Текст книги "Как стать добрым"
Автор книги: Ник Хорнби
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)
– Чем тебе не нравится кровать? – Мой вопрос был скорее адресован Дэвиду, чем Молли.
– Просто не нравится. Я не согласна.
– С чем же, разреши спросить, ты не согласна?
– Просто не согласна – и все. Она неправильная.
– Когда у тебя будет своя квартира, можешь спать хоть на гвоздях, как факир. А в моем доме будешь спать в постели.
– Простите, – вмешался ГудНьюс. – Кажется, я вызвал проблемы. Но ведь дело только во мне? Пожалуйста, забудем об этом. Все в порядке.
– Вы уверены? – переспросил Дэвид.
– Разумеется. Я могу устроиться и на кровати. – Последовала пауза, во время которой ГудНьюс посмотрел на Дэвида с таким выражением, будто назначал его своим представителем на Земле.
– Есть еще одна проблема, волнующая ГудНьюса. Точнее, нас обоих: как он будет целить.
– Как он будет – что?
– Исцелять людей.
– Он что, собирается делать это прямо здесь?
– Конечно.
– Значит, к нам будут ходить паломники… Что еще?
– Ну а куда еще?
– Ведь он пробудет здесь всего пару дней – ты так говорил.
– Вероятно. Но ему надо работать. У него долг перед людьми. Сама понимаешь. Так что, если выйдет задержка…
– Я так понимаю, все идет к тому, что одной комнаты для гостей доктору будет маловато? Это помещение не устраивает нашего гостя?
Дэвид посмотрел на «учителя», тот лишь пожал плечами.
– Конечно, помещение не идеальное, – сказал наконец ГудНьюс. – Из-за кровати. Впрочем, раз нет ничего более подходящего…
– Приходится мириться. Довольно забавно. У нас появился кабинет для исцелений.
– Боюсь, с сарказмом Кейти нам придется мириться – это одна из ее привилегий.
– У меня и других предостаточно. Их миллионы. – Тут я припомнила, что одна такая «привилегия» совсем недавно посетила наш дом и Дэвид вел себя с ней невероятно мягко, так сказать, толерантно уживался с ней все то недолгое время, что она у нас находилась, пытаясь отстаивать мои нрава на самоопределение. Мне стало чуточку стыдно. – Простите. Может быть, предложить гостю твою спальню? Лучше места не придумаешь.
– Прекрасно. Там я смогу хорошо поработать. Прекрасная атмосфера у вас дома, вы знаете об этом?
– И последнее: ГудНьюс вегетарианец. Но это даже облегчает тебе работу. Не правда ли?
– О да. А еще больше – тебе.
– Он строгий вегетарианец. – Дэвид, похоже, окончательно разучился воспринимать иронию, когда она не подается агрессивными средствами. Иными словами, утратил чувствительность к острым блюдам, когда их подают остывшими.
– Ну что ж, располагайтесь, – гостеприимно предложила я бездомному ГудНьюсу. Еще один босяк был обеспечен крышей над головой. Что касается меня, то я чувствовала, что он уже нас никогда не покинет.
Дэвид приготовил курицу в кляре и овощи. Курица предназначалась для нас, овощи – для всех, включая нашего гостя. Пока Дэвид готовил, ГудНьюс беседовал с ним на кухне, после чего состоялась наша первая совместная трапеза. Основной темой разговора за столом был ГудНьюс, а именно следующие вопросы: «ГудНьюс и черепахи» (оказывается, то, что они видят, необъяснимо словами), «ГудНьюс и каковы предметы в действительности» (человек плох, но в нем остается надежда на выздоровление души – надо лишь отыскать путь), «ГудНьюс и его исцеляющие руки». Молли снова захотела, чтобы он прогрел ее там и сям, но Дэвид заметил, что мы, между прочим, сидим за столом.
– А вы всегда могли так делать? Например, когда вам было столько лет, как мне сейчас? – спросила Молли.
– Нет. Я ничего не умел, пока мне не исполнилось… как это будет по-вашему – двадцать пять.
– А сколько вам сейчас?
– Тридцать два.
– А как вы узнали, что обрели такие способности? – Этот вопрос исходил от Тома, который по-прежнему стойко не поддавался обаянию ГудНьюса.
