Текст книги "Рукою Данте"
Автор книги: Ник Тошес
Жанр:
Триллеры
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
«Блажен, кто возьмет и разобьет младенцев твоих о камень!»
И тогда, глядя на эту штуку на стене, я сказал, очень медленно и без всякой злости: «К черту тебя, Бог. Пошел ты». В то время героин продавали в таких пакетиках, помеченных красными буквами DOA.[6]6
DOA – аббревиатура от англ. Dead on Arrival, «Мертв по прибытии». В американской судебной практике определение неопознанного трупа.
[Закрыть] Через пару дней я обмазал один такой пакетик резиновым клеем и приклеил его к тому месту, где резная повязка прикрывала священные причиндалы висевшего на кресте жида.
Так что, как уже было сказано, с дочерью я примирился. Других кровных родственников у меня не осталось.
Мать умерла! На хрен вас! На хрен меня! На хрен того жида в подгузнике, прибитого к кресту.
Даже в раю эти слова даются легко. Особенно в раю, потому что там они, эти слова, тоже были частью всепоглощающего вздоха. Я посылал воздушный поцелуй ветру, бесконечному голубому небу, моей дочери.
Моим чувствам было близко название одной старой песни в стиле госпел, «Этот мир не мой дом». Я имею в виду не содержание, а только название. Мой дом не там, не на небе, не за открытыми дверями рая. Его просто нет там.
Мне осточертело смотреть в пустые глаза, осточертело слушать пустые слова пустых людей.
Да, где-то и когда-то, раньше, я стал писателем. Кто бы мог подумать, что такое случится. Там, где я жил, книг не читали. Книг было мало, а вот букмекеров много.[7]7
Игра слов: book – книга, bookmaker – букмекер, человек, принимающий ставки.
[Закрыть] Мой отец отвращал меня от чтения, объясняя это тем, что от него «в голове заводятся идеи». Какой-то смысл в этом есть. Идеи и мысли – бесполезная и даже вредная глупость, избавиться от которой удается немногим. Но, с другой стороны, чтобы что-то преодолеть, надо через это пройти. Они – коридор, отделяющий умников от мудрецов. Иногда может показаться, что они очень близки друг другу, умники и мудрецы.
«Думать не мое дело, – сказал Эдди Д.».
«Великий Дао, – сказал Фа Юнь тринадцатью веками раньше, – это свобода от мыслей».
Так близко и в то же время так далеко.
Я писал жуткие вещи. Как-то в детстве меня прихватили за воровство книг. Среди прочего в той куче был и Шекспир, его сонеты; прошло еще много-много времени, прежде чем я добрался, наконец, до них, и еще больше, прежде чем я постиг смысл одной строчки, выразившей суть всех: «О, научись читать, что начертала безмолвная любовь».
Величайшая поэзия – та, которая обходится без слов. Величайшие поэты – те, кто постиг эту истину и покорился ей.
«Я пытался описать рай». Никак не могу отделаться от этих божественных слов Эзры Паунда: наверное, пронесу их до конца: «Пусть ветер говорит. Вот это – рай». Научиться читать то, что написала безмолвная любовь, склониться перед властью ветров. Постичь все это – значит жить, а понять, что то, что можно написать, ничто в сравнении с этим молчанием и этой властью, значит начать писать. И снова Фа Юнь: «Как можно обрести истину через слова?»
Вот то, что я сумел понять лишь тогда, когда долгая ночь уступила свету.
В общем, я подсел на книги. Я не мог отличить плохое от хорошего. Я пытался прочесть и оценить «Моби Дика», но так и не преуспел в этом и оттого чувствовал себя неудачником. Разве можно стать писателем, не осилив и не поняв величайший американский роман? В конце концов, я притворился, что прочитал его и что мне понравилось. А со временем, с годами, даже ухитрился сам в это поверить. В итоге я пришел к печальному выводу, что не такая уж это великая книга. В 1829-м на борту китобойного судна «Сюзанна» Фредерик Майрик из Нантакета вырезал на бивне кашалота изречение, достойное всех прекрасных устремлений Мелвилла: «Смерть живым, да здравствуют убийцы».
Мелвилл так никогда и не покинул коридор мыслей и идей; Майрик же, наверное, и не входил туда. Как бы я ни восхищался Мелвиллом, его проницательностью и тем, что он хотел и пытался сделать, именно вырезанные на кости слова Майрика останутся в веках. Где Майрик украл эти слова? Нам неизвестны подлинные авторы. Кто за много веков и тысячелетий до Гомера и Сафо, посмотрев на луну или увидев рассвет, назвал их «розовоперстными»? Как выразился Экклезиаст: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем». У кого проповедник позаимствовал эту мудрость? И где нашел ее Тот, Кто был до него? «Оригинальность – всего лишь высокородное воровство». Возможно, это единственные достойные того, чтобы их помнить, слова Эдварда Дальберга, да и то кто знает, откуда он их взял.
