Текст книги "История"
Автор книги: Никита Хониат
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 44 страниц)
Еще не оправилось, не опомнилось совершенно, не отдохнуло римское государство от этой горечи, как было потрясено слухом о новых ужаснейших вестях. Ожидаемые бедствия были гораздо более тягостны, чем настоящие: эти последние, причиняя отчасти боль, в то же время льстили некоторыми остатками свободы; но то, чем грозили западные народы, наводило мысль о неизбежном наступлении общего государственного рабства. Аллеманский король Генрих, – сын того Фридерика, который во {171} время похода в Палестину утонул в реке, последний раз омывшись ее роковыми волнами, как я сказал об этом в книгах о царствовании Исаака Ангела, – наследовав царство своего отца, покорил Италию и затем, по завоеванию Сицилии, устремился против римлян, будучи не в силах по своему характеру довольствоваться существующим порядком дел и постоянно поднимая новые беды. Впрочем, он не вдруг и не прямо напал на римлян, частью предвидя затруднения в подобном предприятии, имея еще в свежей памяти отпор, который римляне недавно оказали сицилийцам, неприязненно вторгшимся пред тем в нашу страну, а частью будучи не менее того отвлекаем от своего намерения папою древнего Рима. Итак, он отправил прежде к императору Исааку (тогда еще не лишенному престола) послов с целью изложить причины явно беспричинного раздора. Во-первых, в качестве государя Сицилии он отделял и присваивал себе все римские области от Эпидамна* до знаменитого города Фессалоники, как недавно силою оружия покоренные сицилийским войском; а что сицилийцы были, наконец, побеждены и изгнаны, так это, говорил он, не хуже кого другого умея приискивать выражения в свою пользу, произошло вследствие коварной хитрости со стороны римлян. Затем он исчислял, с увеличени-{172}ем надлежащего веса, все огорчения своего отца, не только недавние, но и те, с которыми боролся его отец давно, когда ловкою политикой царя Мануила был оттолкнут от древнего Рима и вместе изгнан из всей Италии. Бесцеремонно поднимая эти доэвклидовские события, он хотел, чтобы римляне или купили у него мир за огромную сумму денег, или не жаловались, если он немедленно начнет с ними войну. Сверх того он требовал, распоряжаясь как государь государей, или повелевая как царь царей, чтобы мы помогли его соплеменникам в Палестине высылкою морского войска. Царь ответил письменно на все эти требования и отправил к королю посланником одного из знатных людей. После того оттуда опять прибыли послы, из которых один безмерно и грубо гордился тем, что был воспитателем короля. Предметом их посольства было требование огромных сумм, хвастовство, похвальба и перечни отечественных подвигов, без войны покоряющие слушателей. 8. Не имея возможности отпустить послов без всякого успеха, царь (а царем был уже тот, которого историю мы теперь излагаем) согласился купить мир за деньги, чего, однако, не было еще в то же время исполнено. Между тем, пожелавши блеснуть перед послами к чести римского государства его богатством, царь Алексей придумал дело, не только не гармонировавшее с обстоятельствами, но весьма далекое от требований достоин-{173}ства или даже приличия, и навлекшее почти посмеяние на римлян. В наступившей день Рождества Христова он облекся в багряницу, усеянную драгоценными камнями, приказав в то же время всем прочим одеться в златотканые с широкими обшивками одежды. Но аллеманы не только не обнаружили никакого боязливого благоговения при этом зрелище, напротив – разожгли в себе еще более страсть, подогреваемую в них ярким блеском римского великолепия, и почувствовали желание как можно скорее овладеть этими греками, ничтожными на войне и все свое старание употребляющими на презренную роскошь в нарядах. Когда рядом стоявшие с ними римляне приглашали их посмотреть на цвет камней, которыми подобно разноцветному лугу блистала царская одежда, и среди зимы полюбоваться и усладить взор прелестями лета, они отвечали: «Аллеманы не понимают наслаждения в подобных зрелищах и не умеют с благоговением смотреть на наряды и накидки, годные только для женщин, которые так страстно любят румяна, головные уборы и блестящие серьги, чтобы нравиться мужчинам». Потом, пугая римлян, они прибавили, что «теперь наступает время сбросить женоподобные наметки и нарядиться в железо вместо золота, потому что если цель их посольства не будет достигнута и римляне не согласятся выполнить желание государя, их императора, то неизбежно и необходимо придется {174} им вступить в борьбу с людьми, которые не блестят подобно разноцветному лугу драгоценными камнями, не гордятся в чувстве великолепного превосходства шаровидными жемчужинами, белизною затмевающими луну, и не приходят в упоение от нарядных камешков, блестящих в золоте, или на порфире, подобно перьям тщеславной мидийской птицы**, но, будучи