Текст книги "Воспоминания. Том 1"
Автор книги: Николай Жевахов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 41 страниц)
Глава XLVI. Думы о прошлом. Роковая эпоха. Депутация бывших сослуживцев по государственной канцелярии
Для меня всегда было загадкой, из каких источников рождается людское самомнение, сознание личных преимуществ перед другими, та горделивость, какая одинаково отличает и сановника, и его лакея...
Стоит человек в толпе и, кроме своих ближайших соседей, не видит и не слышит никого; а поднимается над толпой, или, хотя бы, отойдет от нее в сторону, и тогда, будучи даже самым заурядным человеком, увидит и более широкие горизонты, подметит соотношение между единицей и массой, увидит концепцию фактов, природа которых оставалась ему раньше непонятной. Истинное знание – это в большинстве случаев картины того, что видит человек своим физическим или духовным оком с того места, на котором стоит, в гораздо меньшей степени – плод теории и науки. Теория всегда обманчива, и теоретики, строившие жизнь, почти всегда превращались в преступников, независимо от тех отвлеченных идей, какие исповедовали.
Когда я находился на службе в Государственной Канцелярии, затерявшись в общей массе ее чиновников, тогда я видел перед собой только чернильницу и лист бумаги; но общегосударственные вопросы, как равно общественная и государственная жизнь, протекали вне моего зрения. Когда же Невидимая Рука вывела меня из толпы и поставила на вершину пирамиды, тогда пред моим взором открылась вся необъятная Россия, и то, что я увидел, не только не заставило меня возгордиться, а, наоборот, смирило меня... Я увидел буквально то, что и 14 лет тому назад, когда, тотчас после окончания курса в Университете, впервые приехал в деревню в качестве Земского Начальника, с той разницей, что здесь были гораздо более широкие масштабы, и картины были еще ужаснее... Как тогда я увидел, что ни мне, ни моему поколению не суждено осуществлять активную работу по просвещению и культивированию невежественной крестьянской массы, а нужно только подготавливать почву для других, очищать ее от сорных трав и бороться, бороться без конца, без передышки, – так теперь я увидел, что Россия окружена шайкой разбойников и до тех пор не выйдет на волю, пока не передавит их, не освободится от ужасных тисков, в какие попала... Увидел я и то, как гениально, на протяжении веков, эти разбойники и злодеи завлекали Россию в свои сети, с какой настойчивостью и упорством работали над подменою христианских начал и понятий, влагая в них не то содержание, какое дал Христос-Спаситель, и превращая любовь к ближнему, предполагающую прежде всего его пользу, в сентиментальность, рождавшую горе и слезы... Каким черным пятном на фоне исторической жизни России казалась мне "эпоха великих реформ", и как жалко становилось обманутого Ангела – Царя, так горячо любившего Россию, так глубоко веровавшего народу и жившего только мыслью о его благе...
Чем отличалась основная идея "великих реформ" от ныне проводимой большевиками? Ничем! Цель была одна – устранение интеллигенции ... Различны были только способы. Там создание искусственных преград, не допускавших общения народа с интеллектуальным классом; здесь – шаг вперед, поголовное истребление последнего.
И эта цель красной нитью проходила через все реформы освободительной эпохи, начиная от способа наделения крестьян землей, путем отобрания ее от помещиков, что создало у крестьян убеждение в незаконном пользовании помещиками крестьянской землей и оправдывало возможность дальнейших насильственных захватов, и кончая судом присяжных, родившим в народных массах недоверие к коронным судьям, облеченным специальными юридическими знаниями, и предпочтение суда улицы. Земство? Чем оно должно было быть по мысли Царя-Освободителя и чем в действительности было!.. Легализированным с высоты Престола органом оппозиции Царю и правительству, прародительницею Государственной Думы, этого генерального штаба российских земских учреждений... Как горько плакал, в свое время, друг Преп. Серафима, Н.А. Мотовилов, видевший в "земстве" начало конца России!