Молодые авторы занимаются плагиатом, зрелые писатели воруют. Но я, будучи первым, делал второе. И больше всего воровал у себя. Полюбившиеся слова и фразы, найденные где-то или родившиеся во мне, бесконечно повторялись, перерабатывались и ходили по кругу, пока не умирали, как загнанные лошади. В детстве я был вором, учась писать, стал вором-дураком, обкрадывающим самого себя. Пять книг были написаны на украденной пишущей машинке.
Почему мне хотелось стать писателем? Верный ответ, или, по крайней мере, то, что я считал верным ответом, пришел много лет спустя. Я воображал себя крутым парнем. В этом смысле писать казалось мне почтенным занятием. Так относились к писательству Хемингуэй и другие вроде него: мужское искусство – что бы это ни означало. Я хочу сказать, черт, не кто иной, как Оден У.Х., заметил в конце сороковых, что Америка имеет «культуру с доминантными гомосексуальными чертами».
Мужское искусство. Только позже, став писателем, я разобрался, что это ложь.
Меня к писательству привели трусость и страх. Я испытывал глубокую внутреннюю потребность выразить свои чувства, но рядом никого не было. В нашем старом квартале откровенное выражение чувств наверняка привело бы к остракизму. Кроме того, такой способ был не для меня. Я просто не мог смотреть кому-то в глаза и изливать душу. Таким образом, писательство стало средством изложения чувств без необходимости смотреть кому-то в глаза. Не очень-то похоже на мужское искусство. Скорее трусливое искусство. Хотя, может быть, одно другому не противоречит.
Но Хемингуэй, при всем его смехотворном мошенничестве, делал деньги. Много денег. За «Стариком и морем» последовала серия схожим образом написанных реклам пива «Баллантайн» («После сражения с по-настоящему большой рыбой я предпочитаю бутылку „Баллантайна“ всему остальному»). Именно это хотел делать и я. Речь идет не о том, чтобы сочинять рекламу или сражаться с по-настоящему большой рыбой. Я имею в виду – делать деньги. Я хотел делать деньги. Мне нужно было именно это.
Вот с чего все началось: трусость, воровство, трудные времена. Подлинная любовь к звукам и краскам слов, к ритму и размеру строк, передача через них абсолютно невыразимого – это пришло позже. Пришли и настоящая любовь, и понимание тишины, ветра и обитающих в них богов и демонов.
Мне было девятнадцать, когда я, незадолго до рождения дочери, получил первые гонорары. До того единственным, с кем я делился тем, что писал, был мой друг, Фил Версо. Мы знали друг друга с восьмого класса, еще до публикации книги, которая донесла до меня то, что не смог донести «Моби Дик», книги, которая пробудила, освободила и вдохновила меня: «Последний выход в Бруклин» Хьюберта Селби-младшего. Она появилась, когда мне исполнилось пятнадцать, и Селби, ставший моим близким другом, многие годы спустя продолжал пробуждать, освобождать и вдохновлять меня тем, что не имеет или почти не имеет никакого отношения к писательству. Из трех ныне живущих авторов, которых я считаю великими – список дополняют Питер Мэтиссен и Филипп Рот, – именно к Селби, человеку высочайшего мастерства и величайшей души, я питаю наибольшее уважение как к писателю и мужчине.
Но до того как появился Селби, был Версо. Мы вместе обделывали дела, вместе воровали, вместе пили и принимали наркотики, вместе смеялись и вместе прятались от пуль. Его смех… Именно его я помню, и именно его мне не хватает, потому что все прочее в те дни и ночи заканчивалось, как мне кажется теперь, смехом. Все, о чем я писал в те времена, давно ушло, за исключением вызывающих грусть осколков полузабытых воспоминаний, но смех тех лихих деньков звучит по-прежнему ясным эхом, и, хотя это эхо слабеет, оно вызывает еще большую грусть, чем осколки воспоминаний.
Сердцем и священным местом нашего мира был «Музей Губерта» на Западной Сорок второй улице. На первом этаже помещались зал для игры в пейнтбол и стрелковый тир; внизу – шоу уродцев. Снаружи, перед входом в заведение, порой собирались самые разные люди и происходили самые разные события. Многое из написанного мной, многие странные и сюрреалистические сценки были вдохновлены странным и сюрреалистическим духом этого местечка. Филу нравилось то, что я писал. Он был моим сообщником и моим первым, а следовательно, самым главным болельщиком. До сих пор вижу его лицо и слышу его громкий злорадный смех. Многие годы он оставался моим читателем и другом. Даже тюрьма не убила его смех, и в более поздние времена я позаимствовал у него немало словечек и историй. Прочитав мой первый роман, Фил узнал себя в одном из персонажей и страшно обрадовался тому, что «попал в книгу Ника». Об этом мне рассказал на похоронах, случившихся за месяц до сорокового дня рождения Фила, его младший брат. От него же я узнал, что моего друга, говоря его словами, «завалили в деле» жаркой летней ночью на Кони-Айленд.