питомцами Арея, горят отвагою, которая в их глазах сияет лучезарнее всех драгоценных камней, и от напряженных трудов обливаясь каждый день каплями пота, кажутся в них красивее, чем в блестящих жемчужинах». Аллеманы требовали за мир ежегодной платы пятидесяти центенариев золота. Не соглашаясь на такую сумму, царь отправил к королю послом Евмафия Филокала, эпарха* города Константинополя. Изобилуя непомерным богатством, Филокал охотно принял на себя звание посла; он только просил царя, чтобы ему дозволено было совершить посольство с эпаршескими знаками отличия, принимая все издержки, за исключением казенного переезда, на собственный счет, и царь, охотно согласившись на представление, разрешил ему поступить согласно с его желанием. Но явившись таким образом в новом и необычай-{175}ном виде, наш настоящий посланник не только не был принят почетнее прежних послов, а напротив – возбудил смех необычайностью костюма. Сумма, которую следовало уплатить за мир, была, впрочем, ограничена шестнадцатью центенариями золота, и Филокал, дожидаясь высылки их в Сицилию, остался там в свите короля. В это время царь, жалуясь на недостаток денег, решился обложить все области так называемою аллеманскою податью, никогда небывалою прежде, требуя, чтобы все городское население, члены сената, все духовенство, все различные классы ремесленников, художников и ученых составили одну складчину и чтобы каждый отделил для нее известную часть из своего имущества. Но он скоро уверился, что это средство не могло привесть к цели, что он напрасно взялся за него и что его нововведение было крайне неудачно. Множество людей всякого рода начали громко говорить и распространять возмутительную мысль, что подобные налоги и поборы необычайные – решительно невыносимы; некоторые стали даже высчитывать расходы самого царя, утверждая, что он разорил государство своею расточительностью, раздав при том управление епархиями своим родственникам людям совершенно неспособным и лишенным чувства зрения. Вследствие всего этого царь с такою поспешностью отказался от своего предложения, как будто бы не он даже придумал и составил тогда этот план, и затем обратился {176} к другому средству. Именно, он потребовал, чтобы ему выданы были все золотые и серебряные церковные вклады, кроме тех, которые помещаются в алтаре, и кроме сосудов, назначенных для приятия божественного тела и крови Христовой. Так как многие воспротивились и этой мере, говоря, что это будет осквернением святыни, то царь увидел себя в необходимости напасть на немые и глухие царские гробницы, которые уже не имели ни одного защитника. Итак, гробницы были ограблены, и у людей, некогда владычествовавших над римлянами и знаменитых своими деяниями, остались одни каменные хитоны – скудный и последний покров, лишенный всякого драгоценного украшения. Даже гроб Константина Великого не остался бы нетронутым и не ограбленным, если бы воры, предупредив указ царя, не похитили его золотых украшений. Собрав таким образом отсюда более семидесяти центенариев серебра и некоторую часть золота, царь бросил все это, как бы какое-нибудь нечистое вещество, в плавильную печь. Двух царедворцев, на которых было возложено собрание этого серебра и золота, спустя немного постигла также соответственная участь: один умер, будучи разожжен огнем горячки; другой** скончался, расплывшись от подкожной водяной. {177}
ЦАРСТВОВАНИЕ АЛЕКСЕЯ КОМНИНА,
БРАТА ИСААКА АНГЕЛА
КНИГА ВТОРАЯ
1. Между тем – но кто достойно возвестит силы Господни, или слышаны сотворит хвалы Его? – смерть короля Аллемании предупредила отправку денег. Его смерть была приятна не одним римлянам. Еще несравненно более желали ее западные народы, как те, которые он привлек к себе скорее насилием, чем доброю волею, так и те, на которые думал сделать нападение. Этот государь отказывал себе во всех удовольствиях и постоянно был поглощен заботою восстановить всемирную монархию и сделаться властелином всех окрестных владений, имея перед своим умственным взором Антониев и Августов кесарей, стремясь сравняться с ними в пределах власти и едва не говоря подобно Александру: «И то, и это – все мое!» Всегда казался он бледен и погружен в думу, принимал пищу в конце дня, и когда решался кто-нибудь заметить ему, что от такого {178} употребления пищи можно опасаться расстройства в здоровье, отвечал замечательным изречением, что частному человеку всякое время удобно для вкушения пищи, особенно же то, в которое он привык кушать, а царю, который обременен делами и не хочет быть ниже своего звания, хорошо, если он и под вечер найдет время для успокоения тела. Всем народам, сказал я, было радостно услышать о смерти короля Аллемании: но особенно, как никто другой, приветствовали его кончину сицилийцы, так как по завоевании им острова они должны были под его владычеством бороться с неисчислимым множеством бедствий, которое