Текст книги "Воспоминания. Том 1"
Автор книги: Николай Жевахов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 41 страниц)
Глава XCII. Освобождение
Бросая вокруг себе молниеносные взоры, Керенский торжественно вступил в нашу комнату... За ним плелась его свита, штатские и военные, окруженные со всех сторон вооруженными солдатами. Оглянувшись по сторонам, Керенский стал в театральную позу и, гордо подняв голову вверх, громко крикнул:
"Жевахов, Вы свободны"...
Вручив мне пропуск, он так же величаво вышел из комнаты. Меня обступили со всех сторон и начали поздравлять... Подошел и бородатый солдат и, уже не стесняясь присутствовавших, истово перекрестился и громко сказал: "Слава Богу"... Вместе со мною получили пропуски министр Финансов Барк, министр Торговли и Промышленности князь Шаховской и сенатор Утин. Когда мы собрались покидать нашу комнату, к нам подбежал еврей Барош, о котором я уже упоминал, отмечая его, достойного всякого уважения, отношение к заключенным, и обратился к нам с просьбой дать ему на память наши автографы, что некоторые из нас и сделали... Откуда-то появилась и та сестра милосердия, о которой я уже вспоминал, и тоже выразила радость по случаю нашего освобождения, обещая мне хлопотать за оставшихся и даже писать мне письма, что она и сделала... В сопровождении Бароша, мы, вчетвером, и вышли из здания Думы, с трудом протискиваясь через толпы солдат, заполнившие все залы и проходы Таврического Дворца, и очутились на Шпалерной улице, где и расстались друг с другом... Взяв извозчика, я благополучно прибыл к себе в квартиру на Литейный Проспект, № 32. Это было утром, 5-го марта 1917 года.
Как преступник, скрывающийся от погони, ехал я закоулками, прячась от взоров знакомых... Поруганный и обесславленный, сгорая от стыда, я думал о том, как покажусь на глаза своим бывшим подчиненным, своей прислуге... Подъехав к квартире, я быстро вбежал по лестнице и нервно нажал электрическую кнопку... На звонок выбежали мои преданные слуги и со слезами бросились мне на шею, благодаря Бога за мое избавление. Перебивая друг друга, они начали рассказывать обо всем, что происходило в мое четырехдневное отсутствие.
"Как только Вас увели, – начали они, – сейчас же ворвались пьяные солдаты и стали громить квартиру, а курьер Федор водил их по всем комнатам и показывал, где Ваши собственные вещи, а где казенные. Он и серебро Ваше подсунул им, хотя мы и запрятали его так, что и найти его было трудно. Казенных вещей они не тронули, а Ваши собственные забрали... Насилу отвоевали иконы, а то бы и иконы взяли. Рылись они и в столах, по ящикам, но ничего там не нашли; только столы штыками попортили... А деньги и бумаги мы раньше взяли и носили в карманах... Как только они ушли, мы стали паковать вещи, чтобы отправить их Вашей сестре... Вот и чемоданы почти готовы"...
И они повели меня в кабинет, где, среди комнаты, стояли корзины и чемоданы и лежали повсюду разбросанные вещи. Я прошел в другие комнаты. Везде были следы разрушения... Дорогая казенная, позолоченная мебель была частью уничтожена, и опрокинутые кресла, с изломанными ножками, лежали на полу; шелковые драпировки на окнах были изорваны; книги и дорогие альбомы разбросаны в беспорядке; окурки папирос валялись на дорогих коврах... Я не знал, что делать, к чему приступать, за что приниматься... А директор Хозяйственного Управления А.Осецкий, которого я собирался предать суду, будучи крайне озлоблен против меня и торжествуя, благодаря революции, победу надо мною, всячески мстил мне, предъявляя через курьеров требования немедленно очистить квартиру для нового Обер-Прокурора В.Львова... Однако исполнить этого требования не представлялось возможным, ибо одна библиотека, состоявшая из нескольких тысяч томов и занимавшая целую комнату, не могла быть вывезена, столько же потому, что я и не знал, куда увозить ее, сколько и потому, что такая перевозка стоила бы огромных денег, каких у меня не было... У меня опускались руки, и я не знал, что делать...