В отличие от бедолаги Фила, в отличие от моей бедной дочери со мной ничего такого не случилось. Мне повезло больше, чем другим, и в делах, и в жизни вообще. Но потихоньку до меня стала доходить мудрость того, что я когда-то ошибочно посчитал отсталым и старомодным суждением прижимистого старика, советовавшего держаться подальше от книг – этого «дерьма», как он их называл, – потому что из-за них «в голове заводятся идеи».
И он оказался прав. Действительно прав. От книг в моей долбаной тупой голове завелась долбаная тупая идея насчет того, что литература все еще имеет какую-то долбаную благородную ценность. Через те книги, через то дерьмо я попал в другой мир, что-то вроде параллельного квартала, в котором Гомер, Данте и Сэмюэл Беккет считались такими же авторитетами, как брат моего дедушки, и даже еще круче. Они стояли наравне с теми стариканами, завсегдатаями клуба, которых брат моего дедушки встречал с распростертыми объятиями. Но это было не так. Самая же большая шутка заключалась в том, что, как я выяснил теперь, много лет спустя, в издательском мире правды еще меньше, чем в нашем старом квартале.
И вот теперь – ничего. Да, я избежал проклятия того, что казалось предопределенной судьбой, или, по крайней мере, выковал ключ, позволявший время от времени уходить от этой судьбы по своему желанию. Но теперь я уже не мог вернуться за покоем и утешением в наш старый квартал, к былым делам и привычкам. Не мог, потому что никакого старого квартала уже не существовало. Теперь было «качество жизни», что означало никакого качества жизни, никакой жизни, ничего. Точка. Как не существовало и мира, в котором массы зачитывались бы Гомером или хотя бы почитали его. Зато был «Книжный клуб» Опры.
На протяжении тридцати лет я наблюдал за тем, как издательский бизнес принимает унылую, скучную и безуспешную форму корпоративной торговли, в которой на первое место выходит умение преподнести товар и которая с каждым днем скатывается ко все более ужасающей заурядности. Там, где раньше обнаруживались редкие искры жизни, признаки ума или хотя бы сохраняющееся уважение, если не почтение, к тому что Т.С. Элиот называл «священным древом» поэзии, теперь трудно найти – и это в Нью-Йорке – старшего редактора, который слышал бы о «священном древе» Элиота, не говоря уже о том, что читал его. А кто из них потрудился пройти по темной аллее к ее началу, мимо завораживающей картины Бёклина с тем же названием, мимо bosco sacro Орсини, мимо silva sacra языческого Рима, чтобы заглянуть в неведомый лесной источник и узнать по пути, что слово silva в латинском имеет более неопределенное, а, следовательно, в данном контексте более таинственное значение. Для Квинтилиана silva обозначало исходные материалы для письма, среди которых мы наверняка обнаружили бы и силы «священного древа». Осмелюсь предположить, что редактора, удосужившегося заглянуть в такие глубины, просто не найти. Ни одного.
И, тем не менее – без фолиантов «Institution oratoriae libri» Квинтилиана, без литературных эссе Элиота, без подлинного, второго издания Фаулера, без «Оксфордского латинского словаря» и даже без «Оксфордского английского словаря», без справочника по стихосложению и, если уж на то пошло, без путеводителя по гребаной подземке – они делают свое дело. Им вполне хватает последнего издания «Чикагского руководства по стилистике» (изобилующего «самыми свежими изменениями в стиле, употреблении и компьютерной технологии», щеголяющего тонкой типографской ошибкой в доказательство верности дешевому пластиковому silva этой новой «Уорд перфект» эпохи постграмотности), дешевого костюма, сумки для книг как свидетельства их рода деятельности и, может быть, чего-то вроде, уж не знаю, «Искусства редактирования» или «Творческого редактирования» – потому что, видите ли, именно с этого начинается искусство, его истинно творческая часть – и конечно, нашей специализированной газеты, респектабельной, информативной, проницательной, возможно, единственного на земле дерьмового клочка бумаги, у котором достает глупости изобразить распинаемого на кресте святого Андрея с такой пояснительной надписью: «Два еврея в еврейских шапочках привязывают Христа к кресту». Да, почтенный серый листок действительно устанавливает и отражает редакторские стандарты нашего времени. Еврейские шапочки.
Вот в основном то, к чему мы пришли. После скупок, передач, слияний и прочего осталось всего с полдюжины или около этого имеющих влияние и пользующихся уважением редакторов. Случилось так потому, что «Рэндом хаус», «Нопф», «Пантеон», «Краун», «Винтэйдж», «Бэнтам», «Даблдей», «Делл» и другие стали собственностью Бертельсманна из Германии. «Викинг», «Пенгуин», «Патнэм» и прочие отошли Пирсону из Британии. «Саймон энд Шустер», «Скрибнер», «Покет букс», «Атенеум» принадлежит «Виакому», «Уорнер букс» и «Литтл, Браун энд компани» – «АОЛ», «Сент-Мартинс», «Генри Хольт энд К0», «Штраус и Жеру» попали в руки еще одному немецкому конгломерату «Ферлагсгруппе Георг фон Хольцбринк». «Ньюс корпорейшн» Руперта Мердока подгреб под себя «Харпер Коллинс», «Липпинкотт», «Морроу», «Эйвон» и другие. Эти шесть корпораций контролируют сегодня около семидесяти пяти процентов книжного рынка для взрослых, а четыре из шести контролируют около двух третей этого сегмента рынка.