не легко даже описать. Мало того, что отдельные лица незаслуженно подвергались смертной казни, грабительски лишаемы были имуществ, терпели изгнание из отечества и множество других превышающих человеческое терпение стеснений, которые приводят к решимости лучше умереть, чем жить; многие города Сицилии всецело обращены были в развалины, и все сколько-нибудь годные укрепления срыты до основания. Король всякую минуту боялся восстания и, чтобы подавить в сицилийцах последнюю мысль о свободе, отнимал у них все средства к успешной борьбе за нее, то есть как деньги, колесницы и коней, так равно прочные городские стены, доблестных защитников и крепкие твердыни. При всем том, пока он предупреждал будущие опасности, как будто уже на-{179}ступившие, и боролся с тем, чего еще не было, некоторые лица составили против него заговор; однако он узнал об их намерении, но не казнил своих врагов прямо смертью под ударом меча, а предал их наперед разного рода жесточайшим истязаниям и уже после того лишил жизни: одного сварил в кипящем котле и, уложив в плетеную из камыша корзину, как будто что съестное, послал в подарок его родным; того сжег на семикратно разожженном костре; другого посадил в мешок и бросил в глубину морскую. Самого же виновника заговора, который был предызбран в правители острова, король подверг еще более мучительной казни, чем прочих. Он приказал сделать медную корону с четырьмя противоположными скважинами, по одной с каждого бока, возложил ее на мученика, напрасно силившегося отклонить ее своими руками, потом прибил этот венец к его голове четырьмя огромными, прошедшими насквозь гвоздями и затем велел ему идти, сказавши: «Любезный, ты имеешь теперь венец, которого домогался; прочь всякая зависть, – наслаждайся тем, что тебе так дорого и вожделенно!» В страшном затмении головы несчастный упал лицом вниз и спустя немного умер, испустив душу вследствие этого кровавого увенчания. По завоевании Сицилии, вместе с другими взята была в плен дочь императора Исаака, по имени Ирина, и выдана за Филиппа, незаконнорожденного {180} брата короля Аллемании, так как смерть похитила ее первого супруга, взявшего ее девицею, который владел Сицилией по смерти отца своего – Танкреда.
Когда волею Божиею устранено было это зло, зло величайшее, от которого вся римская страна с трепетом ожидала ужаснейших последствий, новое страшное бедствие приплыло с моря. Именно, один генуэзец, по имени Кафур, снарядив несколько катеров в два и в три ряда весел и запасшись круглыми купеческими кораблями, начал опустошать приморские города и своими нападениями привел в бедственное положение острова, лежащие на Эгейском море. Между прочим, он напал даже на Атрамитий*, захватил там разного рода добычу и награбил неисчислимое богатство. Когда те, кому следовало за этим смотреть, с величайшим трудом пробудились от глубокого сна и кое-как пришли, наконец, в себя; послан был против Кафура с тридцатью кораблями Иоанн Стирион, уроженец калабрийский, бывший некогда пиратом, и притом – злейшим из пиратов, но потом, при царе Исааке, за большие подарки перешедший на нашу сторону и многократно оказавший пользу римлянам своими подвигами на море. Сверх ожидания, выступив против Кафура, он потерпел несчастие и, стараясь хитростью взять перевес над своим против-{181}ником, который превосходил его силою, был побежден им, подвергшись сам тому, что постоянно искал случая нанесть своему врагу. Кафур коварно напал на римские корабли, лавировавшие около Систа, в полуденное время, когда вся команда вышла на берег, оставив суда в реке Сиге совершенно пустыми, и все забрал их – с оружием и со всеми съестными припасами, какие на них находились. После того он стал опять, уже без всякого опасения, нападать на острова и грабить приморские области, требуя и собирая с них такие подати, какие ему было угодно. В этих крайних обстоятельствах царь по необходимости решился вступить в переговоры с пиратом. Он послал к нему с мирными предложениями несколько знакомых ему генуэзцев (так как Кафур по делам торговли часто приезжал к нам в Византию и все то, что теперь делал против нас, делал в отмщение за денежный налог, взятый с него тогдашним дуксом флота, Михаилом Стрифном); тем не менее, однако, в тоже время готовился к войне, – снарядил другие триеры и поручил их опять Стириону. Положены были условия, что царь уплатит Кафуру шесть центенариев золота и сверх того выделит такой участок земли в римских владениях, который мог бы прокормить в семь раз большее число соплеменных ему ратников, чем сколько их было у него в настоящее время, а он будет повиноваться царю. Но между {182} тем, пока мир не был еще утвержден, Стирион при содействии пизанского флота неожиданно завязал сражение с Кафуром, взял его в плен, лишил жизни и овладел всеми его кораблями, исключая четырех, которыми командовал его двоюродный брат.