В поисках выхода из положения, я протелефонировал члену Думы, В.П. Шеину, с которым меня связывала давнишняя дружба, прося его немедленно приехать. Он жил тогда по соседству, на Бассейной. Чрез полчаса В.П. Шеин прибыл и, увидя картину полного разгрома моей квартиры, опустился в изнеможении в одно из уцелевших кресел и заплакал.
"Василий Павлович, – сказал я, – здесь отчасти и Ваша вина. Вы ли не знали меня. Вам ли не были известны даже тайники моей души?! Не мы ли вместе мечтали с Вами о монастыре, о бегстве из мира, не мы ли одинаково тяготились вот этой самой мишурой, какая еще вчера так ярко блестела, а сегодня превратилась в мусор?! Кто же лучше Вас знал о том, как мало она привлекала меня, как преступна была пущенная против меня клевета, какой сатанинской ложью было окутано мое имя?! Не одни ли и те же причины держали нас в миру и не пускали за ограду монастырскую, подле которой мы с детства блуждали с мыслью укрыться за ее стенами?!"
"Да, – глубоко вздохнув, сказал В.П. Шеин, – я все, все знал"...
"Но отчего же Вы не заступились за меня?! А я, ведь, так крепко надеялся на Вас; я был так уверен, что Вы удержите безумца от его преступлений, не позволите его забросать меня клеветой... Я ли стремился вот в эту квартиру, когда из своей собственной два раза бежал, когда два раза просил об отставке, разоряя собственное гнездо? Вспомните, о чем я писал Вам из Боровского монастыря!"
"Я обо всем говорил Львову; да разве его можно было уговорить; разве Вы думаете, что он имел в виду Вашу личность... Там была система, а не он, шалый человек" – ответил В.П. Шеин...
"Нет, Василий Павлович, Вы не герой"...
"Да, князь, я не герой", – тихо сказал В.П. Шеин.
"Помогите же мне теперь, – взмолился я, – я не знаю, что делать, куда я заберу свою библиотеку... Может быть, ее можно будет оставить в квартире?"
"Нет, нет, – горячо возразил В.П. Шеин, – Львов так озлоблен против Вас, что ни за что не согласится"...
"Да за что же он так озлобился? Что я ему сделал? Я ведь почти не знаком с ним, только раз и видел у Вас?" – удивился я...
"Ах, княже, княже, Вы все свое... Поймите же, что Ваша личность не причем. Вы его политический, а не личный враг. Вы были членом Правительства, а он членом оппозиции к Правительству; вот и весь сказ... Хотите я спрошу сенатора Утина? У него большая квартира, может быть, он возьмет библиотеку"...
"Хорошо, спросите" – ответил я. Однако сенатор Утин до того перепугался взять на сохранение библиотеку того, кто только сегодня, одновременно с ним, был выпущен из Думы, что категорически отказал просьбе В.П. Шеина.
Такой же страх проявили и мои родные, бароны Бистром, которые и слышать не захотели о моей библиотеке, сказав, что, чего доброго, и их за это арестуют. Горе доброго В.П. Шеина было едва ли не больше моего...
Я знал его искреннее расположение ко мне, его глубоко честную натуру, содержание его духовной сущности, и был одним из немногих, которые его понимали. И он знал это и отвечал мне самой искренней преданностью; но, будучи смиренным и безгранично деликатным, он не в состоянии был часто оказывать должного сопротивления там, где бы следовало, ибо не рожден был для борьбы. Это был прирожденный монах в самом высоком значении этого слова. Связала меня с ним сначала общая служба в Государственной Канцелярии, где он был помощником Статс-Секретаря Государственного Совета и одновременно профессором Гражданского Права в училище Правоведения, пока не перешел на должность Начальника Законодательного Отдела Думы, а затем был выбран членом Думы... Но главное, что меня связывало с ним, были общность наших духовных стремлений и общность тех препятствий, какие стояли на пути к ним... Вскоре после революции, В.П. Шеин принял иноческий постриг и в сане архимандрита управлял Троицким Подворьем на Фонтанке, в Петрограде, а затем, вместе с Петроградским митрополитом Вениамином, расстрелян большевиками.
