Текст книги "История"
Автор книги: Никита Хониат
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 44 страниц)
6. Однако мы уклонились. Вернемся к тому, о чем начали было говорить, и в коротких словах представим с возможною ясностью, как вообще вел себя царь Исаак во все время своего пребывания в Царьграде. Он жил великолепно и любил угощать гостей. Его {117} стол был истинно соломоновский*, равно как одевался он, подобно Соломону, всегда в новые одежды, и каждый его пир представлял собою горы хлеба, царство зверей, море рыб и океан вина. Постоянно принимал он через день освежительные ванны, натирался благовонными помадами, прыскался духами, увешивался множеством разных одежд, представляя собою как будто модель какого-нибудь корабля, и завивался. Нарядившись таким образом подобно влюбленному в свою красоту павлину и никогда не позволивши себе два раза надеть одно и то же платье, он каждый день являлся из своих палат, как жених из спальни, или как светлое солнышко из прекрасного моря. Любя забавы и услаждаясь песнями нежной музы, царь наполнил дворец шутами и карликами, отворивши также двери всякого рода комедиантам, скоморохам, тунеядцам (παρασίτοις) и песенникам. За всем этим, само собою разумеется, неразрывно следовало бесчинное пьянство, наглое сладострастие и все другое, что так быстро разрушает организм здорового и благоустроенного государства. Однажды царь сказал за обедом: «Подайте мне соли (λας)», а один случившийся комедиант, самый веселый и остроумный из всех комедиантов того времени, по прозванию Халивур, окинув взором, общество присут-{118}ствовавших за столом женщин, состоявшее из нескольких прислужниц и родственниц царя, воскликнул в ответ: «Царь, познаем прежде этих, а потом прикажи подавать и других (λλας)!» При этом каламбуре** все мужчины и женщины расхохотались, – царь переменился в лице и едва, овладевши кое-как мгновенною вспышкою гнева, удержался от выражения негодования на свободную выходку шутника. Впрочем, разъезжая по местам, отличающимся красотою видов или прелестью климата, царь бывал в столице только промежутками и появлялся в известные периоды, как птица феникс. Более всего он был занят сооружением громадных зданий и так рьяно устремлялся к осуществлению задуманного, что при этом большею частью не смотрел ни на какие требования долга. В обоих дворцах*** он построил великолепные бани и жилые помещения (διαιτήσεις), воздвигнул в Пропонтиде роскошные дома и насыпями образовал в море небольшие островки. Между тем, когда он решился построить еще во влахернском дворце башню, частью, как говорил, для защиты и обороны дворца, а частью и для собственного помещения, то разломал несколько церквей, исстари спокойно стоявших по берегу моря, обратил в развалины множество отличных домов в столице, осно-{119}вания которых отчасти и доселе представляют вид, невольно вызывающий слезы, и совершенно сравнял с землею великолепное здание государственного казначейства, все выстроенное из обожженного кирпича. Наряду со многими другими строениями царь разрушил тогда также знаменитые манганские палаты, не пожалевши ни красоты, ни громадности здания и не побоявшись победоносного мученика4*, которому оно было посвящено. Точно так же распоряжался он, возобновляя храм Архистратига небесных сил Михаила, что в пристани. Как скоро заметит, что какая-нибудь мраморная доска в полу или в стенной обделке дворцовых палат особенно отличалась блеском полировки и изящным разноцветным рисунком природных линий, тотчас же приказывал перенести ее туда. Он собрал в этот храм все живописные и мозаические изображения Архангела, старинной и дивной работы, какие только хранились где-нибудь в городе или сберегались, как святыня, по церквам в селениях и местечках5*. А желание царя {120} какими бы то ни было средствами перенести из Монемвасии сюда же Распятие Христово*, произведение бесподобное по искусству и по изяществу, доходило даже до замечательной степени страсти. Он весь предался своей заботе, пока, наконец, не утащил-таки его хитростью, потому что открытое нападение было во всяком случае небезопасно. Затем он перенес в этот же храм широкие и чрезвычайно высокие медные ворота, которые прежде замыкали вход в большой дворец, а в наше время сторожили тюрьму, называвшуюся по ним медною, – обобрал для него всю церковную утварь и все священные сосуды из знаменитой придворной церкви, которая называлась новою обителью. И всем этим царь величался и превозносился, как иной не превозносился бы самыми прекрасными делами. Предпочитая тень действительности, он считал похищение посвящением и перенесение принесением, между тем как на самом деле в его распоряжениях не было даже тени доброго дела и очень мало представлялось, или, лучше сказать, не представлялось никаких признаков благочестия. Он воображал, что Бог не гневается, напротив радуется, когда он один храм, лишая прежнего блеска, отдавал птицам на {121} гнезда и ежам на норы, а другой возобновлял на счет чужих драгоценностей и украшал похищенными убранствами.