– Моя подружка в то время растянула шейную мышцу и попросила меня растереть ей вот тут, и… произошло нечто странное.
– Что именно?
– Непостижимо. Лампочки вдруг вспыхнули и стали светить ярче, в комнате сделалось жарко. В общем, нечто необыкновенное.
– И откуда, вы думаете, взялся ваш дар? – В этот раз, к моему удовлетворению, уксуса в моем голосе было куда меньше. Я понемногу училась. Я еще не стала добрым белым вином, но пить меня уже можно – или хотя бы добавлять в пунш.
– Знаю откуда, но не могу сказать при детях.
Я не поняла, что он имел в виду, но, если ГудНьюс полагал, что историю о том, как он стал знахарем, нельзя рассказывать в присутствии несовершеннолетних, я не собиралась спорить с ним на эту тему, даже если сами несовершеннолетние были иного мнения.
– Нет, нет, расскажите, – попросил Том.
– Нет, – сказал ГудНьюс. – Давайте поговорим на другую тему.
– Как зовут вашу подружку? – спросила Молли.
– Глупый вопрос, – хмыкнул Том. – Кому это интересно. Вот дура.
– Эй, Том, дружище. Возможно, эта информация кому-то важна, почем нам знать? – сказал ГудНьюс. – Может быть множество причин, по которым Молли необходимо знать имя моей подружки. Вероятно, это благие причины, насколько я знаю Молли. Давай не оскорблять людей за то, что они обращаются к нам с вопросами, хорошо? Молли, ее зовут Андреа.
Молли самодовольно кивнула, а на лице Тома вспыхнула ненависть – подобное лицо можно было встретить в газете, иллюстрирующей статью об этническом раздоре в бывшей Югославии. В общем, я не сомневалась, что диджей ГудНьюс нажил себе врага.
Оставшуюся часть обеда мы старались избегать горячих точек соприкосновения: ГудНьюс ненавязчиво и осторожно интересовался нашей работой, расспрашивал о наших делах в школе, о наших учителях, а мы так же осторожно отвечали (кое-кто и сквозь зубы) – сжато и лаконично, сдержанно роняя слова. Так мы и проводили время, пока тарелки не освободились окончательно и не настала пора расходиться.
– Я помою посуду, – предложил ГудНьюс.
– У нас есть посудомоечная машина, – сказала я, и ГудНьюс озадаченно посмотрел на Дэвида. Нетрудно было предугадать, что за этим последует.
– У вас, наверное, никогда не было посудомоечной машины, – устало предположила я, чтобы подчеркнуть, что временами неприязнь ГудНьюса к некоторым приметам цивилизации становится утомительной.
– Не было, – ответил ГудНьюс.
– У вас, похоже, нет многих вещей, – осторожно сказала я, – без которых многие люди не могут сейчас обойтись. Причем, заметьте, они ими обзаводятся, чтобы облегчить себе существование.
– В самом деле, – согласился он. – Но ведь от того, что существование облегчается, никому не становится легче. Рабство тоже в свое время считалось неплохим изобретением и здорово облегчало существование. Ну и что – в конце концов те, кто так считал, оказались неправы. Потому что порабощать людей или машины – это не лучший способ облегчить жизнь. Ведь рабы – это плохо, не так ли?
– Значит, вы считаете рабство и использование посудомоечной машины явлением одного порядка? Так, что ли, ГудНьюс? Или вы хотели сказать что-то другое?
– Мне все-таки кажется, что это одно и то же.
– Что ж, многие вещи на первый взгляд похожи, но это еще ничего не значит. Так можно сказать, что педофилия это то же, что и… мыло, например. А фашизм, может быть, то же самое, что и туалеты. Но это не значит, что я стану водить детей писать в садик лишь потому, что ваш необычный моральный кодекс отдает этому предпочтение.
Фашизм, может быть, то же самое, что и туалеты… – что это со мной? Неужели я в самом деле только что сказала это? Неужели из меня такое вырвалось? Вот в какой мир я попала – в мир, где можно сбиться на подобную извращенную логику.
– Глупо, – сказал Дэвид. – И опять сарказм.