Посмотрели мы вопросительно друг на друга, не зная, что делать и что предпринимать, чтобы спасти библиотеку, и... простились друг с другом. В.П. Шеин ушел домой, а я обещал навестить его перед своим отъездом из Петрограда...
Между тем агенты Львова и курьеры Осецкого то и дело являлись в квартиру, торопя меня очистить ее. Отложив попечение о библиотеке, я стал упаковывать другие вещи, главным образом иконы... В приемном зале находился очень ценный образ Святителя Иоасафа, кисти знаменитого Верещагина, писанный масляными красками на кипарисной доске, высотою около двух аршин, в массивной золотой раме, весом свыше двух пудов...
Уступая моей просьбе, директор канцелярии Обер-Прокурора В.П. Яцкевич согласился поместить его временно в канцелярии и прислать четырех курьеров, чтобы вынести из моей квартиры... Это была моя первая встреча с курьерами после возвращения из Думы... Наглые и развязные до ареста, они теперь еще менее церемонились со мною и относились ко мне, как к подлинному арестанту... Один из них, старик, с длинной, седой бородой, увешанный золотыми и серебряными медалями, внушавший к себе своим видом и осанкою невольное почтение и пользовавшийся особым вниманием с моей стороны, сказал в пространство, ни к кому, в частности, не обращаясь: "Оно точно, в молодости, я был пропащий человек, пьяница; как свинья под заборами валялся я; а вот, с возрастом пришел в себя, остепенился, почет и уважение приобрел... А тут что?! Пообвешали себя иконами да, сидя в своих хоромах, нас обманывали. А еще господами прозывались, да министрами себя поделали, да власть всякую к рукам своим поприбирали, и не подступись, значит"...
"Делай, что приказано, а не хочешь – убирайся прочь отсюда!" – не утерпел я.
Как лютый зверь посмотрел на меня курьер, злобно сверкая глазами, но тотчас же принялся за работу и присмирел... И вспомнил я отзыв крестьянина о своем соседе, добром, безгранично мягком человеке: "И что же это за барин, коли никому из нас ни разу в морду не дал"...
Глава XCIII. Сестра
Должен сознаться, что, не только после своего освобождения из заключения, но и долгое время спустя, я все еще не сознавал того, что происходит в действительности... Свое освобождение я истолковал как свидетельство своей реабилитации и был уверен, что нахожусь в полной безопасности и застрахован от каких-либо посягательств на свою личность. Казалось мне также, что уже и революция закончилась, ибо Дума, стремившаяся к перевороту и свергнувшая с престола Царя, достигла того, чего хотела, и держала власть в своих руках. Вот почему я испытывал только щемящую боль сердца от сознания содеянного Думой преступления против Помазанника Божия, горел негодованием против изменников, нарушивших присягу, но в отношении личной безопасности был совершенно спокоен и строил планы на будущее, собираясь ехать в Царское Село, а затем к матери, в Киев. Мысль о Государе не покидала меня ни на одно мгновение. «Что должен думать Государь, глядя на окружающую Его измену даже со стороны тех, кто пользовался Его милостями... Что должен думать о тех, кто из трусости и малодушия, опасаясь за свою собственную участь, отрекается теперь от Царя, как Апостол Петр от Христа, кто спасается бегством из столицы, даже не оглянувшись в сторону Царского Села, где томится, лишенный свободы, под надзором солдат, Государь Император!..»
"Нет, – говорил я себе, – я не буду в этом числе: я докажу Тебе, Государь, что был Твоим верным слугою, и не покину Тебя в минуту опасности"...
И, охваченный этими мыслями, я спокойно вышел на улицу, с целью узнать на вокзале о часах отхода поезда в Царское Село... Однако, не успел я дойти до угла Бассейной, как услышал в нескольких шагах от себя отчаянную перестрелку и увидел толпы бегущих из Эртелева переулка людей, увешанных красными бантами... К моему удивлению, я заметил в этой толпе и своих знакомых, которые, при встрече со мной, стыдливо прикрывали рукой красные тряпочки в петлицах и продолжали бежать дальше... Я вернулся домой... Прислуга моя, занятая упаковкой вещей, не заметила, как я вышел из квартиры, и была очень удивлена моим звонком.