7. Царь даже имел дерзость, – чтобы не сказать более, – обращать священные сосуды в обыкновенное употребление и, отнимая их у Божиих храмов, пользоваться ими за собственным столом. Он употреблял также вместо кубков для питья чашеобразные изделия из чистого золота и драгоценных камней, висевшие над царскими гробницами как благоговейное приношение почивших Богу; обращал в рукомойники ненаглядно прелестные, бесподобной работы, водоливни, из которых умываются левиты и священники, приступая к совершению божественных тайн; снимал с честных крестов, равно как с досок, заключающих в себе бессмертные Христовы изречения, драгоценные оклады и делал из них ожерелья и цепи, а после и эти цепи по своему произволу опять переделывал для другого употребления, совсем некстати прилаживая их к разным царским одеждам. Когда же кто-нибудь решался напомнить, что такие поступки не приличны ему, – боголюбезному самодержцу, наследовавшему от предков славу благочестия, – что это просто святотатство, то он сильно и горячо вооружался против таких замечаний, находя, что они выражают явное неразумие и самое жалкое непонимание истины; потому что, – с напряжением говорил он, – царям все позволительно делать, и между Бо-{122}гом и императором в управлении земными делами отнюдь нет такого несоединимого и несъютимого расстояния, как между утверждением и отрицанием**. Настаивая на том, что подобные распоряжения, без всякого сомнения, не предосудительны и неукоризненны, он приводил в пример, что самый первый и знаменитейший христианский государь, Константин, также повелел один из гвоздей, которыми пригвожден был Господь славы к древу проклятия, вделать в узду своего коня, а другой вставить в шлем: но о цели, с которою равноапостольный император употребил эти вещи, как украшение для себя, именно о его намерении показать таким образом эллинам, которые считали евангельскую проповедь юродством, что слово крестное имеет божественную силу, – разумеется, умалчивал.
Кроме того царь, подделывая серебро, чеканил не настоящую монету***, вообще не безукоризненно собирал деньги, – увеличивал тяжесть общественных налогов, употребляя их на излишества своей беспутной жизни, и публично продавал на откуп должности, торгуя ими, как рыночные торгаши овощами. Случалось впрочем, что иных он посылал на {123} епархии по-апостольски, без кошелька и без котомки, именно когда знал, что это были люди правдивые, не подлежащие очаровательному влиянию золота, которые не прятали всех общественных сборов себе в дом, но добросовестно платили долг казне. Что же касается храмов, церквей, молитвенных домов, святых обителей, то щедростью к ним он превзошел всех государей: одни, приходившие в упадок от времени, поправлял, другие, утратившие свой блеск, расписывал разными живописными и мозаическими украшениями. А к Божией Матери царь питал такую веру, что готов был отдать ее иконам всю свою душу. Поэтому он сделал множество золотых окладов на ее образа, украшенных драгоценными камнями, и эти образа жертвовал потом в те церкви, куда преимущественно стекался православный народ для молитвы. Дом севастократора Исаака, что на самом обрыве Софийского залива, он обратил в гостиницу, устроивши в ней стол на сто человек, равное число кроватей и столько же стойл для лошадей, так что все приезжавшие туда ежедневно могли жить в ней без всякой платы по несколько дней. Равным образом он превратил в больницу царские палаты, которые построил царь Андроник при храме сорока мучеников, купил еще у бывшего владельца так называемый дом великого друнгария* и из него сделал так-{124}же приют немощным, не пожалевши никаких издержек, чтобы доставить все средства для поправления больных. Когда пожар истребил северную часть города, то царь раздавал лицам, лишившимся домов или имущества, деньги, стараясь облегчить их потери. При восшествии на престол он роздал жителям города пять центенариев золота. С наступлением великой недели, в которую воспоминаются страдания за нас Богочеловека, он обыкновенно рассыпал пособия