2. Когда и это бедствие было устранено, во дворце восстала буря, покрывшая величайшим позором царское семейство и произведшая в нем сильные потрясения. Намереваясь рассказать об этом, я нахожу нужным для ясности предмета обратиться на несколько времени как бы опять к началу моей речи. Прежде вступления царя Алексея на престол почти все думали, как я стороной упомянул об этом выше, что он не мирного, а напротив – весьма воинственного характера, и поэтому все ожидали, что сделавшись царем, он не только поднимет копье на врагов римского государства, но будет строг и в отношении к своим подданным. Однако, получив власть, он оказался совершенно другим и доказал самым делом, что все судили о нем неверно. Многое я опущу, чтобы не показалось, что я выбираю только дурное и из истории делаю пасквиль. Немедленно по вступлении на престол царь объявил, что должности не продаются за деньги, но даются даром и по достоинству, – истинно либеральная и в высшей степени изумительная мысль, составляющая начало, опору и основание прекрасного царствования, хотя в наши времена не было ни одного {183} примера, чтобы кто-нибудь решился подняться, или, по крайней мере, приблизиться к этому идеалу! Тем не менее родственники царя, люди, без исключения, корыстолюбивые и, благодаря частым переменам государей, научившиеся заботиться единственно о том, чтобы красть, грабить, обращать в свою пользу казенные доходы и скапливать себе огромные богатства, беспощадно обирали всякого, кто обращался к ним, как к лицам, имеющим большую силу у царя, с какою-нибудь просьбою, и присвояли себе такие денежные сборы, которые своими размерами далеко превышали состояние частных лиц. Поэтому, как в других отношениях были вообще допущены такие погрешности, каких не было ни в какое другое царствование, и дела римского государства пришли в совершенное расстройство, так в частности и должностные места предлагались в продажу желающим – еще хуже прежнего. Всякий, кто только хотел, мог приобресть управление любой областью и получить самое высшее звание у римлян. Таким образом не только люди с перекрестков и с рынка, менялы и продавцы полотен честились севастами, но даже скифы и сирийцы покупали себе за деньги высочайшие титулы*, не желая более кланяться своим прежним владельцам. Причиною всего этого было, как я сказал, во-первых, легкомыслие царя и неспо-{184}собность его к управлению делами, а затем, не в меньшей мере, роскошная жизнь его приближенных, равно как безмерное и ненасытное корыстолюбие их, вследствие чего придворные дамы** и близкие любимцы царя обратили все государственные дела в свою игру. При своем полном неведении царь так был далек от всего, что делалось, как далеки от римлян обитатели крайних пределов Фулы***. Между тем все громко осуждали его за дурное управление кормилом власти, осыпая в то же время самыми тяжелыми проклятиями людей, которых он посадил у руля и у весел. В этих обстоятельствах царица, считая невозможным терпеть долее подобный порядок вещей, так как он не мог укрыться от ее наблюдательности и сребролюбия, решилась положить ему конец и до тех пор не давать себе покоя, пока или все производства не будут делаться бесплатно, по указу ее супруга, или собираемая за них плата бу-{185}дет поступать в царскую казну. Прежде всего она взяла себе в помощники Константина Месопотамского, – того самого, который имел огромную силу при Исааке Ангеле, как мы это заметили в истории его царствования. Потом она примирила его с мужем, который и до вступления на престол был неприязненно расположен к нему, и после своего воцарения также всегда удалял его от себя, как человека, который привел в брожение спокойный старинный порядок значительной части дел римского государства и постоянно производил в течении их всякого рода замешательства и неурядицы. Когда таким образом управление общественными делами перешло опять к Месопотамскому, сила других уже угасла, блеск правительственной власти царских наперсников затмился, и тот, кого прежде царь считал ненужным, стал для него теперь незаменимым, своего рода амальфеиным* рогом, полною чашею всевозможных благ, всепроизрастающею