Сарказм – это моя привилегия. «Ах, так это я глупа? А не человек, который не спит в постели, потому что считает это блажью и излишеством?» Мне стало не по себе. Я же должна была придерживаться нити разговора: обсуждения рабства и посудомоечных машин – с чего разгорелся сыр-бор, – а не сползать в детские обиды.
– Я пытаюсь обходиться без тех вещей, которыми не обладает в мире каждый, – сказал ГудНьюс. – Вот когда посудомоечная машина появится у последнего бразильского индейца в экваториальных лесах, или кофеварка для капуччино, или плазменная кварцевая телепанель на всю стену – тогда и я обзаведусь всем этим, понимаете? Но пока дело обстоит иначе, предпочитаю воздерживаться.
– Весьма благородно с вашей стороны.
«Псих», – подумала я про себя, с громадным чувством облегчения вынося такой диагноз. Ведь я ничего не знала об этом человеке, и он не мог убедить меня в собственной неправоте, подлости, потворстве своим желаниям – он же просто маньяк, и я запросто могу его игнорировать. На него просто не надо обращать внимания – и все.
– У всех в мире есть посудомоечная машина, – заявила Молли, явно сбитая с толку. За все время переживания своих материнских ошибок я впервые чувствую себя настолько унизительно.
– Но ведь это неправда, Молли, – торопливо вмешалась я. – И ты это прекрасно знаешь.
– Да у кого же ее нет? – Молли вела себя бесцеремонно и нахально.
– Не глупи. – Я выигрывала время, лихорадочно соображая, кого из ее детской вселенной привести в пример, у кого нет посудомоечной машины.
– А что скажешь насчет Денни и Шарлет?
Денни и Шарлет ходили в одну школу с Молли и жили в муниципальной квартире неподалеку. После этих слов мне стало ясно, что я страдаю классовой стереотипизацией в самой нелепой и смехотворной форме.
– У них все есть, – заявила Молли – нагло и голословно. – У них есть даже «ди-ви-ди» и «он-диджитал».
– Ладно, ладно. А что ты скажешь насчет детей, которым отдали компьютер Тома?
– Они не считаются, – сказала Молли. – У них вообще ничего нет. У них нет даже дома. И потом, я ни с кем из них не знакома. Да и не хотела бы познакомиться. Мне их, конечно, жаль, и даже то, что им отдали компьютер Тома, – пускай.
И это моя дочь?
Моральное воспитание детей было безнадежно запущено – я уже давно задумывалась над этим вопросом. Я рассказывала им про государственную службу здравоохранения, про социальное обеспечение, про Нельсона Манделу и его значение в мировой истории. Мы беседовали о бездомных, расизме, сексизме, бедности, о деньгах и честности. Мы с Дэвидом объяснили им доходчиво, как могли, почему всякий голосующий за партию консерваторов никогда не будет желанным гостем в нашем доме, хотя у нас выработано особое соглашение насчет мамы с папой. И хотя меня сильно расстроили «перебежки» Молли во время эпизодов с компьютером и лазаньей, все же в глубине души я была убеждена, что эти наши разговоры и ее расспросы не пропадают даром. Теперь же я видела в ней паршивую патрицианскую леди Баунтифул, [24]24
Действующее лицо пьесы Дж. Фаркера «Уловка кавалеров», в переносном смысле – благодетельница, дама-благотворительница.
[Закрыть]которая в свои двадцать лет восседает в комитете какого-нибудь отвратительного благотворительного бала в Уорвикшире, где ноет о приютах для беженцев и жертвует кашмирскую шаль своей горничной.
– Вот видите, – сказал ГудНьюс. – Вот почему я не играю в эти игры. Игры в обладание имуществом. Потому что вещи портят людей. Они становятся ленивыми, испорченными и беззаботными.
Я посмотрела на свою ленивую, беззаботную и испорченную дочь и сказала ГудНьюсу, что дети с удовольствием помогут ему разобраться с посудой.
7
У меня было примерно тысяча двести пациентов. С некоторыми приходилось видеться часто, чуть ли не ежедневно, другие только мелькали время от времени и не оставались в памяти. Были среди них те, которым я могла помочь, а были и такие, которым я была помочь бессильна. Больше всего меня приводили в смятение те, с кем приходилось встречаться часто, но кому я ничем помочь не могла. Таких пациентов мы называли «безнадегами» – по вполне понятным причинам. «Безнадег» приходилось на каждого врача около полусотни. Они заходили в кабинет, садились и смотрели на меня как на последнюю надежду. А я ничего не могла поделать – в эти моменты на меня накатывало острое чувство вины, жалости, неизбывной тоски, я ощущала себя обманщицей, шарлатаном от медицины. И, если уж начистоту, в качестве защитной функции организма я чувствовала к ним легкое раздражение: как будто они нарочно меня преследовали, пытаясь загнать в угол. Если они знают, что помощи с моей стороны ждать не приходится, – то зачем приходят? Эти люди словно не желали видеть, что я ничем не могла быть им полезной. Телемастер, который не может устранить рябь в телевизоре, водопроводчик, неспособный залатать протечку, электрик, который не в состоянии заменить пробки, – отношения с такими людьми надолго не затягиваются, поскольку вы прекрасно понимаете, что они для вас бесполезны. Но мои отношения с «безнадегами» установились навечно – конца им было не видно. Они всегда будут сидеть передо мной с укором во взгляде.
Я была уверена в том, что мисс Кортенца не хуже остальных понимает бессмысленность наших отношений. Она наверняка была в курсе, что помочь ей я не в силах. У нее ныли суставы и ломило спину, от боли она не могла заснуть – обезболивающее уже не помогало. Но она приходила снова и снова, и мы говорили и говорили до бесконечности. Я искренне хотела, но не могла дать ей облегчение; оставалось выписывать бесполезные рецепты и направления на рентген, прогревание, облучение и прочее. Я была готова на все, лишь бы она отстала от меня и нашла себе другого доктора, дав мне тем самым возможность заняться людьми, которым я еще в состоянии оказать помощь и которые, между прочим, моложе ее – ведь мисс Кортенца, согласно медицинской карточке, уже семьдесят три года! Причина ее недомоганий – возраст и образ жизни, большую часть которой она провела, прибираясь в чужих домах. (Скажем правду до конца: в домах людей вроде меня, принадлежащих к среднему классу. Так что в ее ко мне привязанности был некий таинственный элемент воздаяния. Возможно, если бы мы все, перестав думать, как стать хорошими и спасти мир, просто бы убирались дома сами, людям вроде мисс Кортенца не потребовались бы доктора. Возможно, мисс Кортенца, освободившись от боли, преследующей ее полжизни, и перестав травить свое сознание обезболивающими препаратами, приняла бы на себя какую-то новую, неведомую мне социальную роль и принесла бы пользу обществу. Скажем, она посвятила бы свою жизнь преподаванию в вечерней школе для взрослых, где учат читать безграмотных, или стала бы работать со сбежавшими из дому подростками. Тогда и мне не пришлось бы биться лбом в стену, пытаясь вылечить ее, – таким образом я выкроила бы свободный час, чтобы заняться уборкой собственного дома.)
На следующее утро после вселения к нам ГудНьюса мисс Кортенца, тряся головой и шаркая, проковыляла ко мне в кабинет и рухнула на стул. На мое сердце вновь навалился неизбывный камень, который таскают с собой «безнадежные» пациенты. В который раз передо мной встала проблема, что делать с мисс Кортенца дальше и чем ее лечить. Пару минут мы помолчали, дожидаясь, пока пациентка переведет дыхание. Во время этой паузы, отдуваясь, мисс Кортенца показала на фото Молли и Тома, стоявшие у меня на столе, а затем на меня. Я улыбнулась, и она улыбнулась в ответ, оттопырив большой палец в одобрительном жесте, не требующем дальнейших пояснений, которых она в своем нынешнем состоянии все равно дать не могла. «Славные дети» – выражал этот жест. Надо сказать, что дети успели здорово подрасти со времени ее первого визита ко мне. В начале наших совместных встреч они были еще совсем маленькими. Тогда она видела на фотографии пару младенцев. Таким образом, мои дети лишний раз доказывали мою врачебную несостоятельность.
– Как вы себя чувствуете, мисс Кортенца? – спросила я, когда хрипы в ее легких понемногу стихли, сделав пашу беседу возможной.
Она потрясла головой. Ничего хорошего она сказать явно не могла. Мисс Кортенца нечем было меня порадовать.
Я посмотрела в ее карточку.
– Помогли таблетки, которые я вам выписывала в прошлый раз?
Она снова покачала головой. Никакого проку в них, очевидно, не было – ни к чему было и спрашивать.
– Как сон?
Ей давно не спалось. Сон для нее остался в прошлом. То, что иногда случается с ней сейчас, нельзя назвать сном. Я окинула мисс Кортенца долгим взором – сколько можно было, чтобы не вызвать смущения, – затем внимательно изучила собственные записи в ее медицинской карточке. Я вперилась в ее карточку так, словно это как-то могло помочь решить проблемы не только мисс Кортенца, но и целого мира.
Внезапно мне пришло в голову, что в запасе осталось еще одно, неиспользованное средство. Сейчас оно проживало у меня дома. Как доктор, я просто не имела права им пренебречь. Я позвонила Дэвиду и попросила прислать ГудНьюса в поликлинику.
– Тебе придется заплатить ему, – сказал Дэвид.
– Откуда? Из фонда поддержки нетрадиционной медицины? Ты думаешь, министерство здравоохранения предусматривает такую графу расходов?
– Не имеет значения. Мне все равно. Но тебе не удастся использовать его задаром.
– А что ты скажешь на такое предложение: он вылечивает мисс Кортенца, а мы не берем с него за стол и проживание. Или за электричество. Или – за неудобства.
– Какие еще неудобства?
– Вызванные его краткосрочным пребыванием в нашей семье.
– Но ты же не станешь таскать его к себе на работу каждый день.
– Мне и не нужно таскать его к себе на работу каждый день. Как доктор, я достаточно компетентна, чтобы лечить самостоятельно, и тебе это известно.
Однако мысленно я уже составила список своих больных-рецидивистов. То есть занудных «безнадег». Вы только представьте это счастье – проработать оставшуюся жизнь, забыв про мистера Артурса! Или про мисс Макбрайд! Или про Безумного Брайена, как все мы его здесь называли, – поверьте, не из симпатии.
ГудНьюс появился через пятнадцать минут. Эти четверть часа тянулись долго, но не дольше, чем обычная консультация с мисс Кортенца, которую в этот раз я с превеликим удовольствием сократила. На меня с любопытством взглянула девица из регистратуры, не озвучив, впрочем, никаких соображений.
Мисс Кортенца посмотрела на амулеты ГудНьюса, свисавшие с его бровей, с откровенной враждебностью.
– Привет, дорогая, – проворковал ГудНьюс. – Сногсшибательная девушка, не правда ли? Как зовут, красавица?
Моя пациентка смотрела на него с прежним выражением.
– Перед вами мисс Кортенца, – поспешила я на помощь.
– Меня не интересует эта кличка. Ее настоящее имя. Первое имя.
Естественно, мне это было невдомек. Откуда я могла знать? Я наблюдала за ней всего пять лет. Я порылась в записях.
– Мария.
– Мария, – произнес ГудНьюс.
Затем повторил это имя вновь – на этот раз с подчеркнуто европейским произношением.
– Мар-ри-я, – протянул он. – Ну и что же нам делать с Марией? Помните эту песню, из «Вестсайдской истории»? [25]25
Мюзикл и знаменитый фильм, поставленный в 1961 г., – история современных Ромео и Джульетты.
[Закрыть]
– Это «Звуки музыки», [26]26
Чрезвычайно популярный в свое время фильм-мюзикл 1965 г. – история семьи, бегущей из нацистской Австрии; получил три «Оскара».
[Закрыть]– поправила я. – «Вестсайдская история» совсем о другом.
В этот момент меня посетила мысль, что это было мое первое верное наблюдение за всю консультацию.
– Так, получается, о тебе написано целых две песни? – ничуть не смутившись, продолжал ГудНьюс. – Не удивлюсь, если это так. Такие девушки достойны песен.
Мисс Кортенца ответила робкой улыбкой. Мне захотелось придушить ее за такую доверчивость и легкомыслие.
– И чем мы можем помочь? Как нам поставить Марию на ноги, чтобы она снова затанцевала?
– У нее хроническое воспаление суставов. Тазобедренных, коленных. И постоянные боли в спине.
– Плохо себя чувствует?
– Думаю, никто бы на ее месте не чувствовал себя хорошо. Приятного мало.
– Пожалуй, нелегко ей приходится.
– Тут главное – психические последствия хронической болезни. Она просто затравлена этой болью, понимаете?
– Хотите сказать, у нее с головой не в порядке из-за того, что болят колени?
– Да, все верно, мне просто трудно объяснить вам… – Тут я замешкалась, на ходу выдумывая ГудНьюсу имя, которое бы не отпугнуло мисс Кортенца, – доктор Смартипантс. Давайте посмотрим, чем мы можем ей помочь.
– Значит, она была несчастна уже до того, как вы начали ее лечить?
– Если бы я с самого начала знала причину ее несчастий, вполне возможно, это помогло бы лечению.
– Вы несчастны, мисс Кортенца?
Она вопросительно посмотрела на меня. В глазах ее читалось непонимание.
– Несчастна? Что значит – несчастна?
Да, это слово можно трактовать по-разному. В конце концов, оно может быть воспринято и как оскорбление. Говорим же мы, например, «олух несчастный» – это почти то же самое, что «Богом обиженный». «Несчастный» – значит также «неполноценный», «бедный», «жалкий» и в итоге где-то даже, не побоюсь этого слова, – «плохой». В общем, неудавшийся человек. А что может быть хуже слова «неудачник». Или даже так: «Неудачник» – с большой буквы. То есть во всем по жизни несчастный.
Но мисс Кортенца, похоже, отказывалась понимать значение этого слова: то ли ее слабый английский был тому виной, то ли она просто была туговата на ухо – трудно определить, какая именно из причин вызвала это замешательство.
– Да, именно – несчастна, – постаралась я навести ее на мысль, повторив заветное слово.
– О да, – наконец сказала мисс Кортенца, преодолев неведомые сомнения. Сказала с тем смаком, какой только старики могут придать этому выражению. – Очень, очень несчастна.
– Но отчего? – спросил ГудНьюс.
– По многим причинам, – ответила она и показала на свою одежду – она ходила в том же наряде, в каком появилась на нашей первой встрече. Глаза мисс Кортенца наполнились слезами. – Мой супруг, – выдавила она через силу. – Моя сестра Моя мать. Мой отец. По многим причинам. Очень, очень много причин. – Очевидно, мисс Кортенца осталась круглой сиротой. – Мой сын, – продолжала она.
– Он умер?
– Нет, что вы, не умер. Хуже – уехал в Арчуэй. И ни разу не звонил мне оттуда.
– Достаточно огорчений? – спросила я ГудНьюса.
Не знаю, получил ли он представление о причине ее несчастий, но мысль о том, что ГудНьюс мог бы осмотреть Безумного Брайена, перестала мне казаться столь привлекательной. Воображаю, сколько огорчений может гнездиться в голове Безумного Брайена – сможем ли мы выслушать его исповедь до конца?
– Все это имеет смысл, – загадочно заметил ГудНьюс. – Я начинаю чувствовать. Объясните ей, что я должен притронуться к ее плечам, шее и голове.
– Я и так поняла, – сказала слегка обиженная мисс Кортенца.
– Ничего не будете иметь против, если он вас слегка пощупает? Даже, – я перевела взгляд на ГудНьюса, и тот кивнул, – просто прикоснется к вам. Это необходимо для констатации вашей болезни.
Я невольно поймала себя на мысли, что представляю ГудНьюса как некое подобие рентгеновского аппарата на колесиках, который на время прикатили в мой кабинет.
– Да, – сказала мисс Кортенца. – Пожалуйста.
ГудНьюс сел напротив пациентки и на некоторое время прикрыл глаза ладонью. Затем встал, зашел за спинку ее стула и принялся массировать ей голову. Он что-то шептал при этом, но я не могла разобрать ни слова.
– Очень горячо! – вдруг воскликнула мисс Кортенца.
– Хорошо, – ответил ГудНьюс. – Чем теплее, тем лучше. Все только начинается..
Он был прав. Все в самом деле только начиналось. Может быть, это просто было результатом коллективной концентрации энергии, но в кабинете стало заметно теплее – как будто включили отопление в зимнем режиме – и, самое непостижимое, светлее. Я невольно чувствовала этот всепроникающий жар, хотя старалась ни на что не обращать внимания – в том числе и на то, что сороковаттная лампочка под потолком вдруг принялась светиться как стоваттная. И это было еще не все – множество других признаков, мелких явлений, замечаемых краем глаза, недвусмысленно указывало на то, что в кабинете происходит нечто невероятное. Впрочем, лучше опущу рассказ о собственных ощущениях – будем объективны.
После нескольких минут легкого массажа и напряженной паузы мисс Кортенца встала, осторожно выпрямилась и сказала ГудНьюсу:
– Спасибо. Теперь намного лучше. Гораздо лучше.
Она кивнула мне – может, это мнительность, но я чувствовала некую холодность в этом кивке, словно бы я была в чем-то перед ней виновата, словно она намекала на то, что исцелить ее оказалось вовсе не так трудно, а я волынила, мурыжила ее годами, – вот, мол, доктор, и всего дел-то. В общем, она как бы дала мне понять, что давно можно было все исправить, будь я более компетентным врачом.
Мисс Кортенца покинула мой кабинет со скоростью, пятикратно превосходящей ту, с которой она сюда вошла.
– Вот как, – изрекла я. – Вы смогли исцелить старика. Отличная работа. Как говорится, честь вам и хвала.
– Нет, она не исцелена, – ответил ГудНьюс. – Конечно же, не исцелена. Ее тело совсем плохое. Но жизнь ее теперь станет намного легче.
В голосе его чувствовалось удовлетворение от проделанной работы, он был доволен, искренне доволен. Причем не самим собой – он был рад за мисс Кортенца. Зато я чувствовала себя преотвратно – ограниченной и бесполезной.
– Теперь можете рассказать мне, как все было на самом деле, – сказала я перед его уходом. – Детей нет. Что у вас там случилось с вашей подружкой? В чем секрет?
– Не знаю, – честно ответил он. – Я не знаю, в чем секрет. Я ничего от вас не скрываю. Если был бы секрет, я бы рассказал.
– Ну так расскажите, что было, – расскажите, что можете.
– Наркотики.
– Так вы это имели в виду – наркотики? Этого нельзя было говорить при детях? И что за препараты?
– С этого и началось. Экстези. Во всяком случае, так мне представляется. Сами понимаете – работа на дискотеке. Ночной клубный кайф по пятницам и… Со мной произошло примерно то же, что с одним из этих парней в американских комиксах. Человек-паук и тому подобное. Я как будто изменил молекулярную структуру своего ДНК. И стал сверхчеловеком.
– Значит, экстези сделало вас сверхчеловеком.
– Мне так показалось, во всяком случае. – Он пожал плечами. – Странно, не правда ли? Вы вот учили в университете, как там берцовая кость крепится к коленному суставу и все такое. И мы пришли к одному и тому же. Не поймите превратно, я считаю, что это в первую очередь ваше занятие – лечить людей. Это же ваш кабинет и ваши больные.
– Спасибо и на этом. Неслыханная щедрость с вашей стороны. Вы необыкновенно любезны.
– Никаких проблем, что вы. До встречи за столом.
Разглядывая вечером Молли в ванне, я не обнаружила никаких следов экземы.
– Послушай, Молли, ты же помнишь, как первый раз встретилась с ГудНьюсом?
– Да, конечно.
– И что он тебе тогда говорил? Спрашивал о чем-нибудь?
– О чем таком он должен был меня спрашивать?
– Ну, не знаю. Например, о твоем самочувствии. Прежде чем тебя лечить, он разговаривал с тобой, задавал какие-нибудь вопросы?
– М-м-м… Ах да, задавал. Он спросил, не чувствую ли я себя несчастной.
– И что ты ответила?
– Сказала, что иногда чувствую.
– И что именно ты чувствуешь?
– Иногда скучаю по бабушке Попугайчик.
Молли имела в виду маму Дэвида, умершую в прошлом году. Дети называли ее так, потому что на столбе ворот ее дома стоял каменный попугай.
– Да, это в самом деле печально.
– И еще по Поппи.