вдовам, оставшимся беспомощными по смерти своих супругов, дарил девицам что нужно на брачные подарки, приданое и на свадебные расходы. Не довольствуясь щедрыми дарами отдельным лицам, семействам и фамилиям, – случалось, что он оказывал благодеяния целым городам, снимая с них подати. Словом сказать, он так любил оказывать милость и так разорялся на пособия нищим, что сыпал на них казенные доходы обеими руками. А отсюда заползла к нему и прикровенно угнездилась в его душе пагубная мысль, что он вправе приобретать деньги не всегда праведными путями, – что при чрезвычайных расходах, доходивших до беспутной расточительности, он может назначать на должности людей, которые изобретали бы новые источники богатств и свои, незаконно и нечести-{125}во собранные деньги доставляли бы, как просяное семечко доброму земледельцу, или ветерок розе, ему на его благочестивые расходы**. Если он был склонен к раздражительности, то не чужд был и чувства сострадания. Часто, сам собою переходя к доброму расположению, он изменял гнев на милость, трогался жалкою участью людей и соразмерно облегчал каждому его горькую долю. При таких и подобных действиях со своей стороны, о которых мы не находим нужды говорить, царь думал, что на своем престоле он тверже, чем солнце на высоком небосклоне, и что, как крепкая пальма, цветущая при освежительном источнике чистой воды или как высокий кедр на Ливане, так он будет царствовать и процветать несчетное множество лет. Так думал бы на его месте и всякий, рассуждая про себя, что он избрал и возлюбил благую часть, что заботился он не о мимолетных только нуждах текущих семи дней недели, но постоянно имел перед глаза-{126}ми и тот, – восьмой, таинственный день, что если милосердый Господь, ни на одно мгновение не сводя глаз с праведного, и медленнее внимает молитвам неправедных, то во всяком случае Он не действует против них враждебно. Однако Бог не так рассудил; в самом деле, кто проник мысли Господа, или кого Господь брал Себе в советники? – Устраняя человека с дороги, божественное провидение, впрочем, как будто вдохновением внушило ему благие дела и прекрасные намерения, чтобы и после лишения его власти во многих оставалось доброе расположение к нему***.
8. Именно желая прекратить набеги и грабительства валахов, действовавших в союзе со скифами, и будучи глубоко поражен тем, что Алексей Гид и Василий Ватац, – из которых первый был главою восточных войск, а последний западных, – сразившись с неприятелем близ города Аркадиополя, не только не получили никакого перевеса, но Гид едва спасся позорным бегством, потерявши лучшую часть своего войска, а Ватац погиб со всею {127} армией, царь решился опять сам, под личною своею командою, открыть наступательную войну против врагов. Начались деятельные распоряжения касательно набора и сосредоточения римских войск; собрано было значительное количество наемного ополчения. Кроме того, царь послал просить помощи у своего тестя, короля гуннского4*, который со своей стороны с удовольствием согласился помочь и дал слово выслать вспомогательные дружины через Видин. Итак, собрав достаточное количество войска, взяв с собою пятнадцать центенариев золота и более шестидесяти центенариев серебра и запасшись всем нужным в походе для войска, царь в марте месяце выступил из Царьграда, поручив себя Богу, с решительным намерением твердо противостать врагам и не прежде положить оружие, как окончательно решивши дело, из-за которого он вооружился против мятежников. В случае успеха он предполагал принести благодарение Господу, а в случае неудачи – подчиниться также Его святой воле, нередко определяющей, чтобы жезл грешников служил орудием испытания праведных. С такими мыслями отправлялся царь, решившись смело идти навстречу всякой опасности; но рука Всевышнего все еще тяготела над нами, и гнев его, как оказалось на деле, не удовлетворился теми бедствиями, которые мы должны были {128} терпеть от валахов после их победы. Между тем как взоры государя были устремлены на ненавистных мятежников