землею Иова**, единственным человеком, способным удовлетворить всякого и угодить всем, необходимым, как свет для зрения или воздух для дыхания и жизни, истинно перозскою жемчужиною, которой следует постоянно висеть на ушах царя и которая одна стоит всего цар-{186}ства, неутомимым Артемоном***, многооким Аргусом4* и сторуким Бриареем5*. Тяжело было перенесть эту неожиданную новость вообще всем, кто прежде имел силу, а теперь утратил ее и подобно светляку сделался незаметен с рассветом дня, но кровные родственники государыни – Андроник Контостефан, супруг ее дочери Ирины, и ее родной брат Василий Каматир, – едва не задохлись с досады от такой перемены дел. Оставив до времени в стороне брошенный в них и легший поперек их дороги камень, (то есть самого Константина Месопотамского), они направили все усилия и устремили всю желчь против того, кто его бросил, то есть против государыни, изыскивая средство жестоко отмстить. Наконец, после продолжительного перебора всех мер, со всевозможною внимательностью обсудив и рассмотрев со всех сторон избранный план, они явились к царю перед самым отправлением его в западные области и, выждав случай быть с ним {187} наедине, обратились к нему со следующими словами: «Хотя по закону природы своя кровь дорога и мила, но пусть все знают, что царь для нас всего дороже и что если мы любим Евфросинию, то еще более любим Алексея. В самом деле, твоя безопасность есть необходимое условие благосостояния вообще всех твоих подданных, и, спасая в твоем лице государство, мы в тоже время устрояем, таким образом, свое собственное благополучие; напротив, если неожиданно обрушится на тебя какое-нибудь роковое бедствие, то сверх того, что необходимо будет потерпеть нам вместе со всем обществом, мы должны будем лично подвергнуться особенному несчастью и невозвратно утратить все то, чем обязаны твоему царствованию». Сделав подобного рода вступление, ловкою игрою слов затрагивающее все чувства, они представили затем сущность дела в таком виде, как будто хотели совершенно свесть царя с ума, и действительно привели его в такое яростное исступление, что даже игра Тимофея в древности не пробуждала в Александре до такой степени страшного воинственного одушевления. Именно, они сказали: «Твоя невинная супруга, государь, открыто дозволяет себе самое гнусное поведение, и мы опасаемся, чтобы она, оскорбляя, как блудница, твое супружеское ложе, в скором времени не вздумала произвесть какого-нибудь нового переворота; потому что, без сомнения, она захочет и употребит все старания, чтобы {188} тот был и царем, с кем она постоянно любезничает и бесстыдно разделяет ложе. Поэтому необходимо положить конец ее всемогуществу и остановить стечение к ней отовсюду огромных сумм. Ее любовника, которого ты усыновил, а она беззаконно сделала своим наложником, должно безотлагательно, теперь же – уничтожить, чтобы пресечь на будущее время такой ужасный позор. Суд же над преступною женою лучше отложить до того времени, когда ты, с Божиею помощью, совершив предстоящий путь, возвратишься опять в Константинополь». Доносчики и советники заслужили себе славу людей беспримерных, редких, несравненных; в то же время, в сильном негодовании против Ватаца за то, что он ответил такою платою на все благодеяния, ему оказанные, царь немедленно послал одного оруженосца, именем Вастралита, с повелением лишить его жизни. Ватац находился в пределах Вифинии, так как восстание Алексея Киликийца тогда еще не было закончено. Явившись к нему и вызвав его из лагеря под предлогом тайно сообщить секретные повеления, присланные ему царем, Вастралит неожиданно обнажил меч, – то же сделали, подготовленные им, его помощники, и в одну минуту молодой человек был изрублен в куски, как животное. С неудовольствием и с огорчением смотрело на это убийство все войско, перед глазами которого оно совершилось. Между тем Вастралит по-{189}ложил голову Ватаца в мешок и поспешно возвратился к царю. Поправши брошенный к ногам череп несчастного юноши и пристально взглянув на него, царь произнес одно изречение, которого, впрочем, никак нельзя с соблюдением приличия поместить в истории.
