412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ниал Фергюсон » Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую » Текст книги (страница 40)
Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:12

Текст книги "Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую"


Автор книги: Ниал Фергюсон


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 46 страниц)

Латышей будет легко эвакуировать. В России само по себе переселение не считается жестокостью. Люди к нему привыкли… Тем инородцам немецкого происхождения, с которыми сейчас так плохо обращаются, можно будет позволить переехать на эти земли и основать там колонии. Их необязательно включать в состав Германии, но достаточно просто привязать к ней как можно крепче, чтобы они снова не перешли на сторону России{2228}.

Однако если для евреев Восточной Европы завоевание сравнительно доброжелательно относившейся к ним Германской империей было предпочтительнее завоевания большевистской Россией, то оказаться под властью Третьего рейха было гибельным.

Некоторые выводы

Целью этой книги было найти ответы на десять вопросов о Великой войне:

1. Была ли Первая мировая война неизбежной в силу влияния милитаризма, империализма, тайной дипломатии или гонки вооружений?

2. Почему военно-политическое руководство Германии отважилось в 1914 году начать войну?

3. Почему военно-политическое руководство Великобритании приняло решение вступить в войну в континентальной Европе?

4. Действительно ли начало войны, как часто утверждают, было встречено массовым энтузиазмом?

5. Способствовала ли пропаганда, особенно в прессе (так считал Карл Краус), продолжению войны?

6. Почему подавляющего экономического превосходства Британской империи оказалось недостаточно для того, чтобы быстро и без помощи американцев разгромить Центральные державы?

7. Почему военное превосходство немцев на Западном фронте не принесло им победу над англичанами и французами?

8. Почему солдаты сражались несмотря на то, что (как уверяет антивоенная поэзия) условия на фронте были скверными?

9. Почему солдаты прекратили воевать?

10. Кто выиграл войну?

Ответ на последний вопрос я дал выше. Выводы, к которым я пришел относительно остальных девяти, можно сформулировать так:

1. Ни милитаризм, ни империализм, ни тайная дипломатия не делали войну неизбежной. В 1914 году в Европе повсеместно отмечался подъем антимилитаристских настроений. Предприниматели – даже такие “торговцы смертью” вроде Круппа – не были заинтересованы в большой европейской войне. Дипломатия, тайная и явная, успешно разрешала конфликты между державами, справляясь в том числе с разногласиями между Великобританией и Германией по колониальным и морским вопросам. Британско-германские отношения не породили собственной Антанты в основном потому, что Германия, в отличие от Франции, России, Японии или США, не выглядела непосредственной угрозой для Британской империи.

2. Готовность Германии пойти в 1914 году на риск европейской войны не была вызвана гордыней и мечтами о власти над миром. Германское руководство скорее чувствовало свою слабость. Оно понимало, что не сможет выиграть гонку вооружений ни на суше, ни на море. Накануне войны совокупный тоннаж британских кораблей относился к тоннажу германских как 2,1:1; вооруженные силы России, Франции, Сербии и Бельгии относились по численности к вооруженным силам Германии и Австро-Венгрии как 2,5:1. Причем дело было не в разнице экономических потенциалов, а в политических и бюджетных ограничениях. Сочетание относительно децентрализованной федеративной системы с демократическим национальным парламентом фактически не позволяло рейху догнать по оборонным расходам своих более централизованных соседей. Более того, к 1913–1914 годам, после полутора десятилетий, за которые национальный долг увеличился на 150 %, рейху стало затруднительно привлекать заемные средства. Поэтому в 1913–1914 годах Германия тратила на оборону только 3,5 % от своего валового национального продукта – притом что Франция тратила 3,9 %, а Россия – 4,6 %. Как ни парадоксально, если бы Германия в действительности была столь же милитаристской, как Франция и Россия, у нее было бы меньше оснований чувствовать себя в опасности и делать ставку на превентивный удар, по красноречивому выражению Мольтке, “пока она еще более или менее способна выдержать это испытание”.

