Текст книги "Молодость века"
Автор книги: Николай Равич
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
ОКТЯБРЬСКИЕ ДНИ
26 октября москвичи – те москвичи, которые в четыре часа дня привыкли гулять по Кузнецкому мосту, днем обедать в «Эрмитаже Оливье», а вечером после «Кружка» ужинать у «Яра», – проснулись и узнали, что газет нет. Не было «Русского слова», «Русских ведомостей», «Раннего утра», «Утра России», которые подавались вместе с филипповскими булками к утреннему завтраку.
Дальше началась стрельба. Юнкера, офицеры и студенты стреляли в рабочих и солдат запасных полков, а те в свою очередь обстреливали их из орудий. Но это были не просто юнкера, офицеры, студенты, рабочие и солдаты. Москвичи из тех, чья жизнь протекала между службой и клубом или между «Литературно-художественным кружком», «Эрмитажем» и «Яром», вдруг с изумлением узнавали, что Юрий Саблин, жизнерадостный прапорщик, сын известного издателя Саблина и внук не менее известного театрального антрепренера Корша, примкнул к красным и был ранен у Никитских ворот, в то время как по другую сторону баррикады, на стороне белых, сражался его бывший друг, тоже офицер Д., который погиб в этом бою.
И такой москвич, до этого времени всю жизнь стрелявший только из бутылок с шампанским пробками в потолок, хватался за голову, принимал валерианку и, опустив все шторы на окнах кабинета, молча усаживался в кресло, на котором прибиты были деревянные рукавицы, а спинка изображала дугу с бубенцами под надписью: «Тише едешь – дальше будешь».
Девять дней шли бои, ухали орудия, трещали пулеметы, носились грузовики с людьми, обвешанными оружием. Москвичи прятались в домах. Горничные и кухарки бегали из одного черного подъезда в другой и страшным шепотом передавали чудовищные небылицы. Так называемые «дамы из общества», лежа в постелях, страдали мигренями и нюхали соль…
Что касается меня, то я 26 октября утром направился к зданию Московского Совета, который помещался в генерал-губернаторском доме на Скобелевской площади, в надежде найти П. Г. Смидовича, с которым был знаком. Около здания стояла команда самокатчиков и рота, кажется, 193-го пехотного полка и сидели где попало – некоторые на тротуаре, другие около стен – группы рабочих, частично вооруженных винтовками. Внутри дома все было забито людьми. Ходили и выходили солдаты, представители районных Советов, фабрик и заводов. Найти Смидовича в этой толчее было невозможно. Кто-то сказал, что он уехал в Кремль. Вдруг в одной из комнат я увидел Юрия Саблина, в ремнях, вооруженного шашкой и наганом. Он разговаривал с каким-то прапорщиком. Прапорщик, небритый, с красными от бессонницы веками и всклокоченными волосами, тыкал пальцем в лежащую на столе карту и повторял одно и то же:
– Основное – это Тверской бульвар до Никитских ворот, понимаешь?
– Понимаю, – отвечал Саблин.
Кругом на атласных стульях – это была какая-то гостиная – сидели рабочие и солдаты. Некоторые были вооружены, другие просто ждали указаний. Не было оружия, и делегаты отдельных предприятий не желали без него возвращаться.
Я подошел к столу.
– Юрий Владимирович, я хотел бы принять участие…
Саблин рассеянно поздоровался со мной.
– Да… да… конечно, вот, пожалуйста.
И указал на прапорщика.
Прапорщик оглядел меня с явным неудовольствием. Людей у него было более чем достаточно, и возиться с каким-то юношей ему совершенно не хотелось.
– Да никаких военных действий, возможно, и не будет. Ногин договаривается с командующим округом, так что, вероятно, власть автоматически перейдет к Совету…
В ранней юности все воспринимается непосредственно. Очевидно, на моем лице отразилось такое разочарование, что он вдруг улыбнулся и спросил:
– А вы в каком районе живете?
Я ответил.
Прапорщик вынул пачку папирос «Дюшес», закурил, потом обратился к рябоватому унтер-офицеру с черными ежистыми усами, сидевшему на стуле у стены.