3. После того, отправившись в предстоявший путь, царь уехал в Кипселлы, имея в виду сделать что-нибудь для блага городов фракийской области, приведенных в бедственное положение нашествиями валахов и скифов, и сверх того предполагая поймать Хриса, или, по крайней мере, положить конец его воровским опустошительным набегам на окрестности Серр. Этот Хрис был валах низенького роста, не только не участвовавший в восстании против римлян Петра и Асана, но напротив, в качестве союзника римского, сначала поднявший даже оружие на них с подчиненными себе пятью сотнями своих соплеменников. Скоро, однако, сделалось заметно, что, потворствуя постоянно более и более своим соплеменникам, он задумал приобресть себе независимую правительственную власть, и потому он был взят и заключен под стражу. Потом его освободили и послали охранять Струмницу*, но он обманул надежды царя, который его послал туда, и, злоупо-{190}требляя своим положением, сделался неумолимым врагом соседственных римлян. Поэтому царь отправился теперь наказать его, собравши с этою целью значительное войско в Кипселлах: впрочем, он скоро оставил это намерение и решился воротиться назад; так что и войско даром собиралось в Кипселлы, и сам он напрасно предпринимал сюда путешествие. Итак, оставив западные области в том бедственном положении, которое они перед тем несли и терпели, царь воротился в Византию, не могши даже двух месяцев пробыть вне дома. Сперва он остановился в афамейском дворце, потом занял филопатионский**. Между тем царица Ефросиния, сметив и сообразив, какая буря готова разразиться над нею, в трепете пред своим супругом, с жалобным и угасшим взором простирала ко всем руки с просьбою о помощи и обращалась ко всякому, кто пользовался доверенностью царя, с мольбою ходатайствовать за нее и, сколько возможно, защитить ее пред царем, так как ей грозит опасность не только быть бесчестно изгнанною из дворца, но даже лишиться жизни. Действительно, весьма многие сжалились над нею. Вследствие того одни убеждали царя пренебречь взведенными на супругу обвинениями, осуждая ее обвинителей и называя их колючими и лукавыми сплетниками, вечно всех {191} оговаривающими и никогда не довольными своею участью. Другие советовали ему действовать в настоящем случае со всею возможною осмотрительностью, чтобы не пришлось впоследствии опять принять в свой дом ту, кого теперь прогонит, как блудницу, и чтобы таким образом не сделаться тогда самому виновником своего позора, напрасно выставив себя на весь свет предметом пересудов и во мнении общества уподобившись тем животным, у которых растут на лбу орудия мести, но которые, тем не менее, нисколько не обижаются и не вооружаются рогами на своих совместников, когда они на глазах у них совокупляются с их самками. Вступив после того во влахернский дворец, царь не вдруг излил свою ярость. Он допустил один раз супругу к своему столу; впрочем, даже при этом случае по его мрачному лицу и по его взорам, постоянно обращавшимся куда-нибудь в сторону, можно была заметить, что в нем кипела буря; но затем, горя гневом, хотя без воспламенения, или лучше, тайно воспламеняясь и также невидимо опять угасая, он не хотел более быть с нею в одном обществе и вместе кушать. Со своей стороны она настоятельно требовала суда по взводимым на нее обвинениям и говорила, что безропотно готова будет подвергнуться всякому наказанию, как скоро взведенное на нее преступление будет доказано следствием. Она умоляла царя обратить {192} внимание не на сладкоречие и родственную близость обвинивших ее лиц, но на самое дело в его истинном и точном виде. При всем том не внявши ее просьбе, – подвергнув, однако, строгому допросу некоторых спальничных женщин и отобрав подробные показания о деле от состоявших при женских покоях евнухов, – царь приказал спустя несколько времени, удалить ее из дворца, с лишением всех царственных украшений и отличий знатного сана. Итак, вывели ее из дворца тайным, почти никому неизвестным ходом, в бедном хитончике, какие обыкновенно носят женщины, трудами рук своих добывающие себе пропитание, в сопровождении двух служанок варварского происхождения, плохо понимавших эллинский язык, бросили в двухвесельную лодку и отвезли в один женский монастырь, построенный около устьев Понта, именно – ниматарейский. После того, как государыня была удалена таким образом, оговорившие ее почувствовали некоторого рода сожаление к ее судьбе, потому что они оговорили царицу пред императором, желая только ограничить ее слишком большую силу, но отнюдь не имея цели совершенно лишить ее всякого значения или низвергнуть окончательно. Зная слабость царя и его способность легко увлекаться всем и так же легко все забывать, они совсем не думали, чтобы он когда-нибудь мог поступить с нею так. С одной стороны, они жалели, что опо-{193}зорили свой род, и раскаивались в этом сами, хотя не столько, сколько следовало бы; с другой, – их подавляли падавшие на них порицания и укоризны народа. Прошло шесть месяцев после того, как царица Евфросиния была изгнана из дворца. Конечно, она была бы и совершенно забыта, если бы нанесшие ей рану сами же не уврачевали ее, – не по тому побуждению, по которому Ахиллес уврачевал Тилефа, но – они нашли для ее восстановления своего рода всеисцеляющее средство вследствие всеобщего и отовсюду поражавшего их презрения за то, что без всякой нужды они обесславили женщину, которая была виновницею их собственной славы. Все родственники царя составили союз между собою в этом общем деле; в то же время Константин Месопотамский выставил со своей стороны и, как говорится, пустил в ход все машины, и таким образом царица была опять призвана, принята и в заключение всего получила силу более прежней. Она не мстила явно своим врагам, не строила в отмщение по их примеру даже тайных козней и вообще не неистовствовала против них в пылу гнева, подобно Медее*, до самозабвения; но, {194} ухаживая за своим супругом, который и прежде не любил ее, а теперь отдалился от нее окончательно и совершенно прервал с нею все супружеские отношения, подчинила его себе хитрым обращением, делала из него с помощью искусной лести, зная его характер, все, что хотела, и забрала в свои руки почти все отрасли государственного управления. Так это шло своим порядком.