Из шести корпораций лишь две, «АОЛ» и «Виаком», американские, причем обе занимаются не столько традиционным издательским бизнесом, сколько медиа, рассматривая первое направление как незначительный и рудиментарный придаток.
Таким образом, издание книг не является первостепенным делом ни для «Виакома», ни для «АОЛ», а потому можно сказать, что фактически в Америке нет крупных американских издателей.
Я был букмекером, я занимался кредитованием, и я умею считать, не прибегая к помощи калькулятора, обрывка бумаги и огрызка карандаша. Арифметика простая. «АОЛ Тайм-Уорнер» оценивается более чем в двести миллионов долларов в год, а на рекламу и прямой маркетинг тратится приблизительно один миллиард долларов в год.
«Тайм-Уорнер трейд паблишинг», включающий «Уорнер букс» и «Литтл, Браун энд компани», получает доход около трехсот миллионов долларов в год.
Так что доходы от издательской деятельности лишь немногим превышают одну десятую процента стоимости «АОЛ Тайм-Уорнер».
Примерно сорок лет назад «Уорнер букс» начало издавать дешевые книжки в бумажном переплете. Но вот другое издательство, «Литтл, Браун энд компани», основанное в 1837-м в Бостоне, когда-то являло образец независимости и солидности, на сто процентов принадлежа самому себе. Сейчас его доход равняется примерно одной десятой процента – мошка в глазу, крошка, застрявшая в зубах, – молоха посредственности, крупнейшего в мире медийно-развлекательного конгломерата, а доходы всего издательского дома «Тайм-Уорнер трейд паблишинг» составляют менее трети того, что «АОЛ» тратит на продвижение своей продукции.
В былые времена, когда корпоративные доходы падали, под сокращение попадала в первую очередь реклама. Сейчас дела обстоят иначе: мошку можно смахнуть, застрявшую между зубами крошку выковырнуть и выплюнуть. Очень даже легко.
«Синержи». Вот какое слово им нравится. «Синержи». Все дело в «Синержи».
Двадцать пять лет назад пятьдесят издательских домов делили между собой рынок, который сейчас контролируют шесть глобальных компаний. В те времена, когда существовали автономные издательства, занимавшиеся именно публикацией книг, редакторы, в свою очередь, тоже обладали автономией. Их боссы, издатели, управлявшие компаниями, были фигурами из плоти и крови, а не невидимыми бюрократами. Термин «издатель» означает сейчас лишь рабочую профессию; «издателя», который мог бы действовать независимо, сейчас не существует. Власть перешла в бизнес-отделы, где судьбу книг решают неэффективные демографические расчеты, потенциал рынка и предполагаемая прибыль. Все это уже не имеет какого-либо значительного отношения к писательству. Книги превратились в продукт и этот продукт, рассчитанный – чаще всего неправильно – представлять общий знаменатель вкуса населения, оценивается именно в таковом качестве. То, что сказал о космологах нобелевский лауреат, физик Лев Ландау – «они часто ошибаются, но никогда не сомневаются», – может быть еще большей справедливостью применено по отношению к этим новым выпускникам бизнес-школ, ставших арбитрами издательского дела, к этим полуграмотным Уриям Гипам в голубых в белую полосочку рубашках с белыми манжетами и белыми «итонскими» воротничками, этим големам, чье безвкусие в одежде превосходно отражает безвкусие в книгах.
Как сказал однажды мой покойный друг, Сэл Скарпата, не доживший до сорока: «Помнишь тех жутковатых придурков, которым никак не удавалось снять девчонку, когда мы были пацанами? Ну так вот, теперь они с нами посчитаются».
Да, часто ошибающиеся, никогда не сомневающиеся, – эти големы пребывают в самодовольном заблуждении, полагая, что способны предсказывать потребительский спрос и манипулировать им: независимо от балансовых показателей, доказывающих их неправоту, невидимые бюрократы никогда не ставят под сомнение это заблуждение.
Те, кто когда-то носил титул издателя или редактора, а нередко и совмещал то и другое; те, кто когда-то стоял над големами, ныне обязаны служить им. Каждая книга, которую им хочется приобрести и опубликовать, должна соответствовать парадигме самообмана стоящего наверху голема.
Она должна быть представлена как продукт, природа которого соответствует проверенной, испытанной и признанной верной формуле «текущей маркетабильности».
Она может быть снабжена ярлыком «смелая», как зубная паста или чистящее средство снабжаются ярлыком «новая и улучшенная» или даже «революционная», но, подобно гигиеническим и моющим продуктам, независимо от ярлыка должна быть безопасной для потребителя и содержать только проверенные и одобренные искусственные ароматизаторы и красители.