Так звали кота, странным образом погибшего вскоре после того, как нас покинула бабушка Попугайчик. Молли остро переживала эти два злосчастных события. Мы не ожидали, что она воспримет так близко к сердцу эти утраты. Бабушку Попугайчик сразил удар, когда она была у нас в гостях, и, хотя смерть наступила позже, ближе к ночи, когда ее уже доставили в больницу, было ясно, что дело плохо, пока она еще лежала у нас дома. А потом мы целый день искали сбежавшего Поппи, я и Молли обнаружили его раздавленного машиной на дороге. Как мне тогда хотелось, чтобы она никогда не видела этого зрелища.
– Тоже печально.
– И еще твой ребенок.
– Мой ребенок? Какой ребенок?
– Ребенок, который умер, не успев родиться.
– Ах вот ты о чем.
За полтора года до появления Тома на свет у меня был выкидыш. Вполне заурядный десятинедельный выкидыш, правда первый в моей личной практике. Одно время он лежал тяжким грузом на моей душе, ныне я почти о нем забыла, но Молли, оказывается, помнила и по-своему страдала.
– И ты из-за этого была так расстроена?
– Да. Конечно. Это же мог быть мой братик или сестренка.
– В самом деле…
Мне хотелось рассказать ей, что все в действительности не так уж плохо, что у нее просто чуткое сердце, но без экскурса в эти дебри насчет того света и иных сфер, в которые людские души впоследствии переселяются. И в то же время мне хотелось уберечь психику восьмилетнего ребенка, поэтому я сменила тему:
– И все? Или было еще что-нибудь?
– Еще я думала о вашем с папой разводе.
– Ты и насчет этого тоже переживала? Мысль о нашем разводе, значит, делала тебя несчастной? Почему ты так переживала за нас?
– Потому что вы могли расстаться насовсем. И тогда бы умерли в одиночестве. Умирают всегда поодиночке.
– Ох, Молли, ну как так можно – о чем ты говоришь!
Я могла засыпать ее ответами на все эти сомнения, могла утешить ее, успокоить, но все это сейчас прозвучало бы фальшиво. Вместо этого я, в обреченной попытке извлечь из нее эти мрачные мысли, положила руку ей на лоб – так, наверное, делал ГудНьюс при их первой встрече.
– Теперь меня все это уже ничуть не беспокоит, – прощебетала Молли из ванны, по-видимому торопясь успокоить меня.
– В самом деле?
– Да. В самом деле. ГудНьюс прогнал все эти тревоги прочь.
Я уложила детей в постель, но мне не хотелось спускаться вниз, к ГудНьюсу и Дэвиду. Поэтому я пошла в свою комнату, чтобы обдумать все в одиночестве. Беседа с Молли наводила на размышления. Передо мной встали вопросы, которые невозможно было обойти стороной. Большая часть моей жизни проходит в попытке избежать размышлений – по любому поводу, особенно долгих, затянувшихся и уж тем более – тщетных и безрезультатных. Как мы живем? Беда в том, что подавляющее большинство людей считает это вполне нормальной жизнью. Существуют, правда, некоторые – рок-певцы, романисты, молодые обозреватели газетных колонок, – кто прикидывается, что мысли о детях, рабочих буднях, предстоящих отпусках представляются им затянувшимся актом духовной смерти. Они посматривают на обыденную жизнь с высоты газетного столбца, находя остальных достойными жалости и презрения, утопающими в мелочных заботах о существовании. Как будто мы недостойны иного, высокого жизненного идеала. Есть и другие – вы прекрасно знаете, о ком я, – кто видит в нас невероятных счастливчиков, благословленных свыше, вот только испорченных невоспитанностью, расовыми предрассудками, образованностью и уровнем дохода. Я не собираюсь сходиться в штыки со вторыми – зачем? Я знаю, что у нас есть свой потолок – кое-что мы получили в жизни, недоступное другим, но есть вещи, которых нам никогда не испытать вживе, учитывая наши заработки и социальный статус… ну и множество прочих ограничений. Но, как мне сейчас представляется, нормальная жизнь или видимость «нормальной жизни», которую так презирают первые, уже является залогом предотвращения затяжной духовной смерти – да и кто они, в конце концов, такие, чтобы судить о чужой жизни?