и он мечтал в своем уме об отдаленном будущем, он не видел, что в самой близи к нему были враги, собиравшиеся лишить его власти, и не замечал опасности, которая грозила за домашним очагом. Впрочем, это нисколько не удивительно. Мы, люди, большею частью вообще не любим или не можем замечать так, как следует замечать, каким образом рядом, или даже совершенно вместе с добрыми качествами вырастают дурные. Не говорю уже, как о предмете слишком известном, что сама природа вложила в нас сочувствие к своему, вследствие которого, невольно смягчаясь и делаясь снисходительнее в суждениях обо всем близком сердцу, мы особенно редко восстаем против дурных наклонностей и действий своей собственной особы, или людей нам милых, и с крайнею неохотою соглашаемся слушать, когда нам в уши, как горох в стену, стараются вбить и вколотить толки о неодобрительных поступках любимых лиц. Так точно и царь Исаак, постоянно слыша со стороны, что его брат Алексей питает злые умыслы на его жизнь и царскую власть, что он под завесою дружбы скрывает собственно братоненавидение и что за Алексея уже более голосов, чем за Исаака, отвергал все эти речи, как вздор, и не соглашался следственным розыс-{129}ком, как пробным камнем, обнаружить и дознать фальшивость братниных поступков. Мало того, он даже сердился, когда кто-нибудь намекал на подобные вещи, как будто этим хотели только ослабить в нем его нежную, неизгладимую и глубоко напечатленную в душе привязанность к родному брату, которого сам душегубец Андроник единственно одного из всех не тронул. Прибывши в приморский город Рэдест,* царь отпраздновал здесь великий праздник светлого Христова воскресения, заклав и вкусивши таинственную пасху. Здесь же заходил он к Васильюшке. Это был человек какого-то странного образа жизни, пользовавшийся у всех славою, что он предсказывает и предвидит будущее, отчего народ стекался к нему во множестве и толпился в его хижине, как трудолюбивые муравьи в своем муравейнике, – то вползают, то выползают, – или как в древности ходили к оракулам Амфиарейскому и Аммонскому. Конечно, он ничего не говорил о будущем верного и определенного, но бормотал отрывочные, спутанные, противоречащие и загадочные слова, дозволяя себе часто смешные выходки; тем не менее, все это чрезвычайно привлекало к нему простой народ – пастухов, земледельцев и матросов. Когда, например, приходили к нему женщины, он {130} щупал им груди, засматривал под платье и при этом произносил свои бессвязные изречения. А на большую часть расспросов, с которыми обращались к нему приходившие, он совсем не отвечал, заключая всякий раз свои действия беганьем с места на место и достойными Пана** ужимками. Между тем несколько всегда присутствовавших при этом старых, непосестных и накуликавшихся бабенок, живших с ним по родству, растолковывали спрашивавшим совета, что именно эти действия Васильюшки означали в будущем, и объясняли его молчание как какую-нибудь мудрую и многозначащую речь. Таким образом, говорю, этот человек у простого народа, в особенности у известного сорта женщин, которым приходились по сердцу срамные речи и бесстыдное заворачиванье платьев, как своего рода забавная шутка, считался пророком и предсказывателем будущего; для людей же смыслящих он, разумеется, был только любопытным, смешным и глупым старичишкой. Впрочем, иные, к числу которых, пожалуй, припишусь и я, не без основания думали, что он был одержим пифийским*** духом. Когда пришел к нему им-{131}ператор, он нисколько не обратил внимания на то, что этот человек облечен такою великою и такою священною властью, и на его приветствие: «Здравствуй, отче Васильюшка!» – не отвечал ни словами, ни даже молчаливым наклонением головы в знак взаимного привета, но стал прыгать, метаться из стороны в сторону, как жеребенок или какой-нибудь безумный, и ругать всех, кто пришел, особенно Константина Месопотамского, который был тогда очень близок к царю, не щадя равным образом и самого государя. Наконец, унявшись кое-как от своих беспорядочных движений, он начал