Она может быть «шокирующей», «брутально откровенной», «оскорбительной», «скандальной» или «кошмарной», так как это общепринятые вкусовые добавки посредственности, но никогда не должна быть неприятной или отличной от обычного и общепринятого, никогда не должна пытаться выйти за установленную черту приемлемости.
Главное – она должна отвечать тем самым возвышенным и в высшей степени неопределенным идеалам посредственности, одобряемым упомянутой нами газетой, которая может распять не того еврея, но при этом твердо отвергает отвратительного, по ее мнению, Филиппа Рота и признает настоящими писателями Джона Гришэма и Стивена Кинга.
Если редактор хочет выжить, то у него не остается иного выбора, как служить голему, даже при том, что он занялся бизнесом, имея склонность к литературе, ценя ее и понимая, даже при том, что он, по крайней мере, на словах, воздает ей должное. Единственный для него способ подняться заключается в служении голему. Высокий дух, воображение, смелость, индивидуальность, моральная свобода – на всем этом ставится крест. Любовь к классике не возбраняется, но правда такова, что теперь такие книги либо не могут, либо не желают издавать. Да, классику печатают и все еще продают, хотя часто ее не читают, но только потому, что она входит в список обязательного чтения, и, следовательно, почти каждый, стремящийся получить диплом покупает ее вынужденно.
Продажа книг, как и чтение, уменьшается. Около поли вины всех продаж контролируется четырьмя крупными сетями магазинов. Шутка. Нет издателей. Нет магазинов. Не ничего.
Мой друг Бобби Тедеско, бывало, говаривал: «В мире есть два типа людей: итальянцы и те, кто хотел бы ими быть».
По аналогии можно сказать, что сейчас в мире только два типа книг: книги Опры и те, которые хотели бы ими быть.
Я только что издал новую книгу. Мне она не казалась чем-то уж очень значимым. Я и не намеревался делать шедевр. Мне хотелось срубить несколько сотен тысяч. Вот и все. Но то, что она не была чем-то особенным для меня вовсе не означает, что она не была великой книгой в сравнении с прочим выходящим из-под печатного станка. Критики, как обычно, отнеслись ко мне по-доброму, книга получила награду и даже попала в несколько списков бестселлеров, чего еще не удавалось ни одной из моих прежних.
В тот день, когда она появилась в списке бестселлеров «Лос-Анджелес тайме бук ревью», мой друг Джерри прислал мне копию этого списка. Она стояла почти в самом низу, но все-таки присутствовала там. В списке была еще одна книга моего издателя, в самом верху, и в ней содержались рецепты кулинарных блюд и советы по декорированию. Конечно, моя книга не могла соперничать с такого рода вещью, считавшейся «хорошей» книгой. Моя представляла собой попытку показать истинную душу одного человека – большого плохого черного парня по имени Сонни Листон, – которого история обрекла на муки ада. Я дал книге название «Ночной поезд» – так же называлась любимая песня Сонни, – потому что посчитал его, это название, прекрасной метафорой для того фатального короткого путешествия в край ночи, которым была жизнь Сонни. Однако мой издатель, зная, что я вынашивал название на протяжении нескольких лет, высказал опасение, что моя книга может оказаться как бы в тени другой, вышедшей совсем недавно книги Мартина Эмиса, озаглавленной точно так же. Я неохотно пошел на уступку, предоставив другой вариант: «Дьявол и Сонни Листон». (Странно, но хотя Мартин Эмис британец, мой британский издатель никаких сомнений не испытывал и выпустил книгу под первоначально задуманным мной названием. В результате мой «Ночной поезд» обошел «Ночной поезд» Эмиса, и с тех пор обе книги сосуществуют в Британии без проблем и путаницы.)
Впрочем, речь не о моей, возможно, не такой хорошей книге – то есть великой, – и не о книге Эмиса, которая, возможно, лучше. Речь о моей книге и книге с рецептами и советами по декорированию. Я полагал, что поскольку моя книга – которая, да, признаю, не содержит советов по декорированию – представляет собой серьезную попытку показать истинную душу человека миру, который при всей его лицемерной политической корректности по-прежнему, не сознаваясь в этом, в глубине души боится и презирает все большое, плохое, черное, и поскольку это, по крайней мере, настоящая книга – пусть и написанная не от чистейшего сердца «священного древа», а в не столь священном борделе на окраине, – то мой издатель должен быть доволен хотя бы тем, что благодаря мне его представительство в списке бестселлеров выглядит вполне достойно.
Этого не случилось, и только тогда я сделал открытие, что если не принимать в расчет публичное притворство, издателям, похоже, нет никакого дела до респектабельности и Достоинства, если они не подкреплены коммерческим успехом, а не только пустыми похвалами.
По словам моего издателя – он говорил не со мной, а моим агентом, – книга была не очень хорошо принята. Более того, она не оправдала «ожиданий по продаже». В общем, учитывая все, вместе взятое, для голема выпуск ее оказала неудачным предприятием.
