг него уже собралась вся рота. Егорка тронул за плечо.
– И что же вы? Как?
– Да что же я… Снял сапоги, включил свой вездеход на третью и пошел. Только ветер в ушах, только пыль из-под пят. Сорок семь верст отмахал без передыху. Все подушки с перинами проклял, час и день соблазна. И когда нагнал роту, гимнастерка на мне, верьте иль нет, вся в клочья полезла. Пот съел ее подчистую.
– Зря бежал, – заметил один из солдат. – Рассказал бы. Простили.
– «Зря бежал». Эх, парень! А совесть где? Слово солдата? Нет, брат, коль дал командиру слово, то дух вон, кишки на телефон, а сдержи его. Так, хлопцы, что ли?
– Так! Конечно! – зашумели вокруг.
А тут горнист и подъем грянул. Встали с пчелиным гулом бойцы, вспоминая Гапку, на дорогу весело повалили. Словно и марша не было, и усталость с плеч.
Подошел старшина, тронул ус кулаком:
– Ну и бес ты, Степан. Спасибо!
18
В ночь на девятое августа 1945 года на советско– маньчжурской границе очень долго и беспокойно выли шакалы. Бойцы объясняли это всяк по-своему. Одни говорили, что, мол, шакалы услыхали запах кухонь и всполошились, другие утверждали, что причиной всему кусачие блохи, третьи строили предположения насчет устрашающей выдумки японцев. Кто-то даже пустил слух, будто по всей японской армии издан приказ, предписывающий всем солдатам выть по-шакальи, чтоб русские не могли уснуть и набрались перед боем страху.
Степан Решетько, заинтересованный в крепком сне не меньше, чем другие, опроверг все эти слухи и домыслы начисто. Высунув голову из-под плащ-палатки, он оглядел лежавших вповалку по траншее бойцов и тоном знатока сказал:
– Все, что тут говорилось, – брянская липа. Сказки моей бабушки.
– Это почему? – спросил, повар из комендантского взвода.
– А потому, что почитай Фому. Понятие в животных надо иметь. В деревне каждая баба знает, что собака воет к беде, к погибели своей. А шакал, он кто? Та же собака, только дикая. И воет он вовсе не по твоему гороховому супу, дорогой шеф-повар. Нюхать он его хвостом хотел. Он, брат, избалован на куропатках да на оленях. Ему фазана подавай. А ты суп, концентрат. Не зазнавайся, милок.
– Да и ты не загибай, – отозвался повар. – Там люди с голоду мрут, собак поели. А ты… фазаны.
Решетько быстро поправился.
– Ну, не фазаны, так еще что-нибудь. Какая разница. Только не с голоду. Уверяю. Голодные скулят, лают. А эти слышь? На погибель императора Хирохито воют.
С ближних пограничных сопок донесся нагнетающий тоску и жуть вой нескольких шакалов. Они тянули разноголосо и в разных местах.
– Ав-ав! А-у-у! – гнусаво выводили старые.
– Тяв-тяв! Тя-у! – подпевал молоденький голосок.
– Чтоб вы подохли, – выругался Егорка, натягивая на голову полу шинели. – Поспать, проклятые, не дадут.
– Ничего, – проговорил Решетько. – Пусть напоследок повоют. Недолго им осталось. Часика три, четыре…
В предсказаниях Решетько была большая, доля истины. В ту ночь шакалы выли на маньчжурских сопках и в самом деле в последний раз. В шесть утра, когда на небе только что заиграли первые солнечные блики, безмолвные солки Маньчжурии вдоль Амура и Уссури содрогнулись от тяжелого удара тысяч русских орудий и лавинного обвала гвардейских минометов. Языки огня кромсающе заплясали по голой, иссохшей земле. В небо взлетели тучи пыли, камней и дыма. С траншей, расположенных на южных скатах, было хорошо видно, как огневой вал, сметая все на своем пути, ползет все выше и выше на сопки, окутывая их черным саваном. Но вот огонь перевалил за сопки, и сейчас же над изготовленными к бою ротами, батальонами, пехотными и танковыми полками повисли красные сигнальные ракеты, означающие одно лишь всемогущее слово: «Вперед!»
Дымные хвосты еще таяли над головами, а солдаты уже выскочили из траншей, укрытий и, вытягиваясь цепью, беря на изготовку оружие, двинулись на почернелые от разрывов вражеские сопки. Бежать тут было нельзя. Круто, да и с полной выкладкой тяжело. Каждый нес большой запас патронов, воды, противотанковых и ручных гранат. Люди просто шли чуть ускоренным шагом, одни, слегка пригибаясь, прячась за камни, другие, надеясь, что у врага все перепахано снарядами, во весь рост.
Степана Решетько судьба-злодейка свела в наступлении с Иваном Плахиным – человеком, который совсем недавно мял ему в вагоне бока. Не хотелось попадаться ему на глаза, да что поделать. Приказ командира– закон. А закон этот гласил: «Солдатам Плахину и Решетько обеспечить продвижение роты по тропе к перевалу. В случае оживления дота скрытно подползти и уничтожить его».