– Рябчук, возьми его с собой.
Рябчук посмотрел на меня и, не сдвигаясь с места, ответил:
– Возьму, когда винтовки привезут…
Я, конечно, был молод и неопытен, но все, что я видел, совершенно не соответствовало моему представлению о военных действиях. Я ожидал, что Скобелевская площадь будет ограждена баррикадами, а может быть, и окопами, что все угловые здания вокруг нее превратятся в укрепленные узлы и что, наконец, в самом здании Совета я найду штаб, работающий по всем правилам: с адъютантами, телефонами, оперативным управлением, полевой радиостанцией.
Тогда я не имел ни малейшего представления о том, что на той же площади в гостинице «Дрезден» уже давно существует оперативная тройка, которая самым детальным образом разрабатывает план и технику восстания.
Размышления мои были прерваны Рябчуком, который, пошептавшись с каким-то прибежавшим рабочим, сорвался с места и с криком «Пошли!» бросился к выходу.
У подъезда стоял грузовик с винтовками и несколькими ящиками патронов. Вокруг машины толпились рабочие и солдаты. Два человека – штатский в очках, шляпе и черном пальто и солдат в расстегнутой шинели – стояли на грузовике. Штатский держал в руках бумажку, выкрикивая фамилии. Из толпы, окружавшей машину, кто-то отвечал: «Я!» И тогда он, зачем-то повторяя каждому подошедшему: «Порядок, соблюдайте порядок, товарищи!» – и обращаясь потом к солдату, говорил, сколько винтовок и патронов следует выдать.
Рябчук, не отрываясь, смотрел на него и, наконец, не выдержал. Расталкивая окружающих руками, он пробился к грузовику.
– А я где же? Я тут с утра сижу не жравши!
– Порядок!.. – закричал было человек в очках, но тут же уставился в список. – Как твоя фамилия?
– Рябчук!
– Имя?
– Степан.
– Двадцать винтовок и двести патронов.
– Двадцать одна и патронов триста…
Штатский удивился:
– Почему двадцать одна, почему триста?
– У меня еще один прикомандирован.
– Двадцать одна и двести двадцать патронов! Товарищи, поймите: завтра, может быть, у нас будет сколько угодно оружия и патронов. Но пока их нет, понимаете – нет! Экономьте патроны!
Рябчук, оглядываясь, закричал:
– Отряд, ко мне!
«Отряд», состоявший из двадцати рабочих, преимущественно пожилых текстильщиков и ожидавший тут же, на площади, стал получать винтовки и патроны.
Когда мы собрались, Рябчук, как будто что-то соображая, вдруг уставился на меня:
– Ты что, гимназист али студент?
Я ответил.
– Да ты, наверное, и винтовку в руках не держал?
Я, не сомневавшийся, что меня примут как героя, пришедшего на помощь революции, и вместо этого подвергшийся унизительным расспросам, обиделся до крайности. В гимназии, где я учился, военное дело по традиции считалось важным предметом, и обучали ему опытные офицеры. С начала мировой войны военному обучению, естественно, стали придавать большое значение. Выйдя вперед, я вдруг закричал:
– Становись! Стройся в одну шеренгу! По порядку номеров рассчи-тайсь!
Рябчук от удивления открыл рот.
– Чего рот раскрыл, становись на правый фланг!
Рабочие кое-как построились и начали счет по порядку.
– На первый – второй рассчи-тайсь! Напра-во! Ряды вздвой! На пле-чо! Не так берете! Отставить! В три приема надо брать. Смотри на меня! Шагом марш!
Когда отряд двинулся, я догнал Рябчука, который шел первым номером справа, и сказал:
– А теперь я стану на твое место, веди отряд!
Оказалось, что мы должны охранять типографию, принадлежавшую отцу прапорщика Саблина, в которой печатались «Известия Военно-революционного комитета». Типография эта помещалась во дворе огромного дома, занимавшего целый квартал и выходившего на Петровку, Неглинную и в Крапивенский переулок. Дом имел четверо ворот; внутри двора – множество зданий и пруд. Для того, чтобы удержать такое здание, нужна была целая рота, не меньше десятка пулеметов и необходимое количество ручных гранат.