4. Между тем Константин Месопотамский (надобно, в самом деле, рассказать еще историю этого Протея нашего времени, неуловимо переменчивого и разнообразнейшего человека), вследствие возвращения государыни, высоко поднял нос и чрезвычайно занесся. По этой, вероятно, причине, считая недостаточным для своей чести свое всемогущество у царя, он отказался от должности епиканиклия**, которую имел в царствование Исаака и которая теперь опять была ему предложена, как не соответствующей величию его силы, и изъявил желание быть рукоположенным из чтецов во дьяконы, чувствуя совершенно невыносимым для себя ограничение, воспрещающее непосвященным прикасаться к священным скрижалям Церкви. Действительно, желание немедленно было приведено в исполнение; царь послал его в знаменитый влахернский храм; сам патриарх тотчас же рукоположил его из чтецов во дьяконы, и в то же время ему дано {195} было право стояния и восхождения по чину первым. Достигнув этого, он притворно объявил, что теперь стал уже свободен от своих прежних обязанностей, не будет более являться во дворец и совершенно отрекается от служения царю, потому что церковные каноны никаким образом не дозволяют в одно и то же время быть служителем Божиим и заниматься мирскими делами, так как оба эти служения далеки друг от друга и ни в каком случае не соединимы, как и вообще работа Богу и работа мамоне диаметрально противоположны между собою. Поэтому царь, цепляясь и обвиваясь около него, как плющ, вынудил патриарха Ксифилина немедленно издать определение о том, что Месопотамскому дозволяется соединять в своем лице служение Богу и царю, или храму и двору, без опасения какого бы то ни было наказания по канонам, которые осуждают и строго преследуют подобных амфибий. Итак, эта статья была обделана, а спустя немного он был рукоположен уже в архиереи знаменитого города Фессалоники. По всей вероятности, сподобившись получить такой почтенный сан, он никогда не потерял бы уважения и не подверг бы себя тем бедствиям, которые впоследствии принужден был испытать, если бы теперь совершенно удалился от двора, положив, наконец, предел своему любостяжанию, и сколько-нибудь обуздал свою страсть вмешиваться во все дела. Но безумная и беспредель-{196}ная страсть к разнообразным высшим почестям, и притом почестям, не соединимым между собою, лишила его самых низших; так что управляющий делами людей промысел показал на этом человеке пример необычайного возвышения и вместе безмерного падения. В самом деле, восшедши до небес, вследствие житейской превратности вещей он нисшел до ада. Считая для себя невыносимым не иметь в левой руке церковных дел и в то же время в правую не забрать дел придворных, захватив таким образом обе власти и сосредоточив их на своем лице, как на краеугольном камне, служащем основною связью разных стен здания, в новом своем сане он хотел весть все дела неизменно по-прежнему. В намерении ничего не пропускать без своего соизволения, он вбил в состав правительства своих братьев, как какие-нибудь клинья и гвозди, – или как будто серьги, привесил их с обеих сторон к ушам царя, чтобы, когда по церковным делам он будет присутствовать в синоде, ни одно дело, или даже ни одно слово во дворце не ускользнуло от его внимания, и чтобы кто-нибудь незаметно не прокрался в его область. Прибыв в Фессалонику и показавшись там на самое короткое время, сколько нужно было для того, чтобы только вступить на кафедру, он немедленно, с быстротою птицы возвратился опять в Византию, не оглядываясь назад и не останавливаясь нигде по до-{197}роге. Подобным образом он презирал все именно потому, что мог одним пальцем все изменить и перевернуть, – особенно после вторичного царского похода против Хриса, когда, состоя при царе советником и управляя всеми его действиями против мятежника, он доказал свою способность к тактическим соображениям. В это время его особа, действительно, представляла собою наглядное соединение царственности и священства. Поэтому тот закон, который кооский гений* заметил в разных состояниях телесного здоровья, именно, что, достигши самого цветущего состояния, оно непременно начинает постепенно