Вот так и получилось, что мой первый бестселлер проиграл по всем статьям рецептам и советам по декорированию.
В тот год мне стало ясно – для меня этот бизнес закончился. Тридцать лет я боролся и брал верх. Но пока я одерживал победы, враг рос и крепчал. Теперь вопрос стоял так: либо опуститься на колени перед ним, несущим глазированный торт капитуляции и жертвоприношения, либо исчезнуть.
Я знал своего редактора семнадцать лет. Знал с того времени, когда он работал в прекрасном старом офисе, отделанном прекрасным старым деревом, в прекрасном старом издательстве «Скрибнер», по прекрасным старым скрипучим половицам которого расхаживал сам старик Скрибнер. Настоящие издательства еще держались, и мы сидели в прекрасном старом офисе, окнами выходившем на Пятую авеню, наслаждаясь воздухом этого места, хранившего душу и время, возвышенность устремлений и святость древнего «древа».
Вдохнув полной грудью воздух того «священного древа», я уже не хотел никакого другого.
Он был самый лучший из возможных редакторов в том смысле, что лишь изредка пытался меня редактировать, поскольку раз ни один писатель не может начать писать до тех пор, пока не поймет и не признает смиренно, что бессловесный ветер, о котором говорил Эзра Паунд, обладая поэтической силой, недоступной ни одному из пишущих, то и от редакторов требуется такое же понимание. Величайшие редакторы не редактируют. Они находят хороших писателей и вступают с ними в заговор, цель которого дать им свободу и деньги. Максвелл Перкинс, работавший у Скриинера с Хемингуэем, Ф. Скоттом Фицджеральдом, Томасом Вульфом и другими, носит сегодня титул «редактора гениев». Если бы Перкинс когда-либо наткнулся на гения, его работа свелась бы к тому, что он позволил бы этому человеку, способному конструировать свои собственные предложения, беспрепятственно делать свое дело и дальше. Разве мог Сакс Комминс, старший редактор «Рэндом хаус» во времена Беннета Серфа, навязать свою волю Уильяму Фолкнеру, У.Х. Одену или Уильяму Карлосу Уильямсу? Разве мог Марни Россет пытаться направлять Уильяма Берроуза и Хьюберта Селби-младшего? Разве мог Джеймс Лафлин улучшать Эзру Паунда или Пола Боулса? Никто ничего не мог. Потому что никто этого не желал. И в этом заключается настоящее редактирование.
Но голем, узурпировавший власть редакторов, сделал так, что заговор между писателями и редакторами стал почти невозможен. В старые времена в издательском деле, как и в те времена, когда еще существовали старые кварталы, где люди считались соседями, всех объединяло понятие общих ценностей, и осознание этого сплачивало тех, кто признавал данные ценности, против того, что угрожало им. Тогда, в те далекие времена, жило ощущение родства, ощущение преданности, ощущение того, что все мы живем и дышим вместе. Латинский префикс con-, выражающий совместное действие, соединение, партнерство, и латинский инфинитив spire, «дышать», дают вместе слово conspire, означающее «дышать вместе». Потом случилось пришествие голема, которому было неведомо понятие ценностей, независимо от того, объединяли ли эти ценности тех, кто занимался изданием сам по себе и не дышал вместе ни с кем.
Вот почему я огорчился, услышав слова голема из уст моего старого друга и редактора. Когда-то давно мы дышали вместе, мы конспирировали. Года через два после того, как мы познакомились, когда издательство «Скрибнер» перешло «Макмиллиану» и старик Скрибнер уже не ходил по прекрасным старым скрипучим половицам, мой друг и редактор согласился на новую должность в другом издательстве лишь при условии, что его потенциальный наниматель согласится опубликовать мой первый роман. Так началась новая жизнь для нас обоих.
И вот теперь, пятнадцать лет спустя, что я услышал? Я услышал слова, означавшие примерно следующее: «К черту это „литературное, поэтическое“ дерьмо! К черту тебя, твой „редкий гуманизм“, твои „великие“ книги. Глазированный торт и советы по гардеробу – вот настоящее священное древо. Иди и приготовь нам торт, а потом мы посмотрим, чего ты стоишь и нужен ли ты нам».
Так случилось, что следующий мой опус, который он должен был опубликовать – собранные за двадцать пять лет заметки, исследования, размышления составили книгу о поэтическом импульсе, охватившем период от догомеровских времен до наших дней, – представлялся мне настолько лишенным коммерческого потенциала, что, говоря откровенно, я и сам не надеялся на успех, выразив на страницах книги сомнение в том, что мне удастся «склонить невежественнейшего и легковернейшего из издателей к выплате сколь-либо приличной суммы».
Но еще до публикации, на ранних стадиях производства книги, у голема появились собственные сомнения, намного более странные, чем мои. Он опасался, что название, данное моей книге, «Там, где собираются мертвые голоса», может стать причиной путаницы, ввести людей в заблуждение, в результате чего кто-то по ошибке сочтет мой труд романом, а не исследованием. Теперь, когда проблема была доведена до моего внимания, там полагали, что я разделю их вполне понятную озабоченность и предложу подходящий подзаголовок, который поможет отличить мою книгу от художественного произведения.