3. Решение Великобритании вмешаться в войну было результатом секретных планов, которые ее генералы и дипломаты составляли еще в конце 1905 года. Формально у Англии не было никаких “континентальных обязательств” перед Францией. В 1907–1914 годах Грей и другие министры неоднократно утверждали это перед парламентом и в прессе. Либеральное правительство также не считало себя связанным договором 1839 года о соблюдении нейтралитета Бельгии – если бы Германия не нарушила его в 1914 году, его бы нарушила сама Англия. Однако существовало относительно небольшое число генералов, дипломатов и политиков, которые были уверены, что в случае континентальной войны Англия должна поддержать Францию. Исходили они из ошибочных представлений о намерениях Германии, которой они приписывали наполеоновские замыслы. Эти люди были виновны еще и в том, что, вводя в заблуждение Палату общин, они ничего не делали, чтобы приготовить британскую армию к планируемым боевым действиям. Когда 2 августа 1914 года наступил решающий момент, вмешательство Англии совсем не выглядело предрешенным – большинство министров медлили. В итоге они согласились поддержать Грея отчасти именно из страха уступить место консерваторам. Катастрофическую роль – хотя и не для его собственной карьеры – сыграл тот факт, что Ллойд Джордж тогда не поддержал противников вмешательства. Между тем в связи с немногочисленностью британской армии остаться в стороне было бы предпочтительнее для страны. Цели, которые стояли бы перед Германией в случае британского невмешательства, не представляли прямой угрозы империи. Речь шла об уменьшении российского влияния в Восточной Европе, о создании Центральноевропейского таможенного союза и о захвате французских колоний. Все это было вполне совместимо с британскими интересами.

4. Англия не была вовлечена в конфликт волной народного сочувствия к “крошечной Бельгии”. В первые недели военных действий многие записались в добровольцы из-за безработицы, порожденной экономическим кризисом, который вызвала война. Финансовый кризис 1914 года – сам по себе лучшее свидетельство военного пессимизма. В Европе многие встречали войну не с ликованием, а с трепетом: апокалиптические образы встречаются в источниках ничуть не реже, чем патриотическая риторика. Люди узнавали в происходящем Армагеддон.

5. Это определенно была медийная война. При этом пропаганда в меньшей степени была результатом государственного контроля, чем спонтанной самомобилизации прессы, а также ученых, профессиональных писателей и кинематографистов. Сперва пресса процветала благодаря войне, которая позволила множеству изданий резко увеличить свои тиражи. Однако экономические трудности военного времени в итоге отрицательно сказывались на многих газетах. Более того, усилия журналистов и пропагандистов по очернению противника и мифологизации причин войны по большей части не воспринимались солдатами серьезно – эффективность пропаганды была обратно пропорциональна расстоянию до фронта. Действительно укрепляла боевой дух только пропаганда, основанная на правде – как в случае со зверствами в Бельгии или с потоплением “Лузитании”.

6. Державы Антанты экономически намного превосходили Центральные державы: их совокупный национальный доход был на 60 % больше, население – в 4,5 раза больше, они мобилизовали на 28 % больше людей. Вдобавок британская экономика во время войны росла, а германская сокращалась. Компенсировать эту разницу методами экономической войны было невозможно. Однако неэффективность германской экономики военного времени – это миф. Если учесть разницу в ресурсах, окажется, что неэффективно войну вела другая сторона – и в первую очередь Великобритания и Соединенные Штаты. В частности, Англия исключительно неудачно распорядилась своими трудовыми ресурсами, в результате чего изрядная часть квалифицированных рабочих, на которых держалась ее промышленность, оказалась в армии. Многие из них были ранены или убиты. В то же время те, кто остался на заводах или пришел туда работать, получали в реальном выражении больше, чем оправдывала производительность их труда. Это было связано с ростом влияния профсоюзов, в Англии и Франции примерно удвоивших за время войны численность своих членов (в Германии число членов профсоюзов, наоборот, сократилось на 25 %). В период с 1914 по 1918 год Великобритания потеряла из-за забастовок около 27 миллионов рабочих дней, Германия – 5,3 миллиона. Наконец, аргумент о том, что германские военные усилия были подорваны неравномерным распределением доходов и дефицитом продовольствия, также не заслуживает доверия. Группы, сильнее всего пострадавшие от этих факторов, были сравнительно малозначимы: домовладельцы, чиновники, женщины, психически больные и незаконные дети. Не они проиграли войну, и не они устроили революцию.