Когда мы пришли в типографию, то вначале было решено у каждых ворот поставить по часовому, так же как и у входа в типографию. Когда я через полчаса пошел проверять посты, то у ворот, выходивших на Неглинную, увидел часового, который сидел на взятой у кого-то табуретке и мирно разговаривал с хорошенькой горничной. Другого часового я вообще не нашел; оказалось, что он пошел напротив в чайную купить хлеба. Третий сидел на тумбе, держа винтовку между ногами, и курил. Четвертый, увидев меня, спросил, когда же его сменят, потому что у него затекли ноги. Взбешенный, я вернулся в типографию и, застав Рябчука читающим газету, сказал ему:
– Слушай меня внимательно! Согласно уставу часовые бывают одиночные и парные, наружные и внутренние. Часовому запрещается садиться, спать, есть, пить, курить, разговаривать. Часовой сменяется через каждые два часа, а в сильные морозы и при жаре через час. Часовой обязан ничем не отвлекаться от надзора за постом, не выпускать из рук и никому не отдавать своего ружья, за исключением…
– Знаю, – перебил меня Рябчук, – самого государя императора. Теперь ты меня послушай. Как тебя звать-то?
– Николай.
– Николай, парень ты хороший. А рассуждаешь по-старорежимному.
– Это почему же?
– А потому. Соображения у тебя нету. Нас всего двадцать один человек. Из них половина винтовки в руках не держали. И потом, может рабочий в первый раз неподвижно, винтовка к ноге, простоять два часа? Да никогда в жизни!
– Ну и что же?
– А то же. Часовые эти для виду, чтобы все знали – здесь советские войска. Сколько их, это обывателю неизвестно.
– А если юнкера на грузовике прорвутся и подкатят к дому?
– Тогда будем отстреливаться и дадим знать в штаб. А пока что, между прочим, – вот чайник, буханка хлеба и колбаса. Садись и закусывай!
Столь непоколебимое самообладание Рябчука охладило мой пыл, и я последовал его совету.
Патрули белых просачивались со стороны Никитской по всем переулкам на Тверскую. В их руках были градоначальство, выходившее в оба Гнездниковских переулка и на Тверской бульвар, Манеж, «Метрополь» и Театральная площадь.
Белые, впоследствии расстрелявшие полковника Рябцева на юге за неудачу в Москве, не могли понять, почему юнкера, имевшие возможность вести фронтальное наступление от Охотного ряда по Тверской и Большой Дмитровке, одновременно не прорвались для удара во фланг по Петровке, Камергерскому и Столешникову переулкам на Скобелевскую площадь, а стремились пробиться туда по Тверскому бульвару в километр длиной, за каждым деревом которого можно было отстреливаться и где они не могли использовать свои броневики.
Можно, конечно, задать вопрос: победили ли бы в этом случае белые? Разумеется, нет. У Рябцева не было ни артиллерии, ни солдат, ни народа. Против него была вся страна.
Да и с точки зрения военной, имевшиеся у него силы не соответствовали поставленной им задаче.
Но и Военно-революционный комитет совершил ряд грубых ошибок. Он не обеспечил оружием солдат и красногвардейцев и не сумел к 26 октября сосредоточить все необходимые силы на исходных позициях. Наконец, он дважды вступал в переговоры с Рябцевым и «Комитетом общественной безопасности» и дал возможность Рябцеву обманным путем захватить Кремль.
Если обобщить ошибки ВРК, то окажется, что он нарушил «главные правила искусства восстания», о которых в свое время писал В. И. Ленин, или, вернее, основное из них:
«Раз восстание начато, надо действовать с величайшей решительностьюи непременно, безусловно переходить в наступление…»
Сообщения, которые доходили до нашего маленького отряда с 26 октября по 3 ноября 1917 года, были самые разноречивые, несмотря на то, что мы читали первыми «Известия ВРК».
26 и 27 октября как будто было подписано перемирие, и полковник Рябцев согласился капитулировать; но поздно вечером со стороны Красной площади и Охотного послышалась сильная пулеметная и винтовочная стрельба. Потом оказалось, что это «двинцы» прорывались на Скобелевскую площадь. 28-го Кремль был захвачен юнкерами, и много солдат 56-го запасного полка, как говорили, расстреляно из пулеметов.