"Да разве можно выходить на улицу! – всплеснула она руками. – Стреляют и днем и ночью, без умолку; патронов бы на две войны хватило; а еще жаловались, что нечем воевать... Вот уже скоро неделя, как мы точно в тюрьме: никуда не выходим и, если бы не под боком лавочка, то с голоду бы перемерли. Да и в лавочку без солдата нельзя пройти: того и гляди, кто-нибудь прицепится"...
"Зачем же они стреляют? – наивно спросил и. – Ведь все уже получили, что хотели; чего же им еще нужно?"...
В этот момент раздался звонок, и в дверях показалась моя сестра. Стараясь казаться спокойной, сестра сказала: "А я думала, что ты в Петропавловской крепости: газеты так писали... Ко мне доходили такие ужасы, что я уже не могла выдержать и сама приехала, чтобы узнать о тебе. Думала, что даже в живых тебя не застану"...
И сестра начала рассказывать о том, как, в течение нескольких часов, она, в сопровождении носильщика, с вещами, шла пешком с Николаевского вокзала на Литейную, ежеминутно скрываясь от выстрелов в подворотнях, а там, где их не было, прислоняясь к стенам домов...
"Как просвистит над самой головой пуля, и немножко стихнет, я опять сделаю два-три шага: а затем снова спрячусь в каком-нибудь проходе и опять пойду... Так и дошла благополучно до Литейной... Здесь уже немножко тише стало"...
"Как тише! – с ужасом вскрикнул я. – Я сам только что вернулся и, если бы не спрятался в лавочку, то наверное убили бы"...
"А что творится на Знаменской площади, так и передать невозможно, – продолжала сестра. – Вся площадь залита кровью, и трупы валяются на мостовой; много раненых, которые лежат в снегу и стонут"...
"Но как же ты решилась на такой страшный подвиг? Теперь все бегут из Петрограда, а ты едешь сюда, в этот ад?! Революция, как оказывается, не только не кончилась, а только еще больше разгорается, и неизвестно, чем все это кончится... Уезжай, ради Бога, скорей; а я, если успею, то приеду к тебе или сегодня вечером, или завтра, если нельзя будет пробраться в Царское Село, а если будет можно, то несколькими днями позже... Но как же ты дойдешь до вокзала?" – спросил я с беспокойством...
Сам Господь пришел к нам на помощь... В этот момент явился проведать меня мой бывший лакей Иван, взятый в солдаты: под его охраною, сестра тотчас же ушла обратно на вокзал...
Проводив сестру, я пригласил к себе В.И. Яцкевича, имея в виду посоветоваться с ним о том, как пробраться в Царское Село.
Из беседы с ним я узнал, что как он, так и Осецкий, тоже были арестованы и препровождены в Думу, но скоро были выпущены... Я не столько слушал, сколько смотрел на Виктора Ивановича... Предо мною стоял совсем не тот человек, какого я раньше знал: до того, в течение этих четырех дней моего отсутствия, он изменился и похудел... Я с трудом скрывал свое изумление, глядя на то, во что его превратили пережитые им волнения... Узнал я и о том, что арестован был, но также скоро выпущен из Думы, митрополит Петроградский Питирим, и что ему было разрешено выехать, согласно его просьбе, на Кавказ, куда Владыка и уехал... Позднее уже я узнал подробности ареста митрополита и то, при каких обстоятельствах совершился его переезд из Александро-Невской Лавры в Думу...
Когда автомобиль, с конвойными солдатами, охранявшими Владыку, встретился с озверевшей толпой, то последняя, окружив автомобиль, остановила его, а один из солдат, вскочив на подножку, раскрыл дверцу и стал вытаскивать митрополита из автомобиля с тем, чтобы бросить Владыку на растерзание толпы. Раздирая рот, безумец кричал во все горло, обвиняя митрополита в разных преступлениях... В этот момент шальная пуля попала ему в самый рот: заливаясь кровью, солдат замертво упал у ног митрополита... Толпа словно очнулась, мгновенно расступилась, и автомобиль последовал дальше...