палкою, которую носил в руках, скоблить царский портрет, нарисованный красками на стене его молельной хижины, стараясь выцарапать ему глаза, и несколько раз покушался выхватить у императора шляпу и бросить ее на пол. После таких проделок с его стороны царь решил, что это был сумасшедший человечишко, и оставил его; но бывшие при этом и видевшие своими глазами, что там происходило, пришли к заключению, что все это не предвещало ничего доброго в будущем, а так как последующие события в самом деле весьма соответствовали символическим действиям предвещателя, то каждый еще более утвердился во мнении о Ва-{132}сильюшке, которое до того времени, как я уже сказал, во многих было нерешительно или даже совсем не в его пользу. Между тем государь прибыл в Кипселлы* и, разделивши собравшиеся войска на фаланги и отряды, в ожидании скорого прибытия остальных частей войска замедлил здесь своим походом. В это время значительное количество родовитых людей, соединившись в одно общество под предлогом недовольства на совершенное пренебрежение к ним со стороны царя и на неблагоразумное управление государственными делами, вернее же сказать, задумавши общественные перевороты, большею частью обратившиеся для них в ремесло, обнаружили то, что скрывали в душе и тайно лелеяли в своем сердце. Однажды царь собрался на охоту. Перед самым отъездом, когда оставалось только сесть на коня, он послал приглашение брату Алексею отправиться вместе с собою и разделить удовольствие прогулки по тамошним зеленым и цветущим равнинам; тот, имея уже все дело в своих руках, отказался от приглашения под предлогом слабости здоровья и приказал ответить, что ему пускают кровь. Таким образом царь отправился один по предположенному плану. Но не успел он отъехать от палатки трех стадий** в сопро-{133}вождении свиты и своих любимцев, услугами которых пользовался в управлении государством и которые исполняли все его желания, как сообщники Алексея в заговоре, – язва нашего общества, народ, привыкший бить наудалую, изменчивый и пропитанный ложью, – схватили Алексея как будто насильно, привели его в царскую палатку и провозгласили императором. Это были: Феодор Врана, Георгий Палеолог, Иоанн Петралифа, Константин Рауль, Михаил Кантакузин, несколько других беспокойных и непостоянных лиц, приходившихся в родстве царю, и, наконец, ничтожная толпа людей, издавна кормившихся за столом севастократора, бегающих с ненасытными ртами по всем пировым палатам и торжествующих при всякой перемене в делах. К ним по первому слуху о новом движении присоединилось все войско, вся служебная и придворная челядь царя Исаака и весь его совет. Озаботившись первоначально доходившими из лагеря неопределенными и необыкновенными звуками, потом заметивши огромное стечение народа к царской палатке и расслушав провозглашение брата императором, а спустя немного получивши и уведомление о том, что такое именно там делалось, царь забыл о поездке, остановился, как вкопанный, и начал творить на себе крестное знамение, взывая: «Христе Царю, помилуй», – и несколько раз повторяя молитву, чтобы Господь избавил его от часа сего. Потом он вы-{134}нул из-за пазухи образ Божией Матери, стал крепко прижимать его к груди, обращая к нему то хвалебные, то молитвенные воззвания и с сокрушенным сердцем молиться об избавлении от наступившей опасности. Наконец, когда увидел, что за ним послана погоня и посланные скачут во весь опор с несомненным намерением и с явною целью схватить его, то бросился бежать. Переправившись с опасностью жизни через реку, которая глубоко течет по тамошней равнине***, царь продолжал путь далее, нигде, впрочем, не предвидя для себя несомненно безопасного убежища и желая только по возможности убежать от явной погибели, которую предполагал, судя по яростному стремлению и неудержимой поспешности своих преследователей. Но, едва только он прибыл в Стагиру, которая ныне называется Макри4*, некто Пантевген задержал его и передал преследователям. Тут царь в последний раз смотрел на свет Божий: вскоре