Судебные реформы 1864 года? С момента их издания правосудие было уничтожено, и суд только усилил оппозицию земства. Фемида явилась самодовлеющим началом, согласование которого с началами государственности признавалось посягательством на судейскую совесть. И никто более не подрывал устоев государственности, как судебная реформа, с пресловутым судом присяжных, анализировавших каждое государственное преступление и с диким злорадством выпускавших политических преступников на свободу...
Тяжело вспоминать об этой эпохе... Каким стадным чувством были проникнуты восторги общества и печати, воспитавших эту роковую эпоху!.. Отголоски этих песен слышатся еще и доныне. А между тем все освободительные реформы великого Царя были только орудием развала России в руках жидов. И это доказали большевики... Опрокинув Царский Престол и вырвав власть из рук Царя, они в первую же очередь уничтожили свое собственное детище, Государственную Думу, а затем и все наследие "великой эпохи", все реформы Царя-Освободителя, переставшие быть нужными и сослужившие уже свою службу, отдавши жидам всю Россию... Подлинная эпоха великих реформ и подлинное освободительное движение только впереди; но мы уже едва ли доживем до этого времени...
Сознаю, что эпоха великих реформ, созданная столько же интригами интернационала, сколько идейным вдохновением благороднейшего Царя, имеет не только одни отрицательные стороны, но и много положительных. Однако этим последним не суждено было родить благих результатов вследствие того духа времени, в атмосфере которого протекла эпоха, насквозь проникнутая общим сентиментализмом XIX века, этим "завоеванием" французской революции, отравившим своим ядом всю Европу.
"Народ" есть понятие отвлеченное, и "гений народа" существует только в воображении. Все лучшее и возвышенное шло и всегда будет идти от верхов, а не от низов. И не «народ» дал России и всему миру Пушкина и Достоевского, Глинку и Чайковского, Васнецова и Нестерова, а наоборот, эти гениальные люди поделились с народом теми дарами, какие получили от Бога. Народ же, как таковой, чаще дает Алексеевых, Рузских и Корниловых, Гучковых, Милюковых и Керенских. Уклонения в ту или иную сторону были и будут, но подорвать ценность утверждения, что не мы должны учиться у народа, а, наоборот, народ должен учиться у образованной и верующей интеллигенции, они не могут. Ссылки на безверие интеллигенции и параллельные ссылки на веру народа – плод или недоразумения, или того же сентиментализма, ибо все то, перед чем, в этой области, преклоняется общество, повторяя слова Достоевского о «народе-богоносце», находило и будет находить в среде интеллигенции гораздо более полное и глубокое выражение, чем в среде крестьянства. Между тем, все реформы освободительной эпохи прошли под этим углом зрения и, вместо того, чтобы сблизить народ с интеллигенцией, разъединили их. Как интеллигенция, без народа, останется без корней, так и народ, без интеллигенции, останется без плодов.
Чем пристальнее я всматривался в дали, открывшиеся моему мысленному взору, тем яснее было для меня сознание, что единственным осмысленным и разумным делом момента являлась бы беспощадная борьба с разбойниками, завлекавшими Россию в пропасть, и что эта борьба должна быть смелой и решительной. Отсюда мой пессимизм, ибо я не только не видел людей, способных вести такую борьбу, но не видел даже тех, кто признавал бы такую борьбу необходимой. Прогрессивная общественность, состоявшая из преступников, конечно, не могла требовать такой борьбы; а либеральная власть видела свою задачу в непротивлении злу и, стараясь примирять непримиримое, изыскивала какие-то средние пути, вместо того, чтобы говорить с злодеями и разбойниками языком виселиц и пулеметов.
Прочитывая теперь свои прежние речи, я вижу в них отражение того, что видел с того места, на котором стоял, отражение того настроения, какое свидетельствовало о моей подавленности и одиночестве и о том, что зловещие предчувствия ужасов, надвигавшихся на Россию, меня не обманывали...