В.И. Яцкевич был в чрезвычайно удрученном состоянии духа и испытывал то, что в эти дни испытывали все честные верноподданные, коим предъявлялось требование о присяге новому правительству...
Колебаниям не было конца... Прежняя присяга Царю связывала; а манифест об отречении Государя от престола точно разрешал новую присягу...
"Никогда никому я не присягну, – ответил я. – Отречение Государя недействительно, ибо явилось не актом доброй воли Государя, а насилием. Лично для меня не существует ни малейших сомнений на этот счет... Кроме законов государственных, у нас есть и законы Божеские, а мы, с вами, знаем, что, по правилам Св. Апостолов, недействительным является даже вынужденное сложение епископского сана: тем более недействительным является эта узурпация священных прав Монарха шайкою преступников. Для меня Государь был и навсегда остается Государем и, конечно, ни Керенским, ни Родзянкам я присягать не стану", – сказал я.
"Я тоже так думаю", – ответил В.И. Яцкевич. Из дальнейших бесед, как с В.И. Яцкевичем, так и с другими лицами, выяснилась абсолютная невозможность, минуя Керенского, добраться до Царского Села. Пропуск к Государю был строжайше запрещен, и новая власть сделала все для того, чтобы отстранить от Государя преданных Его Величеству людей, а всякого рода попытки проникнуть в Царское Село вызывали новые репрессии по отношению к Государю и Царской Семье.
Этого одного факта было, конечно, достаточно, чтобы эти попытки прекратились... Одни только солдаты были хозяевами положения, и на этих-то солдат я возлагал все свои надежды, с нетерпением ожидая прихода из Думы моего собеседника...
Глава XCIV. Солдат и его племянник
Каждый час моего пребывания в квартире, на Литейном, убеждал меня, что мое личное положение ни в чем не изменилось и что я могу быть снова схвачен и уведен в ту же Думу, или куда-либо в другое место... Под окнами моей квартиры пьяные солдаты громили винные погреба Удельного ведомства, помещавшиеся в здании Уделов; по улицам двигались те же процессии, с красными флагами, что и раньше; не прекращалась перестрелка; и никаких признаков власти, способной укротить продолжавшую бесчинствовать озверевшую толпу, я не замечал... Где же эта власть и в чьих она руках? – спрашивал я себя и не находил ответа... Против кого же бунтует толпа теперь, если получила все, что хотела, если нет больше ни Царя, ни Царских министров?
"Какие-то два солдата спрашивают вас", – доложили мне.
Я вздрогнул... "Кто такие, что им нужно?" – спросил я.
"Говорят, из Думы"...
В кабинет вошел мой думский собеседник, с каким-то другим солдатом, совсем еще юным парнем, с огромнейшими руками.
"Племянник мой, – сказал солдат, – сестры моей сын; ничего себе парень; а зовут, значит, Лександром"...
"Брат, значит, моей матери, – пояснил парень, указывая на солдата, и улыбнулся во весь рот... Эти две фигуры явились так кстати, внесли в мою душу столько мира и тишины, что я несказанно обрадовался их приходу и усадил их на диван, как самых дорогих гостей...
"Ничего, мы постоим", – отказывались они, смущенно оглядываясь по сторонам.
"Нет, нет, садитесь, – сказал я, – не вы первые сидели на этом диване; а настоящие господа никогда не гнушались народа и не только сажали его рядом с собою, но еще и чаем угощали"...
"Что и говорить, – ответил солдат, – на руках у барина своего, дай ему Господь Царствие Небесное, я и вырос, можно сказать, почти что в комнатах".
"Ну а ты, Александр, где рос, что таким большим вырос?" – спросил я парня, любуясь его молодцеватым видом...
"Известное дело, в деревне", – ответил он, ухмыляясь и показывая свои зубы, белые как у негра...
"А в школе обучался?" – спросил я.