7. Центральные державы убивали врагов намного успешнее, чем Антанта и союзники. Они убили как минимум на 35 % больше, чем потеряли. Пленных они тоже брали больше – на 25–38 %. Они полностью вывели из строя 10,3 миллиона вражеских солдат, потеряв только 7,1 миллиона. Хотя армии у них были заметно меньше, смертность в них составляла всего 15,7 % мобилизованных, что лишь ненамного превышает смертность у противника (12 %). В любом случае исход войны невозможно объяснить высокой смертностью – в противном случае рухнула бы не Россия, а Франция, а шотландские полки наверняка бы взбунтовались. Это означает, что войну на истощение Антанта проигрывала. Другими словами, ее главная стратегия провалилась почти так же, как ее вторая по важности стратегия – измотать германцев морской блокадой. Между августом 1914 года и июнем 1918 года германцы стабильно убивали и брали в плен больше британских и французских солдат, чем теряли сами. Даже когда летом 1918 года эту тенденцию удалось переломить, дело было скорее в стратегических просчетах Германии, чем в улучшениях у союзников. Насколько успешнее воевали германцы, можно увидеть, если сопоставить военные и финансовые данные: убить одного вражеского солдата стоило Центральным державам 11 345 долларов, а Антанте и союзникам – 36 485 долларов, в три с лишним раза больше.

8. Почему же тогда солдаты продолжали сражаться? Условия на фронте были, несомненно, скверными. Пулеметы, винтовки снайперов, снаряды, штыки и прочие орудия убийства постоянно несли бойцам смерть и увечья. К этому прибавлялись страх, тоска, усталость и дискомфорт: в сырых, кишащих паразитами окопах было хуже, грязнее и гаже, чем в самых худших трущобах. Однако братаний с противником было относительно мало, дезертирство встречалось сравнительно редко в течение всей войны, особенно на Западном фронте, мятежей было немного.

Выглядело бы обнадеживающе, если бы мы могли доказать, что люди сражались, потому что их принуждали к этому гигантские бюрократические машины, разросшиеся до и во время конфликта. Отчасти это, безусловно, было так, но источники ясно демонстрируют, что это относится только к незначительному меньшинству солдат. Смысл военной дисциплины был не в том, чтобы принуждать людей драться, а в том, чтобы воодушевлять их, – отсюда и важность отношений между солдатами и офицерами.

Ситуация выглядела бы по крайней мере приемлемо, если бы, как предполагал Краус, людей заставляла сражаться патриотическая пропаганда, которую распространяли сервильная пресса и циничные журналисты. Однако даже эта гипотеза, очень популярная в то время, кажется неубедительной. Некоторые, разумеется, верили в то, что им говорили их правительства о причинах войны. Однако многие либо не понимали политические аргументы за войну, либо им не доверяли. Причины, по которым они не складывали оружие, были иными.

Боевой дух зависел от бытовых обстоятельств – от наличия теплой одежды, удобного жилья, еды, спиртного, табака, отдыха, досуга, секса и отпусков. Товарищеские чувства также были важным фактором на уровне подразделения. При этом маловероятно, чтобы гомоэротический подтекст играл важную роль, хотя некоторые офицеры, учившиеся в закрытых школах, явно его ощущали. Скорее, природу чувств, которые объединяли солдат в траншеях, характеризуют слова “товарищество” и “братство”, до сих пор сохраняющие отзвук того времени. Впрочем, эти чувства, видимо, присутствовали на каждой из сторон. Важнее были более широкие варианты коллективной идентичности (полковой, региональной и национальной), так как в одних армиях они были ярче выражены, чем в других. Французские солдаты больше чувствовали себя французами, чем российские солдаты – русскими. Есть также основания полагать, что воодушевляющим фактором служила религия. Мотивы священной войны и христианского самопожертвования, эксплуатировавшиеся, несмотря на некоторые различия религиозного характера, священниками по обе стороны Западного фронта, помогали солдатам видеть смысл в резне, в которой они участвовали.