3 ноября в Синод явилась депутация моих прежних сослуживцев по Государственной Канцелярии, сотрудников моей редакции, и поднесла мне на память фотографическую группу... Меня очень тронуло такое внимание и, в ответ на обращенные ко мне речи, я сказал своим друзьям следующую речь:
"Дорогие друзья мои! Трогает меня Ваша любовь к Вашему бывшему начальнику, и если бы Вы только знали, как глубока моя признательность к Вам и, в то же время, как искренна скорбь о разлуке с Вами... Я называю Вас своими друзьями, как называл и тогда, когда был Вашим начальником, когда, стоя во главе Редакции, руководил Вашими занятиями в родных стенах дорогого нам Мариинского Дворца. Знаете ли Вы о том, как много нужно для того, чтобы начальник называл своих подчиненных своими друзьями, сколько нужно взаимного понимания, сколько доверия, сколько уважения! Увы, все это можно было найти только в Государственной Канцелярии, этом средоточии людей чести, высоких нравственных понятий, глубокого понимания служебного долга, связанных между собой общностью воспитания и благородными традициями рода, преемственно передаваемыми из поколения в поколение.
Мы составляли одну дружную семью, где иерархические рамки различия служебного положения создавались не внешними требованиями субординации и дисциплины, а взаимным тактом и глубоким пониманием психологии власти, достойнейшими представителями которой мы были окружены. Мы видели перед собой, в лице представителей власти, сочетание огромных знаний, наряду с величайшим смирением; мы видели тяжелое бремя обязанностей, какое они несли с редким самоотвержением, но не видели того, чтобы кто-либо из них величался своими преимуществами, или жаловался на свое бремя.
Два, всего два месяца тому назад, я вступил в Синодальный Дом, и что я могу сказать Вам, какими впечатлениями могу поделиться!..
Несмотря на величайшие усилия, мне не удалось еще найти общего языка для разговоров со своими сослуживцами; я не привык еще и, кажется, никогда не привыкну к той специфической атмосфере, какой пропитаны стены этого Дома... Я вижу здесь людей другого склада, иного духа, иных понятий, в отношении которых мои обычные приемы общения с сослуживцами, столь хорошо Вам известные, сказываются непригодными... Здесь в каждом начальнике видят лишь носителя прав и привилегий; здесь совершенно не учитывается ни юридическая, ни нравственная ответственность власти, и в этом учреждении Духовного ведомства – нет никакой духовной связи ни между начальниками и подчиненными, ни между этими последними друг с другом. Отсюда взаимные недоверие и неискренность, соблюдение внешних требований отношения к начальству, часто даже в ущерб личному достоинству, а наряду с этим глубоко сокрытое недоброжелательство и зависть, хитрость и обман...
Все это до крайности осложняет мою задачу установления добрых, простых, искренних отношений с моими сослуживцами и отягощает бремя той ноши, какое я должен нести... Правда, говорят, что целительное время сглаживает всякие неровности... Это верно; но беда в том, что времени больше не будет, и я не обольщаю себя никакими иллюзиями. Да, повторяю Вам еще раз, времени больше не будет... Каждый из нас останется в глазах других тем, чем был; но новых друзей мы не успеем уже приобрести. Вот почему нужно вдвойне дорожить старыми, вот почему мне так дорога ваша любовь и то выражение, каким Вы ее увековечиваете и какое останется для меня последней памятью от моих последних друзей". Из числа участников этой депутации один только Даниил Леонидович Серебряков остался в живых, чудом спасшись от большевиков; остальные погибли, а мой ближайший сотрудник, заместивший меня и назначенный редактором Полного Собрания Законов Российской Империи, тихий и скромный Валериан Валерианович Свенске, как мне сообщали, сошел с ума, подавленный ужасами революции.
Глава XLVII. Речь члена Государственной Думы Н.Н. Милюкова 1-го ноября 1916 г.
В составе Совета министров было много способных и энергичных людей и, в условиях нормальной государственной жизни, каждый из них оставил бы крупный след. Но даже у наиболее уверенных в себе оптимистов опускались руки при встрече с теми злодеяниями, какие пускались в обращение Думой в ее неудержимом стремлении опрокинуть Трон и свергнуть Царя. С высоты думской кафедры раздавались все более возмутительные речи, отравлявшие своим ядом все большие круги и вносившие разложение в толщу народа и даже армию.