"А как же, церковную превзошел", – ответил он.
"А после школы что делал? Верно, так, без дела, в деревне болтался?.."
"Нет, зачем: я в экономию поступил, да там, значит, на месте был, пока в солдаты не забрали"...
"Что же ты делал в экономии, доволен ли был местом?.."
"Все делал: и в саду работал, и дрова колол, и воду возил... Только раз один, как заставили меня колодезь рыть, так я и бросил работу к чертям: нахальная была работа, ну ее к черту; я, значит, и погнушался ею"...
"Чего же ты погнушался? – спросил я, улыбаясь. – Работа, как работа"...
"Да девчата, значит, начали чипляться... Как залезешь в самую-то яму, так не та, так другая ушат воды и выльют на голову, и вылезешь из ямы весь в грязи, как черт... Да я на них без унимания; но сама работа нахальная была; и я доложился барину, барин и отставил".
И глядя на это дитя природы, этого бесхитростного, чистого парня, с безграничной добротой сердца, природными кротостью и смирением, я страдал при мысли о том, какое великое преступление совершали те, кто систематически, планомерно вооружал народ против помещиков... Как разительно отличались крестьяне, оставшиеся в селе, от тех, кто соприкасался с помещичьими усадьбами и проникался, хотя поверхностно, царившим в них духом!.. Какая клевета заключалась в том, что народ, якобы, развращался в этих усадьбах!.. Нет, эти усадьбы были продолжением сельской школы и они-то спасали народ от развращения и хулиганства. Гибель деревни началась с бегства крестьян в города и на фабрики за заработками, а это явление шло параллельно с разорением помещиков...
"Ну, говорите, зачем пришли? – сказал я солдатам. – Говорите начистоту все; здесь никого нет, никто не услышит... Александр, – обратился я к парню, – ну, вот, скажи мне, что ты думаешь, глядя на все, что происходит?.. Жалко тебе Царя?"
"Как не жалко! – ответил парень. – С эдакой высоты, да стягли ни за что, ни про что"...
"Вы же сами и стащили" – сказал я.
"Дозвольте слово сказать, – вмешался солдат, – не мы это сделали, и такого страшного греха, не приведи Матерь Божия, никогда бы на свою душу не взяли... А, хотя и точно в этом грехе повинны солдаты, что за господскими спинами стояли, но те солдаты не братья нам, а душегубы, от коих нам, первым, житья никакого не было... Разве то были солдаты, войско Царское, да еще гвардейское... То были новобранцы, черт знает что, а не солдаты; озорники деревенские, над которыми расправы никакой не чинилось, даром что жалобы поступали... Еще как была по деревням розга, тогда еще боялись; а как и розгу отменили, тогда и пошли сыны, да внуки, отцов и дедов по зубам бить, и некому стало жаловаться... Бросишься, бывало, к Земскому, а он и присудит либо к штрафу, либо к аресту... А им разве что, штрафы да аресты, коли они и в тюрьму сами набивались, потому, значит, что работать не хотели, а в тюрьме задаром и кормили и поили, а еще и заработок, по шести гривен в день, давали, что двор подметут, или что другое сделают... А сколько их было, озорников-то?.. И десятка по селам не набиралось, а про то все село в страхе держали, душегубы... А то так и еще хуже бывало: пойдешь к Земскому, а он и оправдает такого... Вот эта-то жалость начальственная и распустила деревню: отвык народ от наказания и делал, что хотел, и никого не боялся... А будь строгость настоящая, то ничего бы и не случилось", – закончил солдат...