Прожив немало лет, я полагал, что продемонстрировал сам либо видел в исполнении других все глупости из репертуара высших позвоночных. Но это было что-то новенькое. Я начал сочинять ответ и обнаружил, что с каждым словом и каждым пунктуационным знаком злость моя поднимается все выше.
* * *
«Я поразмыслил над вашей просьбой дать подзаголовок. Одни размышления потянули другие, и, в конце концов, я увидел и почувствовал свет, из которого пришло самое святое и самое ужасное, что только есть на свете: честность.
Относительно выраженных вами обоснований необходимости подзаголовка, сводящихся к тому, что заголовок может „сбить с толку“ потенциальных покупателей, которые могут сделать вывод, что перед ними роман.
1. Я не знаю ни одного книжного магазина, в котором художественная литература не была бы четко отделена от нехудожественной.
2. Любой заголовок, привлекающий потенциального покупателя к книге, независимо от того „вводит он в заблуждение“ или нет, это хорошо. В чем заключается замечательная маркетинговая идея? В том, что нам нельзя привлекать потенциального покупателя, интересующегося только художественной литературой, посредством введения в заблуждение?
3. Чтобы прочитать подзаголовок, нужно подойти к книге достаточно близко, а ведь он, конечно, будет куда мельче, незаметнее и уж наверняка не столь откровенно очевиден, как вывеска „Нехудожественная литература“, под которой или вблизи которой поместят книгу.
4. Можно ли считать потенциальным покупателем этой книги человека, настолько тупого и дремучего, что он пострадает в результате возникшей в его в голове путаницы?
5. Я признаю наличие неиссякаемого источника человеколюбия, питающего мудрецов маркетинга, но мне еще не приходилось встречаться с такой нежной заботой и беспокойством по поводу неудобств, причиненных „ошибочным“ выбором книги. Возможно, ли вообще избежать риска, связанного с ошибочной покупкой?
6. Сама идея возникновения путаницы неверна, безосновательна и отдает идиотизмом. Название не создает путаницы и не вводит в заблуждение. Оно скорее представляет тайну, которая влечет нас. Даже тех, кто слишком туп, чтобы заметить большие вывески, к прискорбию, разграничивающие секции каждого большого книжного магазина в наш прискорбно разделенный век.
7. Кому, на хрен, какое дело до того, что они думают? Это, на хрен, книга.
Я просто не куплюсь на всю эту бессмысленную чушь, которая кажется мне смехотворной, унизительной, жалкой и глупой.
Короче, никакого подзаголовка. Хрен вам!
Полагая, что вы незамедлительно приступите к подготовке книги к публикации в строгом соответствии с ее окончательной версией, хочу порекомендовать хорошего, грамотного наборщика, который сможет воспроизвести все классические элементы должным образом.
В противном случае – вот вам хрен!
Мы оба знаем, что эта книга намного важнее для меня чем для тех, кто сидит наверху, и я должен оберегать и защищать ее, а посему я вменяю это в обязанность не вам и не кому-то другому, а только лишь себе самому, тому, на ком и лежит вся полнота ответственности. Эта книга представляет меня, как будет представлять меня и следующий роман, и никому не позволено трахать меня, обрезать, делать виноватым или уничтожать – никому, кроме меня самого. Буду я стоять или упаду, буду процветать или сгнию – это мое.
То, что неподвластно мне, разрушение или уничтожение, на которые могут обречь меня все более гнетущие силы индустрии постграмотной посредственности, – пусть будет; но то, что подконтрольно мне – моя внутренняя судьба, – пусть будет тоже. Вынужден передать подверженным заблуждениям мои извинения, а также выразить гордость и благодарность за то, что меня не причислили к авторам сборника рецептов, обошедшего мою книгу в разделе нехудожественных (с отчетливо прописанным ярлыком во избежание путаницы) бестселлеров этой захолустной „Эл-Эй таймс“.
То, что написано мной от души, и то, что я еще напишу от души, не может и не должно подгоняться под вкус кого-то еще, и прежде всего под вкус этого базара, который был когда-то миром. Редактировать мои книги – это то же самое, что делать маникюр живущему на воле леопарду.
Вы говорили о своей с опозданием вспыхнувшей любви к Гомеру, любви, которую разделяю и я. Заметьте, что в „Илиаде“ он призывает только помощь богини письма. А в „Одиссее“ лишь помощь Музы. Они едины, они единственные, и они имманентны: призвать и стерпеть постороннее влияние немыслимо. Конечно, большие куски „Одиссеи“ сделаны слабо, а еще большие куски „Илиады“ почти нечитабельны. Нет редактора, который не вырезал бы Перечень Кораблей (частично или полностью) из II книги „Илиады“, и нет редактора, который оставил бы нетронутой саму Библию, Такие факты скрыты почтением, которое мы, безусловно питаем к вышеупомянутым книгам. Возможно, эти леопарды стали бы лучше после редактирования, но они были и остаются тем, что мы предпочитаем называть книгами, и будут вдохновлять, трогать души и вызывать трепет даже тогда, когда надушенный ядом хлам из дешевых романов и словесного ассорти, которые мы тоже предпочитаем называть книгами, сделает свое дело и будет забыт.