Думали ли об этом думские ораторы, всходившие на кафедру, с заготовленными речами?! Полагаю, что если и думали, то не все, а только те, кто был игрушкой в руках интернационала и выполнял его задания. Все же прочие были только рабами толпы, глупыми и наивными людьми, смаковавшими то впечатление, за которым гнались, с целью сорвать рукоплескания. Это погоня за дешевой славой, свойственная только ограниченным людям, и вдохновляла бездарных ораторов, подбиравших в своих речах наиболее хлесткие словечки и выражения, рассчитанные на впечатление, какое даст в итоге несколько лишних аплодисментов...
О России же в те моменты никто из них не думал. Наиболее типичной фигурой среди этих самовлюбленных в себя тупых людей был прославленный, известно кем, "профессор" Н.Н. Милюков. Его речи были наиболее развязны и свидетельствовали не только о его личной ненависти к Их Величествам, но и о том, что он был одним из тех, кто, по идейным или неидейным мотивам, выполнял определенные задания интернационала и шел открыто к ниспровержению Царского Трона. 1 ноября этот господин произнес свою проклятую Богом и всеми честными людьми речь... Что это была за речь? Полная гадких выпадов против Ея Величества, эта речь была до того гнусна, и пошла, до того цинична и преступна, что я до сего дня недоумеваю, каким образом могло случиться, что этот Милюков получил в награду за нее гром рукоплесканий, а не виселицу, и продолжает даже до сих пор делать свое преступное дело.
Это была не речь, а призыв к открытому восстанию, и совершенно логичными явились вопли истеричного Керенского: "когда же, когда, наконец!", – раздавшиеся в думском зале вслед за речью Милюкова и призывавшие к открытым революционным действиям...
Какое впечатление произвела речь Милюкова на армию – говорить не нужно: однако я не могу воздержаться, чтобы не привести отрывка из воспоминаний одного из тех генералов, кто грудью своей отстаивал честь и достоинство России и, ведя борьбу на фронте, отбивался одновременно от тех преступников, кто, в тиши своего кабинета, разлагал армию и мешал его честной, полной самоотвержения и героизма, работе:
Вот что пишет генерал Н.Н. Краснов в своих воспоминаниях: "Памяти Императорской русской армии", напечатанных в "Русской Летописи", книга 5, стр. 56:
"...В начале Декабря 1916 года, когда вся армия замерла на оборонительной позиции, старший адъютант штаба вверенной мне дивизии принес кипу листов газетного формата. На них в нескольких столбцах была напечатана речь Н.Н. Милюкова, произнесенная 1 Ноября. Эта речь была полна злобных, клеветнических выпадов против Государыни, и опровергнуть ее было легко. Я приказал листки эти уничтожить, а сам объехал полки и всюду имел двухчасовую беседу с офицерами. Речь Милюкова проникла в полки. О ней говорили в летучке Союза городов; о ней говорили в полках.
Приходилось брать быка за рога, прочитать эту речь перед офицерами и по пунктам опровергать ее. Наблюдая за офицерами во время беседы, разговаривая с ними после нее, легко было подметить разницу между офицерами старого воспитания и новыми. Старые были враждебно настроены против Милюкова. "Эта речь сама по себе – измена, – говорили они. – Мы тут на позиции жертвуем собой, а они там разговаривают... Конечно, эта речь станет известна немцам и как их обрадует! Не Мясоедов и не Штюрмер изменники, а изменник Милюков... Как он смел так говорить про Императрицу!.. Что же представляет собой сама Дума, если в ней могут быть произносимы такие речи?"
Но были и другие толки.
"Господа – говорила молодежь, – это не измена, это – мужество. Говоря так, Милюков головой рисковал и добивался правды. И мы должны быть ему благодарны. Он не изменник, а патриот. Начальник дивизии говорит, что это клевета: но он говорит неправду... Он так говорит, потому что он начальник и генерал. Он сам воспитан в "беспредельной преданности Государю"; а между тем преданность должна быть разумная"...
Беседуя на эту тему со своими соседями по фронту – начальниками пехотных дивизий – я убедился, что там речь Милюкова была сочтена за великое откровение, за программу, и те немногие офицеры, которые протестовали против нее, должны были замолчать. Там молчали даже старшие начальники, подавленные мнением большинства. В некоторых полках эту речь читали и солдаты. Но особенно широко распространялась она по тылам, по командам ополчения, маршевым ротам и по госпиталям. Зараза шла в армию"...