Я вспомнил свои былые впечатления и либеральный Уездный Съезд, отменявший всякое строгое наказание; вспомнил, как либеральная интеллигенция нянчилась не с народом, а с его отбросами; как власти безнаказанностью развращали деревню, объясняя природный консерватизм русского крестьянина его жестокостью; вспомнил, как, однажды, волостной суд, в полном составе, явился ко мне, тогда Земскому Начальнику, и на коленях умолял не отменять приговора о телесном наказании; как осужденный в тюрьму на полтора месяца просил меня продлить срок наказания до трех месяцев, желая уклониться от тяжелой полевой работы... и я ответил солдату:
"Правду вы говорите, святую правду... Все это я не только сам видел и хорошо знаю, но даже писал об этом в газетах и журналах; ("Письма Земского Начальника" печатались на страницах издававшегося князем В.П. Мещерским журнала "Гражданин", за 1902-1905 гг.) да мне не верили, а еще говорили, что я не люблю народа... Потому и писал, что любил... И всякий, кто действительно любит народ, тот знал, что нужно было дать всему селу защиту от горсти хулиганов, которые все село держали в страхе... А если бы в свое время давали мальчишкам розги, то спасли бы их души, удержали бы от преступлений"...
"Истину изволите говорить", – сказал солдат...
"Но, – возразил я, – правда и то, что вы сами не помогали вашим начальникам, а покрывали своих хулиганов, и, иной раз, и поймать их было трудно"...
"Справедливо, – ответил солдат, – бывало и это... А почему?.. Потому значит, что народ уже изверился в начальстве и знал, что хулигана или оправдает начальство, или оштрафует на гривенник; а тот и начнет тогда свою месть совершать... Вот и боялись, потому и покрывали... А знай народ, что вышел настоящий закон, что такого хулигана или из села вышлют, или настоящее наказание предпишут, то на другой день ни одного хулигана в селах не оказалось бы, и полиции бы делать нечего было"...
Кто знал деревню и жил в ней, тот знал и то, насколько глубоко прав был солдат...
"Вообще, порядка не производилось", – вставил парень, заставив солдата с недоумением посмотреть на него...
Я тоже невольно улыбнулся в ответ на такое глубокомысленное замечание парня и ожидал, что он скажет дальше...
"Взять бы, примерно, позапрошлый год, – продолжал парень, – я только одним один раз дал жиду легонько по морде, а он как почал меня таскать по судам, так я деньгами от него не мог откупиться... И деньги мои пропали, и на целую неделю на отсидку, значит, под арешт, пошел, даром что жиду заплатил, чтобы ослобонил меня... Разве можно христианскую душу за жидовскую морду под арешт сажать?!"...
Я посмотрел на его огромные руки и, невольно улыбаясь, сказал ему:
"Ты верно такого тумака дал, что ему и скулы своротил"...
"Да нет же: так легонько только поцарапал; да он, нечистая сила, начал уже кричать, когда я только подходил к нему и бить еще не начинал".
"Пред законом все равны, и если бы тебя жид побил, то и его бы наказали по закону", – сказал я.
"То-то и есть, что равны; а разве можно равнять жида с православным? Какое же здесь равнение, коли он жид, а я крещенный", – негодовал парень.
Я с любовью посмотрел на него, глубоко понимая психологию русского народа, в понятиях которого не укладывается представление о возможности равенства с иноверцами и особенно евреями, к коим крестьянин чувствует органическую ненависть, как к врагам Христа-Спасителя.
"Нет, брат, непорядки точно были, и много их было, да не там, где вы их видели, – сказал я. – А заключались эти непорядки, главным образом, в том, что слушались вы не тех, кого нужно было слушаться. Я сам был Земским Начальником и хорошо знаю вашу деревню. Вот как было дело: на одной стороне стоял Сам Царь-Батюшка, а за ним первым стоял ваш сельский священник, а за священником – Земский, потом полиция: все эти Царские слуги были приставлены для вас, чтобы порядки наводить, да вас от зла оберегать... А против Царя и Его верных слуг стояли враги ваши, которые и мешали работу производить, рыскали по селам, вооружали вас то против священника, которого вы обижали, то против Земского, которому вы смертью угрожали, то против помещиков, которых вы жгли и разоряли, то против станового, которому отдыха не давали, заставляя его даже по ночам рыскать по селам и ловить негодяев и злодеев. Вот три года я оставался Земским, да вся моя работа только в том и состояла, что я ловил революционные прокламации по селам, подавлял бунты, усмирял, судил, да рядил вас; а для настоящей-то работы и времени не было. Одних судебных дел в моем участке было до двадцати тысяч ежегодно; где же тут было думать о чем прочем?! Вот за то, что не слушались вы Царских слуг, Господь и отнял их от вас, а теперь хочешь – не хочешь, а придется слушаться врагов... Царские слуги, по доброте своей и жалости к вам, иной раз, и точно прощали виноватого; а вот это-то начальство, какое пришло нам на смену, будет казнить и правого и наведет такую строгость, что вы стонать будете и не будете знать, куда деваться".