потом ему выкололи оба глаза в Вирской5* обители, которая была сооружена Исааком, родителем царя Андроника. Не пришлось ли ему испытать здесь по Божьему возмездию наказание за свой жестокий приговор {135} Андронику – предоставляю другим судить. В самом деле, премудро управляющий всем промысел, по-видимому, хочет внушить таким образом всем карателям, чтобы они не забывали о человеколюбии при наказании даже самых враждебных людей, имея в виду, что собственная их власть не вечна, что они могут потерять силу и вследствие такого же переворота, какой сокрушил их противников, подвергнуться сами весьма нередко той же самой участи*. После этого несчастья, пробывши несколько дней без пищи для облегчения мучительной боли, он был временно заключен во дворце, а потом, спустя недолго, переведен в темницу на другой стороне города, близ Диплокиона**. Там он принужден был влачить грубую жизнь бедного поселянина и доживать свои дни, как простолюдин, питаясь умеренным количеством хлеба и вина, а брат его мирно и безмятежно воцарился на престоле, – точно будто бы они условились подобно Диоскурам*** попеременно через день заходить и восходить на царствен-{136}ном небосклоне. Исаак царствовал над римлянами девять лет и семь месяцев. Он имел пылающее лицо, огненные волосы, был среднего роста, мужчина крепкий, и ему еще не исполнилось сорока лет, когда его свергли с престола. {137}
ЦАРСТВОВАНИЕ АЛЕКСЕЯ КОМНИНА4*,
БРАТА ИСААКА АНГЕЛА
КНИГА ПЕРВАЯ
1. Итак, Исаак Ангел почти мгновенно был лишен власти и престола, а сверх того и ослеплен, теми самыми людьми, на которых считал возможным положиться, как на свои собственные глаза5*. В самом деле, что ближе, что другое достойнее доверия, как не брат, и притом брат нежно любимый? Если уже от воды давятся, то что же и пить нам, бедным людям? Если члены одной семьи вооружаются друг против друга, то можно ли на-{138}деяться на безопасность в каком бы ни было другом обществе? Благодетельная наука медицины из соединения самых разнородных веществ создает спасительное лекарство; а люди восстают друг на друга, подавляя в себе прекрасные дары одной во всех природы, и под гнетом безнравственности или честолюбия забывают о своем человеческом достоинстве! Это событие в глазах всех народов навлекло презрение на римлян как беспримерное дело и необычайное происшествие, более постыдное, чем все, что обыкновенно бывает при правительственных переворотах или при переменах и низложениях государей. Близкие друзья в виду его разрывали старинную дружбу, думая про себя: «Брат не избавляет, избавит ли человек посторонний?» Иной прежде доверял кому-нибудь самые секретные свои намерения, а теперь боялся ответить на обыкновенное приветствие с его стороны, подозревая, не скрывается ли в этом приветствии тоже какого-нибудь умысла. Между тем сам похититель власти, Алексей, нисколько не воображая того, что, низринув брата, он низринул и себя самого, немедленно, не давши даже остынуть своему преступлению, восшел на царский трон, возложил на себя одежды и корону брата и в присутствии всех военных чинов, равно как случившихся налицо гражданских сановников, провозгласил себя самодержавным царем. В ту же минуту он дал знать о всем происшедшем своей жене и всем жи-{139}телям столицы; а между тем, желая, с одной стороны, отличить людей, содействовавших ему в достижении власти, и наградить за усердие, с другой, – выказать всем свою признательность за добровольное согласие и отсутствие всякого противодействия по случаю совершившейся перемены, без всякого соображения и порядка, единственно по одному прошению и желанию каждого, начал раздавать деньги, которые Исаак вез на войну. Когда от расточительной и несоответственной раздачи деньги все вышли, он стал дарить просителям поместья, угодья и разные общественные сборы. Когда же и этого не достало, он стал раздавать почетные достоинства, и не так, чтобы поднял того или другого из людей знатных или повышал на ближайшую и соответствующую степень, но всякого, стоял ли кто на низшей степени почета