(Кстати, куда отнести „Илиаду“ – к художественной литературе или нехудожественной? Ведь Шлиман и другие показали, что в этом вопросе много путаницы. Несомненно, подзаголовок мог бы помочь этой книге находить своего читателя в последние восемнадцать или около того столетий.)
Вспоминаю, сколько радости, восторга и восхищения доставило мне чтение Фолкнера, который, при всех своих недостатках, откровенной пьяной неряшливости и ошибках, просто-напросто отказался подвергнуться редактированию, как только научился писать после первых двух невыносимых романов, и как ему повезло, что его редакторами были сначала Гаррисон Смит, а потом Беннет Серф, которым достало смелости и мудрости не редактировать его. („Ты единственный дурак в Нью-Йорке, который издаст это“, – сказал Альфред Харкорт Смиту, имея в виду „Шум и ярость“. И, разумеется, ни одно крупное издательство не опубликовало бы эту вещь сегодня.) Как рассказывал Фолкнер: „Я напиваюсь, я делаюсь сумасшедшим, меня сбрасывают лошади, со мной случается всякое. Но я не редактируюсь. Я предпочитаю увидеть, как мою жену дерет конюх“. Без этого кредо, без смелости и слепой веры мудрых редакторов, таких как Смит и Серф, Фолкнера превратили бы в еще одну забытую посредственность, и мы были бы лишены его прекрасного, как вдох, величия. Фолкнера просто не существовало бы. Да, он ни на кого не походил. Да, он был коммерчески нежизнеспособен. До того, как ему дали Нобелевскую премию, рецензии на его книги были хуже, а прибыли меньше, чем мои. Как я сказал, нужно написать плохую книгу, чтобы получить деньги, необходимые для написания хорошей. Но он, пользуясь его любимым словечком, остался непокоренным.
Конечно, то было другое время, когда во главе издательских компаний стояли настоящие боссы, когда эти боссы были живыми человеческими существами, мужчинами с яйцами, которые любили книги и знали, что не надо затрахивать то, что любишь, каким бы странным, необычным или непонятным ни был объект этой любви. Сейчас нет ни мужества, ни индивидуальности, а вчерашний Боб Кратчит превратился в тирана, надменно полагающего, что уж он-то знает, как делать деньги, тогда как в действительности он летит по канализационной трубе и видит только мелькающие задницы, а новые Фолкнеры проходят мимо незамеченными. Над теми, кто ежится от страха перед финансовыми и культурными банкротами, постоянно висит опасность потерять работу, и это печально и плохо.
(Как человека, решительно не принимающего цензуру, меня воротит от мысли о том, что обстоятельства вынудят публиковаться под эгидой „Америка Онлайн“, которая, как вы знаете, а может быть, и не знаете, является яростным сторонником цензуры в Интернете. Не знаю, испытываете ли вы стыд или отвращение к себе, оказавшись заодно с активным противником и преследователем свободы слова, но я точно испытываю. Единственный луч света – это то, что „АОЛ“, будучи организацией с отвратительным менеджментом и упавшей почти на пятьдесят процентов за прошлый год рыночной стоимостью, нуждается в наличности и, следовательно, продаст нас менее отвратительному издательству. То есть я хочу сказать, что подписал договор, по которому обязан написать книгу, а не предать свои долбаные принципы. Гомера стошнило бы от такого бесстыдства, Фолкнер просто обоссал бы нас. Будь у нас совесть, мы сделали бы это за них.)
Но леопарды еще водятся, и у них все еще есть когти. Им тоже грозит опасность лишиться работы, но в их случае работа – это они сами. Для леопарда душа человека священна и бесценна, и ради того, чтобы защитить ее, сохранить и уберечь, он готов убить или погибнуть.
Другими словами, хотя я и надеюсь, что те немногие редакторы, которых я уважаю, считаю близкими мне по духу и с которыми дружу, останутся в моей жизни навсегда, но в том, что касается моих книг, – нет. Больше их редактировать никто не будет.
Кости с цифрами моей жизни в моей руке, и бросать их буду я. Теперь мне действительно на все наплевать. А значит, я в выигрыше.
Вот так. Откровенно и честно. И чтобы никого не ввело в заблуждение отсутствие подзаголовка, уточню – здесь нет ни капли художественного вымысла.
Пожалуйста, не утруждайте себя ответом, потому что ответ мне не нужен, и никаких слов, имеющих отношение ко всему этому, от меня более не будет.
Искренне ваш
Ник».
Боже. Да. Фолкнер. Его история сказала все. Каждом писателю, каждому издателю, каждому редактору, каждому читателю – его история сказала все.