В то же время Рябчук, отправившийся в Совет, вечером вернулся с сообщением, что полки и артиллерия, так же как и отряды вооруженных рабочих, непрерывно подходят в распоряжение ВРК.
29-го шоферы грузовика и санитарной машины, приезжавшие за газетами, сообщили, что юнкеров теснят, вокзалы все заняты советскими частями, а казаки объявили нейтралитет.
В ночь на 30-е как будто было объявлено перемирие; но два красногвардейца, пришедшие на другой день, сообщили, что, несмотря на перемирие, бои идут в Лефортовском и Рогожском районах и у Брянского вокзала.
31 октября весь день слышалась канонада. То же происходило и 1 ноября. В этот день приехали за газетами две санитарные машины, потому что даже на улицах, не занятых белыми, все другие машины обстреливались из окон. К вечеру 2 ноября был доставлен приказ ВРК о капитуляции белых. Однако всю ночь на 3 ноября еще продолжались артиллерийская стрельба и стычки в отдельных районах города. 4 ноября мелкие отряды с отдельных объектов были сняты. В этот же день и мы распрощались друг с другом.
Когда я вернулся домой, небритый, в помятой одежде и грязной рубашке, Марфуша, открывая мне дверь, взмахнула руками:
– Ну, навоевался? Небось наубивал народу… Это в таком-то возрасте! О господи, какие времена наступили!
Я молча посмотрел на нее и прошел в свою комнату. Мне стыдно было сознаться, что за все это время я не сделал ни одного выстрела.
ПОСЛЕ ОКТЯБРЯ
Хотя капиталистический строй в Москве пал, жизнь в течение некоторого времени все еще продолжала идти как бы по инерции. Часть интеллигенции была настроена враждебно к новой власти; но существовало и еще множество групп. Одни были уверены, что все это – на две – три недели и что большевики, как некое видение, пришли и уйдут; другие сочувствовали большевикам; третьи – их было меньше всего – понимали, что совершившийся переворот только начало длительной гражданской войны в стране, и находились на распутье.
Отзвучали последние выстрелы. На улицах появились рабочие в кепках и черных пальто, с винтовками на плече, висевшими дулом вниз, офицеры и юнкера, хотя и капитулировавшие и разоруженные, но еще не потерявшие бравого вида.
В Петровском театре «Миниатюр» Вертинский пел:
Я не знаю, зачем и кому это нужно, —
Кто послал их на смерть недрожащей рукой.
Одно за другим, потихоньку и как-то боязливо стали открываться магазины, рестораны, чайные, кафе. Все хорошие вещи стали исчезать. В магазине «Тэ вэра америкэн шо» на Кузнецком мосту, который раньше ломился от обуви, теперь были выставлены одни колодки да сапожная мазь; даже негр, обычно стоявший у входа в пышной форме, казался теперь – в кепке и поношенном костюме – каким-то землисто-серым и постаревшим. Только в одном кафе на Тверской по-прежнему кипела жизнь. Все столики были заняты. Очаровательные польки-официантки, с голубыми глазами и русыми волосами, в кружевных наколках и передниках, разносили блюда. Пахло крепким кофе, сдобными булочками, душистым английским табаком и хорошими французскими духами.
Были в Москве два знаменитых цирковых музыкальных клоуна – Бим и Бом – Радунский и Станевский. Один из них, именно Бом, основал это кафе, которое так и называлось: «Кафе Бом». Посещалось оно писателями, профессорами, адвокатами и крупными актерами. Вокруг этого сонмища московских звезд вихрем кружились мелкие звездочки – поклонники и поклонницы. Под стеклом на каждом столике лежали писательские автографы, на стенах, обитых кожей, висели портреты «знаменитостей», посещавших кафе. Сам Станевский – Бом, высокий, красивый, полный, выхоленный мужчина, с чисто польской учтивостью встречал посетителей.