Предположить, что Милюков не учитывал впечатления от своих речей на массы, конечно, нельзя. Значит, он действовал умышленно, значит – был изменником и предателем сознательно...
Претит нравственному чувству всякое преступление, в чем бы оно ни выражалось; однако, упоминая на страницах своих воспоминаний преступное имя Милюкова, я не могу не противопоставить этому имени светлые имена С.В. Таборицкого и П.Н. Шабельского-Борк, тех пламенных патриотов и прочих, верных сынов России, какие и поднесь томятся в тюрьме и попали туда только потому, что трехмиллионная русская эмиграция вовремя не заступилась за них, не закричала громко о том, о чем думают все русские честные люди, о том, что, как бы велико ни было преступление этих юношей, выразившееся в покушении на убийство Милюкова, но преступления этого последнего, убившего всю Россию, были еще больше. С точки зрения уголовного кодекса, в их деянии был состав преступления; но с точки зрения тех лучших душевных движений, какие стоят над этим кодексом, было не преступление, а пламенная, не знающая пределов, любовь к России, загубленной Милюковым, любовь, нашедшая, к сожалению, неудачное выражение. И пора, давно пора объединиться русской эмиграции в общем голосе за правду, за облегчение участи страдальцев, и сказать Германии, за что же она, так бережно охраняющая святые начала патриотизма, столь равнодушно отнеслась к высоким душевным движениям подсудимых; за что наказала своих же друзей и, в угоду общественному мнению и натиску жидов, заступилась за Милюкова, своего злейшего врага?!.
Глава XLVIII. Член Государственной Думы В.П. Шеин
«Записка», составленная Товарищем Прокурора Екатеринославского Окружного Суда В.М. Рудневым на основании данных, полученных им во время командирования его в 1917 году, по распоряжению Керенского, в Чрезвычайную Следственную Комиссию по рассмотрению злоупотреблений бывших Министров, Главноуправляющих и других должностных лиц, в достаточной мере осветила истинную природу тех фактов, которыми преступники пользовались для ниспровержения Императорского Трона и династии. О том, что все эти факты были вымышлены и создавались с определенной злостной целью использовать темноту и легковерие невежественной, загипнотизированной толпы и планомерной клеветой дискредитировать священные имена Царя и Царской семьи, об этом знали не только сами клеветники, не только окружавшие Государя близкие ко Дворцу лица, но знали все, мало-мальски отдававшие себе отчет в революционном настроении Думы и худшей части общества. Все они прекрасно учитывали и истинное значение Распутина... Однако гипноз был так велик, революционные вожделения так сильны, что только очень немногие удерживались на позиции объективной оценки фактов и рассматривали их сквозь призму долга к Государю и России. Государственная Дума создавала и регулировала общественное настроение, отравляя ядом клеветы всю Россию; оттуда шли нити заговора против Царя и династии, там было средоточие всех революционных замыслов; на нее оглядывались, с ней считались, и даже правительство, в лице Совета министров, искало путей к соглашательству с Думой, вместо того, чтобы одним ударом уничтожить ее...
Как я ни чуждался Думы, как ни уклонялся от какого бы то ни было соприкосновения с партиями, все же, в глазах общества, я имел определенную репутацию монархиста, дававшую жидовской прессе повод называть меня "известным реакционером". Этого одного факта было, конечно, достаточно для того, чтобы я оказался неугодным Думе. Вот почему, когда печать впервые назвала мое имя в числе кандидатов на пост Обер-Прокурора Св. Синода, или Товарища его, то поднялась та обычная и никого уже более не удивлявшая травля, какая сопровождала каждого, входившего в состав Правительства... Совершенно ясно, что не в интересах революционной Думы было закреплять позицию Монарха и усиливать Правительство монархическими элементами, давая своим врагам оружие в руки... Но это было в интересах каждого верного подданного, каждого честного и мало-мальски разумного человека. До Распутина, борьба с этими элементами была трудной и длительной: требовалось много данных, чтобы опорочить их; требовались доказательства... С появлением Распутина, ничего этого не нужно было. Достаточно было сказать, что такой-то видел Распутина, чтобы бросить на него тень подозрения в нравственной нечистоте... Что он разговаривал с ним – чтобы превратить эти подозрения в непреложный факт... С точки зрения тонко задуманных и гениально проводимых революционных программ, такая система действий была совершенно понятна; но навсегда останется непростительным тот факт, что проведению в жизнь этих преступных программ содействовали и те люди, которые это делали только по своей глупости, не ведая, что творили.