Вначале Решетько надеялся, что артиллерия разнесла в пух и прах японские укрепления на высоте и ему не так уж долго придется напарничать с Плахиным. Займет рота перевал, и он, как и прежде, будет идти вместе с молодыми солдатами. Но это предположение не оправдалось. Не успела рота пройти и ста метров, как с голой сопки, куда вилась дорога к перевалу, ударил крупнокалиберный пулемет. Солдаты посыпались наземь.
Плахин свалился за камень, чуть высунувшись из-за него, осмотрел скат высоты. Увидеть дот днем было трудно. Всюду в хаотическом беспорядке валялись камни, чем-то напоминающие огневые точки. Но все же натренированным, опытным взглядом Плахин успел отличить красный куст травы от пляшущего языка пулемета. Это же заметил и Решетько. И они оба, не сговариваясь, поняв друг друга без слов, поползли.
Путь им предстоял дальний и трудный – метров триста по открытой местности, усыпанной обвальными камнями и острым кремнем. Во время тактических учений на преодоление такого расстояния уходило добрых минут тридцать. Сейчас же вдобавок ко всему над головой свистели пули, и, прежде чем двинуться дальше, приходилось тщательно выбирать надежное укрытие.
Плахин полз торопко, далеко выбрасывая вперед правую руку, зажавшую автомат, молча посапывая и сплевывая сбитый с сухотравья песок. Решетько же ни ползти, ни лежать молча не мог. Молчание для него было мучительнее, чем острые камни под коленками. Он уже не обижался на Плахина. Нет. Сейчас ему даже стало жалко его. Он, Иван Плахин, и под пулями, поди, думает о ней – рязанской девчонке. Да и как не думать, когда до нее, может, осталось каких-то пять, десять дней воины: с самураями-то долго цацкаться не станут – опыт какой, да и сила! А на пути вон хлещет и хлещет проклятый пулемет, словно пронесло его, будто патронов там горы.
Решетько плечо в плечо поравнялся с Плахиным и, чтобы как-то заглушить душевную тоску товарища по девчонке, отвлечь от нелегких мыслей, весело кивнул:
– Эх, и случай был у меня с молодкой одной!
Плахин подтянулся на локтях вперед, вздохнул:
– Ах, черт! Даже под пулями неймется тебе. Ползи. Там рота ждет, батальон…
– И сие мне известно, – ответил Решетько. – Может, сам командующий стоит сейчас на сопке и смотрит, как два солдата ползут у смерти на виду.
Рядом листом разорванной бумаги треснула мина. Мелкие камни секанули по каске. Ослабный осколок, нудно пропев над ухом, шлепнулся где-то близко у ног. В нос ударила гарь. Решетько чихнул:
– Вот и правда. Будь осторожней, Иван. Очнулся Хирохито. Как бы не заметил, гад.
– Ты за собой гляди. Прижимайся ниже.
– Ладно, – буркнул Решетько и, обогнав Плахина, быстро пополз впереди него по лощине.
«Мне-то, в сущности, и погибнуть не грех, – рассуждал он. – Кроме вымышленных и выдуманных невест, никто и плакать не будет. А ему никак нельзя. Его и Рязани девчонка ждет. Как, говорят, она бежала в тот раз за вагоном! Как бросала цветы! Неспроста. Влюбилась, видать».
И еще думал Решетько о тех необстрелянных молодых солдатах, которые лежат там, позади, и смотрят первый раз смерти в глаза, о командирах, ждущих, когда захлебнется дот и войска хлынут через перевал, о том салюте, который, может быть, сегодня хлобыснет в вечернем небе Москвы и озарит заплаканные в радости глаза матерей.
Плахин же, как никогда, волновался за Решетько и старался обогнать его, прикрыть собою. «Случись что, – думал он, – и рота осиротеет. Где есть еще весельчак такой? А потом Катря. Какая-то искра горит у нее к нему».
До дота оставалось метров двадцать. Сбоку, из-за камня, Плахин уже отчетливо различал в амбразуре скуластое лицо самурая. Он злорадно скалил редкие зубы, щурил раскосые глазки и, широко поводя стволом, строчил, не жалея патронов. Тело пулемета, установленное на треноге, тряслось как в лихорадке, рвалось из рук, захлебывалось огнем. Пустые гильзы сыпались, как остья из молотилки.
– Ах, шакал! – скрипнул зубами Плахин. – Ну погоди же.
Он быстро обогнал Решетько и в тот момент, когда тот, лежа на боку, вынимал из чехла противотанковую гранату, первым вскочил на ноги, пробежав еще шагов пять, чтоб сблизиться и попасть наверняка, чуть прицелившись, метнул в пасть дота тяжелую «толкушку». Качнулась земля. Вздыбились камни. Умолкла японская «молотилка». Но еще минутой раньше, когда граната летела в дот, скуластый самурай успел рвануть ствол вправо и нажать на гашетку.
Рой пуль прошил ноги Плахина. Он сразу потерял опору и рухнул как подкошенный. В первые секунды ему показалось, что на ноги кто-то просто плеснул кипятком. Но когда попытался вскочить, страшная боль резанула по телу, и он, корчась, обнимая колени, мучительно застонал: