Текст книги "У обелиска (сборник)"
Автор книги: Ник Перумов
Соавторы: Ольга Баумгертнер,Михаил Кликин,Сергей Анисимов,Ирина Черкашина,Юлия Рыженкова,Дарья Зарубина,Наталья Болдырева,Мила Коротич,Надежда Трофимова,Алекс де Клемешье
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 35 страниц)
– Да, почему никто не хватал скальпель с лотка для инструментов и не пытался воткнуть его в этих дьяволов в белых халатах? Ну, чтоб хоть подороже продать свою жизнь! Хоть из чувства противоречия, из злости! – вторил красивый высокий юноша. – Все равно же умирать, так хоть по-человечески, а не как скотина!
– А вы обратили внимание на «архитектурные особенности»? – светловолосый парень в очках сделал знак пальцами в воздухе. Так иностранцы обозначают ложь. – Ров, бетонная стена, колючая проволока с током. Но нет вышек с охранниками, пулеметов, овчарок, зоны отчуждения, как у фашистов. Строители скорее заботились о том, чтоб никто не вошел и не узнал, что там внутри, а не о том, что заключенные могут поднять бунт, объединиться и сбежать. Им словно в голову не приходило, что может быть иначе. Люди пытались сбегать и из Освэнцима, и из Дахау – откуда угодно. И сбегали. Отсюда – нет. Ни разу. Что, скажите мне, что подавляло волю заключенных здесь, в двадцати километрах от Харбина, недалеко от трех китайских деревень, практически рядом с железнодорожной веткой?
Мой разноглазый знакомый посмотрел на говорившего:
– Дахау и Бухенвальд – лагеря по уничтожению людей, «отряд 731» – лаборатория смерти. Там – уничтожали, здесь – и за людей-то не считали, расчеловечивали сразу. Их держали здесь как материал, отдельно друг от друга; пусть в наручниках, кандалах, но хорошо кормили. После побоев в полицейских участках, полуголодного существования в деревнях – благодать. Но там, в блоке «ро», были иероглифы, написанные кровью на стенах – не всех тут смогли сломить и расчеловечить. Да и «врачи» буйных, говорят, старались использовать побыстрее.
Я положила меню на край стола, чтобы гости сделали заказ. Положила левой рукой, пряча за спину заболевшую правую – иностранцы не обращают внимания на такие «мелочи». От боли хотелось кричать, но я терпела – еще немного, закончится смена – и я куплю лекарство от боли. Надо только потерпеть…
– У «бревен» была связь между камерами. Никто из лаборантов не знал, как, но они общались. Порой они устраивали голодовки и саботаж – не ели зараженную пищу. Еще… – Мужчина посмотрел на меня своими разноцветными глазами, словно видя впервые. И рука перестала болеть! – Будем делать заказ? – это он уже к своим собеседникам. Их словно облили ушатом холодной воды, спросив про еду. В итоге – чай и пирожки вместо большого заказа! Но моя рука не болит, и я снова чувствую пальцы!
Молодым людям слова старика показались недостаточно убедительными. Они почтительно помолчали немного, а потом стали придумывать совсем невероятные объяснения: руководил экспериментами не человек, а нежить или инопланетянин – не зря ж он, говорят, был очень высокий и работал только ночью, а днем спал. Юноша в очках настаивал, что заключенным подмешивали в пищу что-то или подавляли их волю каким-то газом.
– Ты скажи еще – магией! – прыснула девушка. Но парню такая идея понравилась, и он стал говорить что-то про волшебников и их изучение, военное применение, какие-то иностранные слова, но никто не стал слушать, а я пошла к стойке заказов, все думая, что надо скорей снять перчатку и посмотреть на руку.
– Люди – те еще звери, если считают себя лучше других, – высказался кто-то. – Любая война начинается с этого. Одни расчеловечивают других. Да и сами тоже…
Я чувствовала, что человек смотрит мне в спину, пока не закрылась в подсобке. Рука, моя рука была здорова! Я пошевелила пальцами, покрутила запястьем – ничего! Даже синяк исчез! И не надо тратить деньги на врача и лекарства! Я тихонько засмеялась и зажала рот своими здоровыми, совсем здоровыми ладонями, чтоб никто ничего не услышал. А то все бы подумали, что я сошла с ума. Никто ничего и не заметил. Ли Гао уже рассчитал гостей, когда я вышла из подсобки.
Только разноглазый человек с редким ци снова ждал кого-то. Я подошла и, меняя бамбуковые салфетки на столе перед ним, спросила, не поднимая глаз:
– Лаоши, как вы это сделали? Вчера и сегодня?
И он ответил, нисколько не смущаясь:
– Ты тоже так можешь, Ли Сяо. Ты же сама меня научила.
Он смотрел спокойно и отвечал на прекрасном мандаринском. Я поняла: он знал, что я спрошу.
– Меня зовут Цай Сяо Ся. – И я отдернула обе руки, потому что в моей стране девушки не любят, когда к ним прикасаются незнакомцы. Не хочу, чтоб вчерашнее повторилось. – И вчера я познакомилась с вами впервые.
– Мой мандаринский слишком плох, чтоб объяснить. – Мужчина стал очень-очень грустным. Я поклонилась вежливо и ушла.
Ночью мне снова приснилось странное.
…Город, который я сожгла. Я стою на месте и смотрю, как он изменяется. Сначала я вижу, как по выжженной мною земле ходят люди, как земля, что вокруг, незаметно их убивает, источая черноту. Чернота покрывает их с головой, они дышат ей, смотрят на нее и не видят, а она уносит их ци, делая людей дырявыми, как решето. Они ничего пока не чувствуют, но дни жизни вытекают из них, как песок сквозь сито. Чернота уносит их ци. Но они возвращаются снова и снова, разбирают смертоносные балки, разгребают руками черный пепел, ищут живых и мертвых. Молчат или плачут, если находят.
– Здесь ничего не сможет расти еще семьдесят лет! – качают они головами. – Здесь нет жизни. – И больше не приходят, оставив меня в одиночестве. Небо не принимает проклятых, и люди меня тоже не замечают. Саваном снега укрывает небо землю, которую я сожгла. Снегом, холодным, как слова учителя. Белый снег падает на черноту.
Я очень, очень хочу жить. Хочу, чтоб меня увидели! Когда сходит снег, снова приходят люди. И кто-то вдруг кричит:
– Смотрите, зеленый росток!
Они смотрят на меня как на чудо и улыбаются.
Дальше были и солнце, и ветер, и дождь, зеленые веера и серебристые бусы. Много-много раз. Приходили разные люди и улыбались, и удивлялись, и привыкли. Однажды меня обнял человек, которого я помню, человек с седыми волосами и разноцветными глазами…
Когда я проснулась, то точно помнила, что разноглазый человек – тот самый, который мучает меня второй день на работе. Но сегодня у меня выходной, и я рада, что все странные вещи меня не коснутся хотя бы в этот день. Надеюсь, что старик уедет и все закончится.
После полудня я поехала на набережную Сунгари, в Парк Сталина. Мне нравится там гулять. Я смотрю, как дети купаются в желтой речной воде, и мне весело слышать их визг. Лодки с туристами отплывают от пристани к Солнечному острову. Пахнет свежестью и приправами. На площади перед фонтанами старики и подростки запускают воздушных змеев. У всей страны – рабочий день, потому змеев в небе немного. Я покупаю мороженое и смотрю на «Двух стрижей» в небе. Мы с папой тоже такого запускали в Хэйхэ. Я несколько минут смотрю, как бумажные птицы кувыркаются в воздухе, и, доев мороженое, набираю номер родителей.
Мама рада меня слышать, она спрашивает, ела ли я сегодня, хорошо ли чувствую себя, как моя работа и когда я приеду домой хоть на недельку. Мама меня очень любит, я знаю. Мы болтаем, как подружки. И я спрашиваю: «Не было ли у нас родственницы Ли Сяо?»
– Почему ты спросила, доченька? – Мама удивилась.
– Встретила на работе одного русского старика. Он все время называет меня Ли Сяо. Он такой старый, что мог знать еще твою бабушку! – Я засмеялась, а мама – нет.
– У моей бабушки была сестра мужа с таким именем, – сказала она, помолчав. – Она жила в России в детстве, потом в Харбине, а потом мы о ней ничего не знаем. Но ей было бы уже сто лет, наверное. И ты же знаешь, в Поднебесной много Ли Сяо, а для русских мы все на одно лицо. – Только сейчас мама засмеялась.
Мама права – быть Ли Сяо в Китае, все равно что совсем не иметь имени. И я совсем успокоилась и по-думала, не поехать ли покормить оленей и белок на Солнечный остров. Все ночные кошмары исчезают в солнечных лучах.
– Цай Сяо Ся, – окликнул меня чей-то голос. Нет, не все кошмары разгоняет утро.
– Цай Сяо Ся, вы сами сказали, что ничто в мире не случайно! – Старый человек с разноцветными глазами снова встал рядом со мной. Люди проходили вокруг и смотрели без внимания – у всех свои дела. Старик держал за ручку небольшой чемодан на колесиках. – Простите, что причинял вам беспокойство эти два дня. Сегодня вечером я уезжаю из Харбина и вряд ли вернусь – моя жизнь подошла к закату. Найти и поблагодарить ту, которая изменила мою жизнь, а потом спасла, было одной из последних моих целей. Но я не нашел ее, хоть искал много лет, всеми способами, доступными людям, и даже больше.
Он замолчал, устремив взгляд на желтые воды Сунгари. Там расписная лодка с головой дракона на носу отходила от пристани. Люди в белых рубашках и женщины с зонтиками от солнца ехали на прогулку. Свой зонтик я забыла сегодня, а жаль – припекало сильно. Сейчас я понимаю, что могла бы просто зевнуть и уйти. Старик обиделся бы, ушел и стал бы историей, которой я могла бы пугать непослушных внуков. Но мне стало интересно и немножко жалко его. Он же все равно уезжает сегодня. Я поняла: он хотел, чтобы я послушала.
– Лаоши, – сказала я тогда, – давайте присядем, ведь ваш рассказ будет, наверное, долгим.
– Мой мандаринский слишком плох, чтобы все рассказать, – повторил он свою обычную фразу. Я почувствовала, что он очень рад тому, что я не ушла. – Дай мне руку, Цай Сяо Ся, и больше не нужно будет слов.
Я испугалась. В прошлый раз он заколдовал меня, когда прикоснулся. Если он снова так сделает, а потом уедет, то я могу остаться с почерневшей рукой навсегда: найдется ли в Поднебесной колдун, который снимет чары заморского дьявола?
– Ваш мандаринский очень хорош, – ответила я, и старик понял мой страх и изменился в лице. Вот тогда я поверила, что ему уже очень много лет. Я протянула ему свою руку ладонью вверх. И он накрыл ее своей, темной, сухой, с возрастными пятнами. Дотронулся, как положил монетку, и я услышала паровозный гудок…
Тиии-тааааааа, чуф-чуф-чуф-чуф – и поезд промчался мимо! Обдал жаром, охватил ветром, оглушил, рассмешил! Самый лучший звук на свете – это паровозный гудок, а потом еще вагончики стучат! А Гришка Ефремов еще и гвоздь на рельсы положил – будет ножик. Был круглый гвоздь – стал плоский нож, горяченький после ста колесных пар! Ай да Гришка, ай да молодец! Пацану без ножика – никуда! Это третий уже будет: один в кармане, один запасной, а на этот у Марика-очкарика Гриня жилку вощеную для удочки и новое грузило выменяет – вся рыба на Асташке будет наша! Мамка поворчит, что чистить много, но потом ухи наварит, пирожков с рыбой настряпает! У Грини уже слюнки потекли при воспоминании о мамкиной ухе. А уж Мурзя с Жулькой как довольны будут: сначала обожрутся, а потом ластиться начнут. Ох, скорей бы поезд уже прошел!
И счастливый десятилетний малец в выцветшей бурой рубахе, явно перешитой из чьей-то большой, полез по насыпи вверх, пачкаясь о битум. Школьные дружки остались внизу. На толстых, чуть гудящих рельсах, блестящих на солнце, ждал его новенький самодельный ножичек. Да вот не дождался ножик Гриньку: только поравнялась пацанячья макушка с рельсами, только высунул малец нос над сизой щебенкой – глядь, а ножик уже в руках у другого. Маленького, тощенького лысого пацанчика. На стриженой башке у него только челка густая, черная. Сам в робе черной – штаны да куртка, но ведь не наш – ни вокзальный, ни завокзальный, ни забурхановский. Чужой.
– Эй, ножик отдал! – рявкнул Гриня. Чужак чуть присел, как заяц, на Ефремова зыркнул узкими глазками – и как сиганет вниз по насыпи. Гриня – за ним! Обидно: ножик сперли, жилки не видать, и ладно б свои, а то чучело какое-то узкоглазое! Понаехали тут на наши ножики!
– Стой, стой, гад! – крикнул Гриня. Он даже не думал – знал точно: пацаны за ним рванут.
Чужак бежал быстро, но, видно, дороги не знал – поперся через заросший кочкарник, да там и грохнулся с размаху. Гриня на секунду потерял его черную рубаху из виду. Ясно, что к Китайской слободке бежал, она как раз за распадочком. Гришка Ефремов уже и скорость сбавил, и ножик готов был простить – без взрослых не полезет сам в тот район. Но…
– Диди! Диди! – тонко пискнул кто-то, завизжал почти. Вынырнула еще одна фигурка из ивняка и кочкарника и перед пацаненком встала, собой закрыла. Девчонка! Тоже в черной робе и на лысого лицом похожа – один в один, только с косичками! Ефремов обалдел немного, а та ладошки выставила, руки растопырила, в коленках присела – типа, грозная.
– Я с девчонками не дерусь! – сплюнул сквозь зубы, по-взрослому, Гриня. – Отойди! Пусть нерусь ножик мой отдаст!
Но девчонка лишь боком встала, глаз не отводила. «Диди» этот ее уже с земли встал, отряхнулся. Та ему на своем «сяо-ляо-мяо» что-то быстро говорит, он отвечает, запыхавшись, ногу потирает – зашиб, видать, когда падал. И тоже в такую же раскоряку встать пытается, как сестра его. Ну, все, драки не избежать! А за спиной уже наши, забурхановские, топают!
– Наших бьют! – Это Севка Рыжий, горлопан, в спину врезался. Все трое подтянулись – наваляем запросто двум чужакам. Не за ножик, так за принцип! Заходи, ребята, с боков…
Девчонка головой завертела, что-то еще своему «диди» замяукала, за руку брата схватила: он головой затряс и ножик ей отдал с неохотой. Гриня заметил, что словно и не сам отдал, а как болванчик фарфоровый. В висках у Ефремова застучало, и словно что-то под кожей, внутри его белобрысой башки, заерзало. Мерзкое такое ощущение. А девчонка улыбнулась и на русском заговорила:
– Китайские девочки не дерутся, если не уверены, что победят. Вот твой ножик. Он такой красивый. – И протянула Гришке расплющенный гвоздь.
Ефремов, полный собственной важности и уверенный в победе, неторопливо вытер вспотевшие ладони о штаны, кашлянул для важности и вразвалочку сделал два шага. Два последних шага в простой мальчишеской жизни. Девчонка схватила его за руку, и все, что увидели приятели, так это яркую белую вспышку и как Гриня отлетел, ею отброшенный.
Китайчата слиняли под шумок. Ефремов, когда в себя пришел, ругался, как дядька его – пьяный сапожник. Но ножик удержал. Правда, сильно поре-зался.
– А что мы тут торчим?! – вдруг не своим голосом спросил Севка. – Куда это нас занесло? Пошли домой, что ли…
И все разом пошли на звук поезда, куда только мысленно собирался предложить идти Гриха. Пацаны выстроились гуськом, как на уроке физкультуры, и пошли, кивая головами, как китайские будды в буфете. Ефремов нервно сглотнул и пошел за ними.
Так страшно ему давно не было: заколдованные, шли пацаны, дергаясь, как куклы на нитках, и не отзывались. Севку Гриня догнал первым, но пока за руку не схватил, тот даже не оборачивался. А тут – сразу ожил. Только не помнил про китайчат ничего…
Старик отнял руку. Лицо его почти не изменилось, лишь легкая тень усталости отразилась в нем, как в пруду без рыб. Мне не нужно было проверять – на ладони у моего собеседника грубо заросший рубец, сглаженный годами, но отличный по цвету.
– Родные думали, что я умру, когда порез сначала воспалился, потом начал гноиться. Потом почернел, и я перестал чувствовать кости в руке. Он почти свел меня в могилу на заре юности, как принято говорить на Востоке. – Господин Ефремов смотрел на марево над рекой. – Мать нашла какую-то бабку, когда уже врачи от меня отказались. Та пришла с черным петухом в лукошке, велела его зарезать, но и она ничего не могла сделать. Только за руку взяла и выскочила прочь, как ошпаренная. И рубаха новая после нее пропала – меня в ней хоронить собирались. А нет рубахи – нет и похорон приличных. Пришлось мне выкарабкиваться, – пошутил собеседник.
Я слушала его слова о чужеземных магических обрядах и суевериях, улыбалась и смотрела на двух бумажных птичек, кувыркающихся на концах одного тонкого бамбукового прутика. Когда змей в воздухе, с земли прутика не видно, но один стриж без другого не летает. К центру бамбукового прутика привязана тонкая длинная нить. Она в руках у ребенка или старика.
– Если бы Ли Сяо появилась в вашей жизни лишь однажды, вы не искали бы ее сейчас. – Молчание слишком затягивалось, и ничего не сказать было бы невежливо. – Запад и Восток далеко друг от друга, но в центре мира встречаются даже они.
– Ли Сяо сказала примерно то же, когда мы оказались в одном и том же обучающем центре в сорока километрах от Семипалатинска. – Господин Ефремов смотрел на меня как на чудо. Так же как те люди из сна. – Там я получил профессию. Я – военный маг на пенсии, Цай Сяо Ся. И благодаря твоему предыдущему воплощению у меня очень редкая специализация: восточные медитативные метаморфозы с тактильными ментальными суггестиями плюс телепатия.
Я тихонько засмеялась:
– Господин Ефремов, мой мандаринский слишком плох, чтобы понять все слова, которые вы сказали. Вы – русский будда?
– Я – бывший военный разведчик из секретного подразделения «М», девочка, – пояснил лаоши со спокойствием статуи в храме. – Разведчик-волшебник, если хочешь. И своим ненаучным даром я служил Родине! И с тридцать девятого года работал здесь, в Харбине.
Я поняла, почему он оказался в моей стране. Его командиры – мудрые. Если бы я была поэтом, то сказала бы: маленькая Ли уронила однажды на землю зерно, которое проросло. У нее было рисовое зернышко. Но я не поэт, я люблю поезда и хорошо разбираюсь в машинах. Поэтому спросила:
– Какой дар был у Ли Сяо?
Старик поискал нужное слово.
– Хранительница. – Но он не был уверен в точности. – Она как губка могла впитать в себя знания, силы, магию. Огромное количество. Могла повторить умения того, кто с ней рядом. С телепатами – телепат, с диверсантами – диверсант, с медиками – медик. А если рядом магов не было, она тоже была обычной девочкой, только очень умной. И каждый видел в ней – свою. Мы недолго были вместе в отряде под Семипалатинском.
Я спросила:
– Это город, в котором испытывают атомную бомбу?
– Это город рядом с географическим центром Евразии, – ответил старик.
Понятно, там сходятся Восток и Запад. Я представила себе этот лагерь с трудным названием. Длинные корпуса в степи. Много света, мало растений. Дети всех возрастов. Одинаковая одежда. Взрослые в военной форме. Классы и полигоны. Дисциплина. Шаолиньский монастырь по-русски. Все военные организации одинаковы во всех странах. Старшие учат младших, младшие подчиняются. Когда старшие сочтут, что ты готов, – пройди испытание и стань одним из них или выполни другое свое предназначение. На предназначение увозят на черной машине. Кого-то в грузовике, кого-то в салоне люкс. И в спину смотрят тревожные глаза твоих школьных товарищей. Но все молчат, никто не бросается вдогонку с криком: «Не уезжай!» Так и Ли Сяо однажды уехала. И молодой господин Ефремов. Тогда еще был Советский Союз, и к нему обращались: «Товарищ Ефремов».
– Простите, лаоши, я перебила вас. Думаю, вы встретились с девушкой здесь, в Харбине. – Я сама протянула ему руку. Если мы будем долго разговаривать, то он опоздает на поезд. А мне еще нужно зайти на подземный рынок у Софийского собора – успеть купить свежих персиков.
– Под Харбином, – уточнил Ефремов. – Пинфань, управление по водоснабжению и профилактике частей Квантунской армии.
Я не успела отдернуть руку…
…Пинком из машины выталкивают солдаты, а падаешь в руки призракам. Бурая форма харбинской жандармерии и белые балахоны работников Управления. Теперь Григорий во власти призраков без лица. Руки в резиновых перчатках надевают наручники на его запястья. Это легче, чем тугие веревки в участке. Тычут в спину маузером – иди вперед. Он поднимает голову к небу: много звезд в темноте, а луны нет. И самая черная сила – тут. Много. Смерти много и боли. И какой-то мертвый квадрат видится. Но магии – нет. Только слабые проблески. По шкале Громова-Кили даже не ноль, а минус получается. Очень большой минус. Такого же не может быть!
– Хотелось солнышко увидеть напоследок, – слова самому себе. Хоть и сказал с улыбкой белой фигуре. А за них – тычок от полицая. Звериный окрик. Ох и лающий у них язык, на наш русский слух. Еще четверо вместе с ним входят в узкие ворота в толстых бетонных стенах. Здание приземистое, сплюснутое сверху. «Тяжелокостное», – хотелось сказать Ефремову. Не умеют азиаты строить высокие здания – все у них словно к земле пригнутое. Привыкли сами кланяться всяким бонзам и дома такие же строят. Еще тычок в спину – нечего мечтать, пора в реальность. Больно, черти, тычут. Прямо в сломанные ребра. И Ефремов идет вместе со всеми.
– Новая партия бревен для папаши. Пять штук, как договаривались. Оплату не задерживай, – слышит Ефремов за спиной японское рыканье. Конечно, он понимает по-японски. Но только никому об этом знать не надо.
Призраки в медформе ведут всех через внутренний двор к зданию почти без окон. Никто не разговаривает с ними. Даже между собой фигуры в белом не говорят. Люди, которых привезли вместе с Ефремовым, боятся. Страхом от них разит больше, чем смрадом внутри стен. А дышать тяжело, ветер тянет от высокой трубы. Семенящие рядом не знают, что делать, куда попали, кто вокруг – живые или мертвые. Ефремов чувствует – под белыми одеждами обычные люди. И на крышах, с карабинами – обычные люди. Но боль везде, боль и смерть и бессилие. И тот самый минус, который вводит в ступор.
Любой маг знает, когда много людей собирается в одном месте, образуется новое сознание, надчеловечская сущность, но без личности. Много ментальной энергии в один сгусток сливаются, и с ним можно работать. И тогда каждого, кто туда хоть мысль послал, коснется изменение в этом сгустке. Братания, массовые дезертирства, бунты персонала, саботаж, диверсия, переворот, «прозрение». Много чего можно сделать, если подсадить в насущность элементала с нужным зарядом. Это как отравить колодец или, наоборот, обеззаразить источник, из которого пьют все защитники неприступной крепости. Главное – найти этот колодец и подобраться к нему. Для того и пошел сюда старший лейтенант Григорий Ефремов, разведрота восточного рубежа отряда «М», специальность «Ментальные диверсии». А как тут работать, если нет надсущности?! Яма, а не бугор! Не этого ждал Ефремов, растерялся, тут-то его и размазало!
Отчаянье охватило Ефремова. Вцепилось в горло, накрыло. Он умрет здесь, как все. Он напрасно попал сюда: не выбраться из этой могилы. Нет сил, нет на-дежды. Никакой пользы ни себе, ни Родине. Только мука смертная ждет тебя здесь и равнодушная безносая тощая тетка с косой заберет тебя, Гриня, в сыру землю. Выть, выть захотелось Ефремову. И сил не стало, руки не поднять, в горло душегубам этим не вцепиться! Напрасно все, зря, зря, зря! Ох, хоть бы солнышка дождаться, да еще денек пожить! Или чтоб сразу к стенке.
– Записывай, Оцука. Тридцатое июля, четыре часа двадцать минут. Партия бревен, пять штук. Две штуки «плюс»: номера три тысячи девятьсот восемьдесят семь и три тысячи девятьсот восемьдесят семь. Три штуки «меньше», номера четыре тысячи триста восемьдесят восемь, восемьдесят девять, девяносто. Возраст – стандартный. После дезинфекции и первичного осмотра расположены согласно внутреннему распорядку: здание «ро», корпус «семь» и «восемь». Усиленное питание и предварительное лечение не нужны. Материал пригоден для использования немедленно.
«Больше не люди», – щелкнуло в мозгу у Ефремова. Свистящие фразы дежурного вывели его из истерии чужого страха. Пополз, пополз он вверх, цепляясь за мысль: «Ничего, я еще пока живой!», злостью откинул первый виток ужаса. Задышал ровнее, постарался сосредоточиться, помнил, что злость – союзник неверный. Силу дает, но ненадолго. Пока вели япошки их через постройки свои – оглядываться начал вокруг. Тусклые огни у них тут на зданиях – экономят, что ли, но разглядеть, где что, можно. И вдруг как шибануло: черный квадрат! Прямо перед ним – один выход, он же вход, и нет окон, только горизонтальные щели по периметру, как сотня прищуренных глаз. Вот оно как выглядит-то, лицо смертушки!
«Стоп», – приказал сам себе Ефремов. Главное, что и помирать можно не за фунт изюму, как мамка говаривала. А за правое дело и жизнь отдать – не грех, а слава. Бог, он все видит. И сам себе усмехнулся – хоть и был в пионерах да магии учился, а если в своем уме, то Бога отрицать и не подумаешь. Даже черти веруют и трепещут – чертей нагонялись стажерами. И этих узкоглазых погонять силы хватить, хоть одного, да с собой уведу. И свои знать будут, где Гришкина могилка. Снова злость помогла преодолеть животный страх.
Узкая лестница, искусственный свет. Тяжелые двери, как в бомбоубежище. Одна, другая, еще лестница. Еще дверь. Длинная галерея: камеры с одной стороны коридора, решетчатые окна – с другой, все выходят во внутренний двор, а там – чернота черная. Каждая дверь – с засовом, и два окошка в ней: повыше, на уровне глаз, и пониже, где-то в пояс. Каждого из новых «бревен» – в отдельную камеру. И без слов, без эмоций. Не зацепиться.
– Ченмирен? – в темноте кто-то завозился. – А? Ченмирен, говорю! Да кто там, чтоб тебя… – Спрашивающий закашлялся.
– Да Григорием мама называла, – отозвался Ефремов. Родная русская речь прибавила сил бороться с темнотой внутри.
– Не подходи ко мне, браток, у стенки стой, – снова заскрипел голос из темноты. – Больной я, заразный. То ли тиф, то ли холера, черт их тут разберет. Мож помру, а мож и нет. – И снова некто в темноте зашелся кашлем. С таким не живут долго. – Меня эти дьяволы косоглазые заразили чем-то. Я, как дурак, как скотина безгласная, на заклание пошел. И что видел, что видел, брат, так лучше и не видеть того на втором этаже.
И снова – кашель, удушающий кашель, выворачивающий легкие. Ефремов остался у двери и закрыл глаза. Теперь темнота не мешала. Увидеть человека на этих шести квадратах с закрытыми глазами – задача для двоечника-первоклассника. Но вместо теплого свечения в углу скрючилась бурая, чуть мерцающая фигура. Все, все здесь не так, как учили.
Словно почуяв, что Ефремов смотрит в него, фигура подалась вперед. В нем еще тлело что-то, похожее на человеческую жизнь, но не хватало главного. И человек заговорил жадно, так жадно, словно пил воду после работы на летнем солнцепеке.
– Руки, ноги, головы людские, кишки в стеклянных банках по стенам стоят. Браток, не могут так люди с людьми… Нелюди тут. И они, и мы для них – не люди… Ад тут, браток. Режут, как крыс. Я знаю, я лишь одним глазком видел, но узнал. Там девонька, которую со мной привезли. Голова ее в банке. Роток открыла, глазки пучит, словно спрашивает: «Как? Зачем?»
То, что рассказывала эта серая тень, было слишком страшно, чтоб быть правдой. Человек, высосанный чем-то, явно бредил. «Его лихорадит, он все придумывает!» И Ефремов вздохнул поглубже, встал в асану и попытался дать бедолаге своей целебной праны. Пусть хоть заснет, успокоится. Но тот, приняв живительной энергии, сел и вдруг спросил:
– Слышь, Григорий! Ты на воле не слышал ли… А правда, что Советы Берлин взяли?
– Правда, – ответил Ефремов.
– Хорошо, – и только после этого незнакомец заснул. Его свечение стало похоже на человеческое. Забылся сном и Ефремов. «Увидеть бы солнце, услышать бы поезд еще раз», – была его последняя осознанная мысль. Его ли?
…Я смогла сама выдернуть руку. Я знаю, неправильно вести себя грубо, но я испугалась, что дальше увижу голову Ли Сяо в банке с формальдегидом. Я испугалась, что увижу там свою голову.
– Мне очень жаль, господин Ефремов, что ваша подруга погибла в застенках, – сказала я вежливо. Мне было тяжело дышать, как будто я заболела. Я надеялась, что дальше мы попрощаемся, и когда он уйдет, я возьму такси, поеду к золотой статуе Будды, зажгу девять пучков ароматов у входа в храм, и когда дым долетит до неба, спокойствие спустится в души живых и мертвых из этой истории. Завтра мне снова нужно работать в «Зионе» и быть вежливой с посетителями. – Я понимаю, что ваша жизнь изменилась благодаря ей – вы получили профессию и нашли свое предназначение. У нас в Китае считается, что только праведникам и мудрецам дается долгая жизнь, вы – подтверждение тому. Пробыть с вами рядом – большая честь для меня. Вы делитесь со мною своим особенным ци.
Я заметила слезы на его глазах. Ни одна не упала вниз. Голос господина Ефремова стал сухим и жестким:
– Спасибо на добром слове, Цай Сяо Ся. – Он совсем не эти слова хотел услышать. – Но Ли Сяо не стала учебным пособием для извергов или экспонатом антивоенного музея. Она носила белый халат в Управлении по водоснабжению.
Ужас и гнев охватили мое сердце! Китаянка никогда бы не стала работать на оккупантов, мучивших ее народ! Моя прабабка не могла резать своих на столе японских чертей! Он все врет, этот сумасшедший старик. Я сжала кулаки и вскочила со скамейки. Мимо проходил высокий молодой человек, он посмотрел на меня с тревогой, как будто спрашивая, не нужна ли помощь. Я не решилась поднять руку на пожилого иностранца просто так, без видимой посторонним причины. Сначала надо закричать и позвать на помощь.
– Она не была китаянкой. – Русский старик справился со своими чувствами. Сейчас ему даже не понадобилась моя рука. Я успела только заметить, что глаза у него теперь оба черные от края до края…
– Перед смертью, говорят, легче становится, а, Григорий? – Сокамерник сидел на кровати бледный, но явно оживший. Прана ци подпитала его за ночь. Зато у самого Ефремова голова стала тяжелой, предвещая ослабление защиты.
– Я все равно помру. – Человек на кровати старался говорить деловито как мог. – Мы все однажды помрем. Кто раньше, кто позже. Но если фрицев разбили, то и япошкам каюк будет. Хотел бы сам увидеть, но как масть пойдет… – тут он понизил голос до шепота. – А ты слушайся голоса – дольше проживешь.
– Какого голоса? – Ефремов прервал тяжелые, как собственная голова, раздумья. «Голос» мог быть зацепкой.
Сокамерник огляделся. В электрическом свете лампы под потолком, резко включившейся утром, он оказался высоким светлоусым мужчиной лет сорока, бледным, но сильным на вид. Горячечный блеск в глазах – то ли от болезни, то ли от возможности поговорить.
– Голос тут есть, Григорий. В голове у тебя будет звучать. – Он замотал кудрями. – Не, браток, я не псих. Этот голос выжить помогает. Первый раз, когда его услышал, сам решил, что чокнулся. Но потом подумал: хуже не будет. И правда, голос в голове возникает и вспышкой так: «Не ешь сегодня ужин – там яд». Или: «Через две камеры – новый китаец. Он – партизан». А еще однажды, когда первый раз я тут болел, слышу: «Привет от китайской подруги». Точно, думаю, с ума сошел. А потом глядь, а под тарелкой с ужином подарочек – туфелька игрушечная, из бумажных трубочек сплетенная. Безделка, а легче как-то. Только в последнее время я его мало слышу, всклики только, на плач похоже. И слова: «Ее не стало». Или: «Не давай руку для укола!» Я не брежу, Григорий, веришь?