Я готовился поступить в университет, начал писать и печататься. Всякий, кто переживал свою литературную весну, знает это ни с чем не сравнимое чувство, когда в руках у тебя журнал, где напечатан твой первый рассказ, а в кармане хрустят бумажки – гонорар, только что выданный кассиром. Солнце тогда сияет необыкновенно ярко (наперекор туману и дождю); все женщины выглядят необычайно хорошенькими; завоевание мира кажется совершенно несложным делом.
Именно в таком настроении, только что получив гонорар, я столкнулся в редакции «Журнала для всех» с писателем Алексеем Михайловичем Пазухиным.
Пазухин был высокий, представительный старик, в сюртуке, черном жилете, с тростью, украшенной золотым набалдашником, и в пенсне на толстом шнуре, которое несколько криво сидело на его большом красном носу. Он писал длинные сентиментальные романы из жизни купечества, печатавшиеся с бесконечными продолжениями в «Московском листке» и разных провинциальных изданиях. Был вдов, имел двух бледных хромоногих девиц-дочерей, жил в огромной, пыльной, полупустой и затхлой квартире.
Перед Пазухиным стоял человек, вдвое меньше его ростом, с сумасшедшими глазами и вздыбленными, седыми волосами – редактор «Журнала для всех» С. С. Семенов-Волжский, социал-демократ по убеждениям. Тыча пальцем в толстую рукопись, он кричал:
– И что вы их идеализируете, этих живодеров – замоскворецких акул! У вас что ни купец, то пуп земли.
Пазухин с достоинством поправил слезавшее с носа пенсне, выдержал паузу и, глядя сверху вниз на маленького Семенова, процедил:
– Какой же вы, собственно говоря, социал-демократ, если не понимаете прогрессивной роли буржуазии?
Семенов подпрыгнул.
– Так ведь то западная буржуазия! Она создавала культурные ценности, а ваши охотнорядцы только в трактирах лакеев горчицей мажут и зеркала бьют.
Пазухин дернул головой, как человек, потерявший терпение.
– Мне за этот роман Пастухов [3]3
Издатель «Московского листка».
[Закрыть]пятнадцать тысяч дает.
– Ну и пускай дает. Только имейте в виду: власть захватили большевики, и никакого «Московского листка» не будет.
Это замечание и довело Пазухина до того предела крайнего возбуждения, за которым обычно полных и старых людей подстерегает мозговое кровоизлияние.
Он сделал шаг вперед, выхватил у Семенова рукопись, покраснел, потом побледнел и, вытянув руку в сторону редактора «Журнала для всех», произнес:
– Именно большевиков не будет, а «Московский листок» останется…
Потом сделал торжественный, как на сцене в придворных пьесах, поворот и, стуча тростью, удалился.
Семенов задумчиво почесал в голове и с очевидным раскаянием в голосе сказал:
– Не хватил бы старика кондрашка. Стар он, стар и ни черта не понимает… Проводили бы его немного… Сделайте это для меня…
Я догнал Пазухина уже на улице. Некоторое время мы шли молча. Потом он остановился и сказал дрожащим голосом:
– Страшные времена наступают. Последние. Дело не в убеждениях. Дело в праве писать о том, о чем хочется, что знаешь. Я знаю купцов, я о них пишу. Вы медик – изучите больных, будете вращаться среди врачей – пишите о врачах. Ведь вот Горький – самый левый писатель-большевик, а что написал. Вы читали его рассказ «Барышня и дурак» в «Солнце России»?
Я ответил, что не читал.
– Гуляет проститутка по улице ночью, ищет покупателя… И натыкается на нее этакий интеллигентный господин. Ей хочется скорее отработать и уйти домой. На улице слякоть, сырость, у нее калоши текут, руки озябли, а он к ней пристает с разговорами. Приходят в гостиницу, он платит за номер, она торопится сделать свое дело и уйти, а он опять с разговорами о жизни, о том о сем. Наконец он ей сует десятку, барышня хочет раздеться, а он берет шляпу, пальто и уходит. Ну, скажите, какая тут идея? А написано… – Он остановился, поправил пенсне и причмокнул языком. – Замечательно написано.