или вовсе никогда не имел и первого чина, возвышал прямо, метеором, на степень самую высшую и самую главную, так что весьма ценное сделалось вовсе бесценным и некогда желанное – безразличным. Поэтому многие считали даже повышение понижением, как уже поздно и слишком справедливо удостоенные того, что другим досталось прямо, без заслуг, и как сравненные в почестях с людьми, которых они считались почетнее, когда были в пренебрежении. С другой стороны, легко было и получить все: какую бы бумагу ни поднес кто царю, он тотчас подписывал, будь там бессмысленный набор слов и требуй проситель, {140} чтобы море пахали, по земле плавали, а горы переставили на середину моря, или, как в басне говорится, чтобы Афон поставить на Олимп. Совершив все это, или лучше, приняв участие в совершении всего этого, собственно же сказать, подчинившись необходимости удовлетворить таким образом требованиям времени и обстоятельств, царь распустил потом войско обратно по домам, не обращая никакого внимания на все грабительства валахов, продолжавших свои набеги в союзе со скифами. Впрочем, сам он после этого не поспешил вдруг, с возможною скоростью, в столицу; но в полной уверенности, что если его брат заключен в тюрьму и ослеплен, то ему самому не может уже быть никакой опасности, направил туда свое шествие – тихо и с медленными расстановками. В самом деле, все население города уже признало его императором; его супруга Евфросиния заранее приготовила ему торжественный вход; сенат, хотя не в полном составе, радостно принял совершившееся событие, и даже, при получении известия о нем, никто в народе не произвел никакого буйства, – все были спокойны и приняли весть с сочувствием, без ропота и без справедливого негодования на то, что в настоящем случае войско присвоило себе всегда принадлежавшее народу право избрания на царство. При всем том, однако, когда княгиня Евфросиния, супруга Алексея, переезжала в большой дворец, несколько беспокойных ремесленников {141} и случайно приставших к ним людей, составив большое общество и построившись в порядок, двинулись по направлению к великой церкви, провозглашая императором одного астролога, давно умышлявшего захватить царскую власть, именно Алексея Контостефана, и объявляя, что они не хотят более терпеть правления Комниных, которые им надоели. После того, как царица Евфросиния не без значительной опасности вступила таким образом в большой дворец, сопровождавшая ее свита знатного рода людей, более отважно, нежели благоразумно, устремилась против Контостефана: в одно мгновение вся толпа городской черни была рассеяна, Контостефан взят и заключен под стражу. 2. Когда народное движение было таким образом подавлено, немедленно духовенство приняло сторону нового правительства, и один церковник, подкупленный небольшим количеством мелких денег (точно так же задобрены были известные площадные крикуны и несколько лиц судейского сословия, но я не могу привесть их имен), не дожидаясь приказания от архипастыря, вошел на священный амвон и провозгласил Алексея царем. Затем и патриарх после небольшого сопротивления, – сколько нужно было, чтобы показать, что он не участвовал в начинании этого дела, – также перешел на сторону сильного. Когда же сам патриарх таким образом уступил, то уже никто после того не посмел спорить: все, как рабы, побежали в {142} большой дворец прямо к царице и прежде, чем увидели нового властителя или узнали в точности, что сделалось с прежним царем, перегнулись в три сгиба перед женою человека, о котором им сказали, что он царь, подложили ей под ноги, как скамеечку, свои головы, бросились наперерыв, подобно тявкающим собачонкам, лизать кожу ее башмаков и в заключение стали перед нею с трепещущим видом навытяжку, руки по швам. До такой степени одна молва уже овладела бедняками! Со своей стороны царица, хитрая штука, умевшая пользоваться обстоятельствами, каждому нашла в ответ приличное слово на его речи и своею любезною болтовнею совершенно очаровала византийских простаков, так что они, как