"Оно точно, – ответил мне солдат, – истину говорите; а про то, я еще раз скажу, коли бы по деревням была настоящая власть, то ничего бы и не случилось, и народ жил бы по-Божьему. Там, где власть, взять бы Земского, была смелою да строгою – там все шло по иному. Мужик ищет правды, а строгости не боится"...
Что я мог возразить солдату, если он указал на первопричину всех причин, родивших зло, разложивших нравы, опустошивших народную душу, указал на Либерализм, доведший Россию до гибели, на Безверие, лежавшее в основе этого либерализма, искавшего дешевых эффектов, но такого далекого, такого чуждого пониманию нравственных начал и ответственности перед ним?!
"Что же нам теперь делать, – научите нас, – мы за тем и пришли?.."
"Вас мне учить нечему, ибо, если бы все солдаты были на вас похожи, то не было бы и революции... Идите в свои казармы, да говорите другим то, что знаете сами; открывайте глаза тем, кого одурманили: а, когда вас наберется много, идите в Думу и требуйте назад Царя, ибо без Царя не будет порядка, и враги передавят вас"...
"Оно-то так, да как бы нам зацепиться за кого-нибудь старшего, кто, значит, повел бы нас; а мы хоть и сейчас пойдем вызволять Царя и прогоним нечистую силу", – сказал солдат.
Несчастные, обманутые люди! Что я мог сказать им в ответ, когда знал, что их распропагандированные товарищи разорвали бы на куски каждого, кто решился бы пойти к ним спасать их, когда психоз проник уже в самую толщу народа, и вся Россия превратилась в сумасшедший дом!
"Ну, идите себе с Богом, – отпустил я их, – но помните, что без Царя России нет и не будет".
Вот каков он в действительности, наш подлинный русский народ, – подумал я, смотря вслед уходившим солдатам... – Будут его проклинать, будут называть христопродавцем, будут жестоко казнить за содеянные им преступления, коим имени нет, так они страшны. Но станут обвинять его те, кто будет судить о нем по действиям его отбросов, по всему тому, что отражало его темноту и малодушие, его природный страх пред всяким начальством, а не его сущность духовную... Не виноват был народ, что ощупью добирался до правды, что был отгорожен высокою стеною от каждого, способного проникнуть в его душу и заглянуть в нее; не виноват в том, что поддавался внушениям тех, кто вооружал его против интеллигенции и вызывал недоверие к ней. Но стоило ему отыскать подлинного барина, стоило увериться в доброжелательстве и искренности последнего, чтобы он раскрыл бы перед ним свою душу так, как раскрывал ее перед духовником своим, или пред старцами в обителях монастырских. И тогда обнаруживалась вся красота его души, его беспомощность в борьбе с темнотою, какая давила и мучила его, его настоящее отношение к подлинной интеллигенции, от которой он ждал себе помощи потому, что чутьем угадывал ее любовь к нему, потому, что гораздо более верил ей, чем разночинцу... И если разночинцы взяли верх и завладели народом, то виновата сама интеллигенция, изменившая своему долгу перед Богом и Царем и увлекшая и народ за собою... Но, завладев его темнотою, эти разночинцы не могли завладеть душою народа, в глубинах которой осталась и любовь к Богу, и преданность Царю... Неправда и то, что народ изменил присяге Царской. Там была измена не народа, не простого солдата, с заскорузлыми, мозолистыми руками, а измена его начальников, использовавших его рабское послушание, его темноту и неспособность к самостоятельной мысли, скованной вековым невежеством, и, притом, начальников, вышедших из его же крестьянской среды, каких народ, чутьем отличающий подлинного барина, тем больше боится, чем больше ненавидит...