клониться к упадку и идти опять назад, так как по непрерывности вечного движения не может оставаться в одном неподвижном положении, – в точности сбылся и на Месопотамском. Постоянно усиливаясь идти вверх и не зная никакого предела своему честолюбию, он, как комар в басне, сражавшийся со львом, попавши в тонкую паутину, вдруг неожиданным бесславием уничтожил всю славу, которою прежде слишком скоро возгордился, или, говоря словами псалмов Давидовых, «пошатнулся и упал в то время как хотел возобладать убогими** разумом». Люди, по головам которых он скакал подобно блохе в {198} комедии и которых едва не бил по щекам, как рабов, составили значительную партию, соединились вместе, собрали против него несколько пустых и бессвязных обвинений, наконец явились к царю и, нашедши в податливости царя и в его способности легко увлекаться всяким словом вспомоществования своей ненависти к общему врагу, мужественно восстали против него. Таким образом он не только был выброшен из дворца, как какой-нибудь небольшой шарик, пущенный действием сильной машины, но лишен и архиерейского сана. При этом со стороны обвинителей отличался впереди в качестве оратора от лица всех вообще один толстый пузан, именно тогдашний дукс флота Михаил Стрифн, которому, как человеку более всех корыстолюбивому, с ненасытною жадностью обкрадывавшему казну и пожиравшему деньги, особенно противодействовал Месопотамский. Впрочем, это еще не так дурно, – хотя во всяком случае дурно, – что иных удаляют от известной должности или даже отрешают от самого высокого служения – престолу Господню, без исследования обвинений, по одному только наговору лживого языка. Но вот что совершенно не извинительно и обличает крайнюю испорченность своих виновников! Когда уже решено было избрать в Фессалонику другого архиерея, дело о низвержении Месопотамского было предложено на рассмотрение заочно, в отсутствие обвиняемого. Некоторые пункты в {199} нем были очевидно с изъяном и вообще все они были недостаточны для извержения из архиерейского сана. Тогда патриарх, или повинуясь царскому повелению, или по личной вражде к Месопотамскому не имея сил противостоять искушению, или, наконец, будучи сбит с пути долга какою-нибудь другою причиною, которой я не знаю, собрал и посадил с собою судьями несколько таких архиереев, которые, проводя время в предосудительной праздности, изо всех сил и с живейшею ревностью гонялись за благорасположением царя, сделал перемены в акте низвержения и дополнил его разными обвинениями, которых в нем не было и которые совершенно бесспорно лишали всякой степени священнослужителя того, кто был бы уличен в них. Затем он сдал этот акт в хартофилакию***, велевши в то же время выдать с него копию Хрисанфу, которому после Месопотамского вверено было управление фессалоникскою церковью. Между тем как следовало стыдиться подобного поступка, некоторые из участников в {200} нем ликовали, как будто одержали победу над враждебными народами, сокрушили сильного, постоянно меняющего свои цвета ливийского зверя, опустошавшего города и истреблявшего жителей, – неодолимого дракона, который описан в книге Иова, льва-муравьеда, или как будто скрылась в хаос и исчезла висевшая над ними косматая, наводящая ужас эгида4*. Таким образом Константин Месопотамский и его два брата были устранены от управления общественными делами, и на их место в государственном управлении поступил человек старательный, любезного характера, изысканно красноречивый и умевший ко всякому снизойти и примениться. Это был Феодор Ириник. Ему был дан в помощники и сотрудники еще один порядочный сребролюбец, одержимый постоянным кашлем. Итак, оба они заведовали всеми правительственными делами. Пользуясь поучительным примером Месопотамского, они постоянно имели его падение перед глазами и, зная изменчивый образ мыслей государя, не неслись гордо и неуклонно, как непотрясаемо крепкие на седле всадники, по рвам и крутизнам, но, как бы скрывая принадлежавшее им правительственное могущество, всегда сдерживали и умеряли свою силу, так что, опасаясь потери своих мест, {201} избегали даже много такого, что следовало бы делать.