Общий голос утверждал, что в устах А.Н. Волжина "Распутин" был только ширмой, какой он пользовался столько же для того, чтобы закрепить свое положение в Думе, сколько и потому, что опасался приглашать в свои ближайшие сотрудники Товарища, имевшего шансы сделаться его заместителем и более его сведущего. Однако я лично держался другого мнения и этих мыслей не приписывал А.Н. Волжину. Напротив, я был убежден, что А.Н. Волжин заблуждается добросовестно и, как выражался Распутин, находится во лжи, искренно считая меня "распутинцем". Да и как можно было не считать меня "распутинцем", когда я сам подавал повод для этого!.. Нужно было быть гораздо более глубоким человеком, чем был А.Н. Волжин, чтобы не соблазняться во мне.
В то время как на имени Распутина отыгрывались малодушные люди, когда отношение к этому имени сделалось критерием нравственной ценности людей, когда неумные люди тем громче кричали о Распутине, чем громче желали засвидетельствовать свои верноподданнические чувства к Государю; в то время, когда малейшее противодействие этим крикам вызывало гонения против смельчаков, которых клеймили прозвищем "распутинец", что являлось смертным приговором в глазах "общественного" мнения – в это время я был в числе тех немногих, которые смело и безбоязненно проповедовали обратное, доказывая, что крики о Распутине опаснее самого Распутина, и что никто не смеет посягать на волю Помазанника Божьего.
"Смотрите, слепые вы люди, откуда идут крики о Распутине! – кричал я везде, где только мог. – Разве вы не видите, что ваши голоса сливаются с голосами, идущими из Государственной Думы, из еврейской печати, с голосами тех, которым важен не Распутин, а Царь и династия, кто кричит о Распутине не для того, чтобы удалить его от Царя, а, наоборот, для того, чтобы еще более прикрепить к Царю?! Ради этого-то и сочиняются все ужасы о положении Распутина, чтобы дискредитировать, дружбой Царя с развратником, священное имя Монарха... Зачем же вы идете вместе с ними и своими криками увеличиваете число Царских врагов?! Потому что, замалчивая имя Распутина, боитесь сами прослыть "распутинцами"!.. Да кому вы нужны! и не все ли равно России, чем вас будут считать?.. Где же ваши присяги и обещания жизнь свою положить за Царя, если опасение сделаться в глазах жидовской прессы "распутинцами" до того велико, что вы гораздо больше заботитесь о собственном престиже, чем о престиже Царя. Думайте о Царе и России, а не о том, чем вас будут считать общество и пресса. Не прикасайтесь к Тому, Кого Сам Господь Бог назвал Помазанником Своим! Не смейте вторгаться в личную жизнь Царя, через которого Господь творит Свою Волю, ибо Он поругаем не бывает, и Тот, кто сказал: «Мне отмщение, Аз воздам», настигнет вас... Теперь вы ходите с гордо поднятой головой; но придет час, когда вы покраснеете от стыда при одной мысли о том, какими глупыми способами «защищали» Престол и династию, являясь бессознательным орудием в руках тех, кто разрушал их"...
"Распутинец!" – раздавалось из толпы. И А.Н. Волжин этому поверил, не потрудившись даже оглянуться в сторону, чтобы увидеть, кто вместе с ним разделял такую веру... Там были или очень глупые, или очень дурные люди... А на другой стороне стояли Царь с Царицею и те люди, которым психология моего отношения к Распутину была понятна и которые осуждали А.Н. Волжина. "Ошибке" А.Н. Волжина суждено было не ограничиться только тем, что она закрепила в моем сознании ходячее мнение о А.Н. Волжине, как неглубоком человеке, но и вызвать гораздо более печальные последствия.