свиньи, которые от услаждения опрокидываются навзничь, когда им почешут брюхо, давши пощекотать себе уши ласковыми приветствиями, нашли, что во всем происшедшем ровно ничего не было возмутительного. Так все было подготовлено ко вступлению царя Алексея, – без пролития капли крови и даже без наказания кого бы ни было лишением имущества! Спустя несколько дней, наконец, он сам вступает в Византию и во всем убранстве, сидя на раззолоченном ложе, радостно и весело принимает в так называемом внешнем Филопатионе всех явившихся на встречу, нисколько не смущаясь в душе о том, что он сделал против сво-{143}его брата. Некоторые из судей Вила, некстати обнаруживая свою ловкость, подслужились при этом пошлыми, шутовски льстивыми восклицаниями, которые впоследствии навлекли на них посмеяние; но другие с глубокою скорбью смотрели на всю эту картину, оплакивали людскую участь, замечая, что царственные украшения, которые нашел для себя Исаак, облекали уже его брата, изумлялись при мысли, до какой степени было дико все дело, и, перебирая в уме враждебные столкновения Осириса и Тифона, навлекшие несчастье на Египет*, приходили к предположению, что этот правительственный переворот послужит только началом новых роковых событий. Вступив затем в знаменитый и великолепнейший храм Премудрости Божией для обычного помазания на царство и возложения на себя знаков власти, он, во-первых, замечательно долго вписывал чернилами царственного цвета символ веры; потом, когда надобно было войти в красные** двери алтаря, он также довольно много времени простоял перед дверьми в ожидании, пока ему дозволено было входить – людьми, с высоты церковного места для оглашенных наблюдавшими надлежащую минуту времени***. Наконец, когда по выходе {144} из церкви царь должен был садиться верхом, и протостратор, держа за узду, подвел к нему сытного арабского жеребца, случилось необыкновенное и удивительное происшествие: конь не подпускает седока, бьется, глаза налились кровью, уши вверх, скребет то и дело землю, становится на дыбы, ржет, мечется и решительно не дается, как будто озлившись против него и считая его недостойным сидеть на своем хребте! Несколько раз он отразил таким образом покушения Алексея сесть на него верхом, поднимаясь на задние ноги и поворачиваясь мордой назад; наконец, после неоднократного трепанья и глаженья по холке, по-видимому, успокоился, остановил свои неукротимые порывы и перестал взвиваться ногами на воздух. Но едва только царь вскочил на него и взялся за вожжи, он, как будто почувствовав, что его обманули и что на него сел именно тот самый всадник, которого он не хотел везть, начал опять {145} по-прежнему биться, поднимать ноги, ржать изо всей мочи, и до тех пор не прекратил своего вакхического неистовства, пока не сшиб с головы царя на землю его выстланного драгоценными камнями венца, так что несколько частиц от него разлетелось вдребезги, и не сбросил его самого. Привели другого коня, – и царь поехал; но заметно было, что корона на нем была уже не цела, и это было сочтено неблагоприятным предзнаменованием будущего, именно что он, по всей вероятности, и царства не соблюдет в целости, но уронит его с высоты, и сам подвергнется горьким несчастьям. Вслед за царем ехали в процессии, также верхом, два зятя его, по дочерям: Андроник Контостефан и Исаак Комнин, и дядя его по отцу, Иоанн Дука, преклонный старец, с которым во время этого торжественного шествия случилось подобное же неожиданное приключение. Никто не трогал куцей лошачихи, на которой он ехал, как вдруг с его головы свернулась севастократорская корона и сама собою полетела на пол. Все зрители вскрикнули и потом подняли смех, когда их взорам, как полная луна, представилась его плешь, прикрывавшаяся прежде короною. Принявши по необходимости веселый и ласковый вид, – хотя надобно сказать, что он и вообще не легко раздражался неприятными обстоятельствами, – Дука перенес хохот толпы при этом случае, как приятную шутку, подсмеиваясь отчасти {146} сам и не обнаруживая никаких признаков досады.