Мы дошли до кафе «Бом». Старик кивнул головой – зайдем…
Все столики были заняты. Только в углу, перед красным диваном, где за круглым столом сидел хорошо одетый полный мужчина, лет тридцати пяти с лишним, в очках, с несколько брезгливым выражением на бритом лице, были свободные кресла.
– Пойдем туда, к графу Толстому, – сказал Пазухин. – Там есть места.
Я, конечно, читал рассказы Алексея Толстого, видел его пьесы, но не был знаком с ним. Пазухин представил меня. Мы сели. Толстой ел молча.
Я много видел на своем веку людей, умевших поесть и выпить. Я знал таких, которые превращали гастрономию в науку, а процесс поглощения пищи – в священнодействие. Но я никогда не видел никого, кто ел бы с таким вкусом и так заражал окружающих переживаемым удовольствием, как Толстой. Он держал котлету де-воляй за ножку, завернутую в кружевную бумажку, и, обкусывая ее ровными белыми зубами, заедая зеленым горошком и запивая глотками белого вина, посматривал на нас с таким видом, точно хотел сказать: «Только не мешайте мне – я ем…»
Наконец он вытер губы салфеткой. Потом вынул трубку, постучал ею по столу и набил душистым английским табаком. Подошла официантка.
– Чашку черного кофе и рюмку кюрассо. Только, пожалуйста, настоящего.
Он закурил и повернулся ко мне.
– Читал я ваш рассказ. Вы на каком факультете собираетесь учиться?
Я ответил, что на медицинском.
– Горький мне рассказывал, что Лев Толстой, который очень любил Чехова, считал, будто медицинское образование мешает Чехову писать. И отчего это все доктора идут в литературу? Чехов, Вересаев, Елпатьевский, Голоушев?
Он пожал плечами.
Принесли кофе. Он сделал глоток, запил ликером, причмокнул, выдохнул волну душистого дыма и продолжал думать вслух:
– Между прочим, господа, если хотите писать как следует и чувствовать себя хорошо, следите за желудком. Настроение человека в значительной степени зависит от его пищеварения, вялый кишечник приводит к интоксикации организма, разливается желчь… Мечников это хорошо понимал…
Пазухин посмотрел на него пристально, поправил пенсне и уныло поболтал ложечкой в стакане чая с лимоном.
– Ну, какое может быть сейчас настроение? На каждом шагу натыкаешься черт знает на что.
И он с озлоблением рассказал о своем столкновении с Семеновым.
Толстой слушал внимательно. Потом задумался, моргая большими серыми глазами. Наконец, наклонился через стол всем своим большим телом.
– Семенов прав. Никакого «Московского листка» не будет, ваших купцов тоже не будет. И этого кафе не будет. Большевики задумали страшное дело, грандиозное: перестроить всю жизнь сверху донизу по-новому. Удастся ли им это? Не знаю. Но массы – за ними. Наши генералы, конечно, тоже сразу не сдадутся. Принято считать, что немецкие генералы гении, а наши – олухи. Ничего подобного! Наши генералы, конечно, в политике ничего не понимают, от занятия политикой их поколениями отучали, да и в жизни они дураки. Но дело свое знают, и будь у нас порядка побольше, не начни гнить империя с головы, не так бы у нас шла война с немцами. Так вот… (он допил кофе, отодвинул чашку), генералы, конечно, соберутся: «Как! Мужепесы взбунтовались! Свою власть хотят установить! А вот мы им покажем!» Солдаты за ними не пойдут. Но солдаты им пока и не нужны: они из офицеров и юнкеров создадут стотысячную армию. И какая это будет армия! Первоклассная (он закатил глаза). Римские легионы нашего времени.
Он помолчал, потом поднял руку с трубкой.
– Однако армия эта повиснет в воздухе. Ее никто не поддержит, рабочие и крестьяне не пойдут с ними, они поддержат большевиков. Триста лет висело у них ярмо на шее, теперь они его скинули, и никто, понимаете, никто им его больше не наденет. Да… – Он покачал головой, потом повернулся к Пазухину… – Купцы ваши, разумеется, закричат: караул, грабят! Побегут к банкирам в Европу и в Америку: спасите и наши и ваши деньги от большевиков!.. И те помогут генералам. И начнется кровопролитнейшая гражданская война. Страна наша большая, ярости накопилось много, сейчас оружие есть у каждого.
Пазухин уже давно слушал его с открытым ртом и вытаращенными глазами. За соседними столиками все повернулись в нашу сторону.
Наконец Пазухин дрожащим голосом спросил:
– Что же делать? Кто прав?
Толстой поправил очки, задумался.
– Не знаю. С точки зрения высших идей – справедливости, социального равенства и так далее, – правы большевики. Но все дело в том, как они будут осуществляться. Что касается меня, я не годен для такой борьбы. Мое дело – писать. А для того чтобы писать, нужно время.
Он помолчал и прибавил:
– Время, чтобы осознать и понять… Вот тут антрепренер один предлагает на лето поехать за границу. Вероятно, уеду…
Хорошенькая официантка Зося, уже давно стоявшая с подносом, наконец решилась подать счета.
Толстой посмотрел пристально на нее, потом на Пазухина.
– Так вот-с, Алексей Михайлович, что же вы намерены делать?..
Старик вздохнул.
– Буду делать то же, что и делал: ходить в кафе, пока его не закроют, писать, пока будут печатать, а потом, вероятно, помру…
Толстой провел ладонью руки по лицу, как бы умываясь.
– Гм… – потом повернулся ко мне.
– Ну, а вы, собственно, вот вы самый молодой, только что с гимназической скамьи?
– Я уезжаю…
– Куда?
– Я поступил добровольцем в Красную Армию, еду на Южный фронт.
– Вы что же, из рабочей семьи?
– Нет, можно сказать, наследственный интеллигент.
Толстой пожал плечами.
– Не понимаю.
– Видите ли… мне кажется, что это единственная возможность собрать раздробленную сейчас Россию в единое целое и установить в ней справедливый порядок. Я верю в честность большевиков.
Толстой раза два затянулся, выпустил дым.
– Может быть, вы и правы. Иногда устами младенцев глаголет истина.
Мы вышли на улицу. Шел мягкий снежок. Матовые дуговые фонари бледным светом покрывали прохожих, стены домов, мостовую, извозчиков, проезжавших по Тверской. На углу мы распрощались, и каждый пошел по своему пути. В те времена у людей были разные дороги.
В начале января Михаил со своим отрядом прибыл в Москву и поместился в гостинице «Эрмитаж».
Про эту гостиницу во всех путеводителях было сказано:
«Совершенно особняком стоит гостиница «Эрмитаж», Трубная площадь, в собственном доме. Известная каждому москвичу, она не имеет вывесок и приезжими не посещается, так как приезжих принимают неохотно ввиду значительного спроса на номера со стороны постоянно живущих в Москве. При гостинице – знаменитый ресторан».
Ресторан «Эрмитаж» был тем храмом еды, который создали богатые московские хлебосолы, чтобы удивить Европу.
Он имел школу для поваров в Париже и уполномоченных во Франции, в Архангельске и на Волге. В белом зале с мраморными колоннами и с ложами наверху, в зеленом, синем и золотом кабинетах сверкали на столах серебро, фарфор и хрусталь. Великолепный оркестр под управлением Фердинанда Криша исполнял преимущественно классическую музыку. Страсбургские паштеты, зернистая икра, старые вина, стерлядь и форель направлялись вагонами в Москву для того, чтобы попасть на столы богатых гурманов, которые были постоянными посетителями «Эрмитажа Оливье». Здесь капиталисты справляли свои юбилеи, праздновали свадьбы, устраивали банкеты и принимали знаменитых иностранцев…
В «Эрмитаже» чествовали министров-социалистов Франции во главе с Альбером Тома.
Ложи, опоясывавшие верхний ярус зала, имели занавески. Если известный в Москве человек приезжал с дамой и не хотел, чтобы их видели, он шел в ложу, а оттуда после ужина по внутреннему, застланному коврами коридору, в соседнее здание. Это была роскошная гостиница с номерами не менее чем из трех комнат, которые даже до войны стоили от двадцати пяти до семидесяти пяти рублей в сутки. Разумеется, никаких документов там не спрашивали, и никогда ни один полицейский туда не заглядывал. Со стороны бульвара ворота и калитка, ведущие во двор, были наглухо закрыты. Бешеные деньги защищали разврат богачей от постороннего глаза. Москвичи в шутку говорили, что легче попасть в женский Рождественский монастырь, помещавшийся поблизости, чем в эту гостиницу.
Теперь в ней разместился отряд Михаила. Часовой при входе не сидел на табуретке и не лузгал семечки, как в те времена водилось, а стоял неподвижно в положении «смирно».
Дежурный с маузером в деревянной кобуре потребовал документы. Их у меня с собой не было. Тогда он соединил меня по полевому телефону, стоявшему рядом на столике, с Михаилом. И в подъезде, и в коридоре было абсолютно чисто, полы натерты, дорожки выметены. Номер, в который я попал, состоял из нескольких комнат – гостиной, столовой, спальни и бассейна-ванной, стены которой были покрыты зеркалами.
В гостиной среди кушеток тет-а-тет и каких-то пуфов стояли два письменных стола с полевыми телефонами и столик с пишущей машинкой.
В комнате было трое: Михаил, светловолосый, сероглазый человек в кожаной куртке и высокий, с крестьянским веснушчатым лицом и бегающими колючими глазами, солдат в помятой фуражке защитного цвета и расстегнутой шинели.
Михаил стоял, расставив ноги, и смотрел на солдата.
– Ну? – сказал он ему, не здороваясь со мной.
Солдат молчал. Человек в кожаной куртке кашлянул.
– Тофарищ Михаил, этот кофер у него запрали, когда он хотел ухатить со твора.
– Брал ковер? – мрачно спросил Михаил.
– Товарищ командир, – вдруг неожиданно высоким голосом закричал солдат, – я же еду на побывку домой, а ковер этот – ничейный. Он раньше принадлежал буржуям, а теперь, как их выгнали, он ничейный.
Михаил стал краснеть.
– Стало быть, выходит, растаскивай все, что есть?
– Зачем же все, один ковер…
Латыш в кожаной куртке покачал головой.
– Мы тебя путем сутить…
– Не будем, – сказал Михаил, продолжая разглядывать солдата. – Посмотри на себя: шинель расстегнута, фуражка набекрень, небрит, нечесан, ремня нет, сапоги не чищены…
– Что же, выходит, как раньше, при старом режиме?..
– Врешь! Раньше ты кому служил?
– Царю.
– Так. А теперь кому служишь?
– Народу.
– А раз так, служи как следует.
Михаил повернулся к латышу.
– Отпуск отставить. Наряд вне очереди…
Солдат замотал головой.
– Все равно уеду…
Михаил схватил его левой рукой за борта шинели, приподнял, потом поставил на место и, сжав правую в кулак, поднес его к носу солдата.
– Ты это видел? И смотри, не попадайся мне на глаза в таком виде.
Солдат, одурело оглянувшись, поплелся к выходу.
– Стой! Повернись! Налево кругом! Шагом марш!
Когда он ушел, латыш вздохнул:
– Тофарищ Михаил, фы путете иметь неприятность с фаша рука.
Михаил скосил на него глаза.
– Товарищ Калнин, садитесь и проверяйте ведомости.
Потом повернулся ко мне:
– Пойдем!
Через столовую, украшенную натюрмортами с изображением дичи и фруктов, мы прошли в спальню. Под огромным балдахином стояла двухспальная кровать. Со всех стен глядели нагие женщины с необычайно пышными формами и неестественно розовой кожей.
– М-да, – произнес я, оглядываясь.
Михаил рассердился.
– Чего «м-да»? Куда я все это дену? Через несколько дней уйдем на фронт, тогда согласно точной инвентарной описи вся гостиница будет передана Моссовету. Тут уже ко мне начхоз подкатывался: «Разрешите, товарищ командир, убрать все лишнее неприличие…» – «Куда убрать?» – «Да место найдется».
– Я его знаю, этого начхоза. Он бывший интендантский писарь. Жулик, но в хозяйстве толк понимает… Теперь жулики, пока еще не создан настоящий советский аппарат, под горячую руку лезут со всех сторон.