Мой бывший сослуживец по Государственной Канцелярии, член Государственной Думы Василий Павлович Шеин, с коим меня связывала теснейшая дружба, стал все чаще и чаще навещать меня и предупреждать об ударах, которые не сегодня-завтра разразятся над моей головой... Я был совершенно озадачен и ничего не понимал.
Пришел ко мне, однажды, Василий Павлович поздно вечером и чуть ли не шепотом просил меня выйти куда-нибудь из дома, где и стены имеют уши, чтобы сделать мне важное сообщение... Он был до того встревожен, что его беспокойство заразило и меня... Когда мы зашли в отдельный кабинет какого-то ресторана, то Василий Павлович, умоляющим тоном, сказал мне:
"Я знаю, что Вы меня любите: поэтому прошу Вас, сделайте ради меня – поезжайте завтра же к члену Думы В.Н. Львову с визитом, на квартиру".
"Зачем? – удивился я. – Ведь я только один раз встретился с ним у Вас, в прошлом году, и его почти не знаю: он только удивился бы моему визиту".
"Нет, нет, – горячо перебил меня В.П. Шеин, – это нужно для Вас же: он готовит ужасную речь против Вас и забросает Вас грязью. Эту речь нельзя пропустить: нужно предотвратить скандал"...
"Но в чем же он может обвинить меня? Я не знаю за собой никаких преступлений и не боюсь никаких разоблачений... Но, если он действительно собирается забросать меня грязью, тогда тем более я не могу ехать к нему и выпрашивать его милость... Не нахожу возможным визит к нему и по принципиальным соображениям... Члены Думы занимают в отношении правительства такую недопустимо наглую позицию, что я не считаю возможным никому из них делать визитов... Они могут ругать в Думе как им угодно, но добиться того, чтобы члены правительства признавали за ними право это делать, они не смогут. Мой визит только закрепил бы позицию Львова, и я категорически отклоняю самую возможность такого визита"...
"Князь, смотрите, чтобы не было хуже: я вовремя предупредил Вас; еще есть время" – сказал взволнованный В.П. Шеин, болевший обо мне и желавший избавить меня от грядущей беды.
"Василий Павлович, – обратился я к нему, – скажите, что же может сказать Львов? Ведь он совершенно меня не знает; а за два с половиной месяца службы в ведомстве я, и при желании, не мог бы совершить никаких преступлений; напротив, ваше же думское духовенство, говорят, превозносит меня за проведенный устав о пенсиях"...
"Разве он имеет в виду вашу личность?! Вы – член правительства, а он член оппозиции правительству: вот и все мотивы его речи; а человек он шалый... О чем он собирается говорить, я не знаю... Свою речь он тщательно скрывает, но говорит, что материал для нее получил от Волжина"...
"Хорошо, Василий Павлович: я готов встретиться с Львовым, чтобы опровергнуть полученный им материал; но только при одном условии: если эта встреча будет случайной и произойдет у Вас на квартире", – сказал я.
"Ничего не выйдет, – ответил В.П. Шеин, – вся сила в Вашем личном визите. Это польстит его самолюбию: ведь члены Думы, хотя и бранят правительство, но больше по зависти, ибо сами хотят быть министрами"...
"Это я давно знаю, но именно поэтому и не могу унижаться перед Львовым", – ответил я.
Так наша беседа, затянувшаяся далеко за полночь, ничем и не кончилась, и я расстался со своим верным другом, незабвенным Василием Павловичем, огорчив его своим отказом исполнить его просьбу.
Тем не менее, я несколько раз ездил, после этого, в Думу, с намерением встретиться с В.Н. Львовым; но видел его только на заседаниях в Думском зале; во время же перерывов он куда-то исчезал, умышленно прячась от меня, и усилия В.П. Шеина найти его не приводили к цели...
Настал, наконец, день 29 ноября, и В.Н. Львов разразился своей речью... Ужасного в ней ничего не было: сказать ее мог только тот, кто уже два раза сидел в больнице для душевнобольных и собирался сесть туда и в третий раз... Это была речь дегенерата, сумасшедшего, речь шулера, передергивавшего карты...