Однако важнее всего было другое: люди сражались, потому что их это устраивало. Я не могу согласиться с тем, что война была “несчастьем” в том смысле, который вкладывал в это слово Уилфред Оуэн, и что ее участники были “несчастными”. Для большинства солдат убивать и рисковать жизнью было не настолько непереносимо, как нам сейчас кажется. Я понимаю, что это звучит шокирующе, особенно если учесть влияние поэзии Оуэна на нашу культуру. Однако даже в книгах самых знаменитых авторов, писавших о войне, можно найти свидетельства о том, что на войне солдаты тяжелее всего переносили не угрозу смерти и не необходимость убивать. Убийство не вызывало отвращения, а страх смерти подавлялся, в то время как получить легкую рану многие даже стремились. Фрейд был близок к истине, когда предполагал, что на войне действует “инстинкт смерти”. Некоторыми бойцами двигало стремление к мести. Некоторым явно просто нравилось убивать: тем, кто был отравлен насилием, война в самом деле могла казаться “чудесной”. При этом солдаты недооценивали свои шансы погибнуть. Хотя для британского солдата во Франции шансы оказаться в числе потерь составляли примерно 50:50, многие были уверены, что колокола в аду звонят не по ним. К зрелищу чужой внезапной смерти они в некоторой степени привыкали (намного большее впечатление производила медленная смерть). Временной горизонт искажался: в бою солдат после долгого и утомительного ночного ожидания жил от мгновения до мгновения. А так как постепенно стало казаться, что и сама война никогда не закончится, в бойцах укоренялся фатализм.

9. Это подводит нас к последнему и самому трудному вопросу: почему, если война не была невыносимой, люди перестали сражаться? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно понять, какие расчеты стояли за сдачей в плен, потому что именно массовая сдача в плен, а не массовая гибель предопределяла победу на всех фронтах. Распад германской армии начался в августе 1918 года с резкого увеличения количества сдававшихся в плен германцев. Эту перемену сложно объяснить, однако, вероятно, дело было в том, что сдаваться в плен (и брать пленных) было опасно. С обеих сторон фронта отмечалось множество случаев убийства пленных – в том числе хладнокровного, уже после боя, – несмотря на их ценность как дешевой рабочей силы и источника информации. Отчасти это было побочным следствием кровожадной фронтовой культуры, о которой говорилось выше, – пленных иногда убивали из мести. Кроме того, по некоторым сведениям, часть офицеров поощряла нежелание брать врагов в плен, чтобы усилить в своих солдатах агрессивность. Возможно, в 1918 году такие вещи стали происходить реже, однако это выглядит маловероятным. Вероятнее, что общий упадок боевого духа из-за провала весеннего наступления, болезней и просьбы Людендорфа о перемирии заставлял германских солдат относиться к перспективам продолжения войны с бóльшим скепсисом, чем в 1917 году. Однако было бы неправильно воспринимать эту готовность к капитуляции как усталость от насилия вообще. Хотя на Западном фронте бои прекратились в ноябре 1918 года, война продолжалась в Восточной Европе и в других местах, а в России разгорелась крайне ожесточенная гражданская война между красными и белыми.

Другая память

В свете всего этого стоит критически пересмотреть обсуждавшееся во введении к этой книге утверждение о том, что память о Первой мировой в литературе и искусстве пронизана абсолютным ужасом. Даже многие из известных поэтов, писавших о войне, были настроены не так “антивоенно”, как принято думать. Из 103 законченных стихотворений в стандартном полном издании Оуэна только 31 (по моим подсчетам) можно назвать действительно антивоенными{2229}. Что касается “Поцелуя” Сассуна, обращенного к “братцу свинцу и сестрице стали”, то авторское отношение к рукопашным схваткам, в которых поэт (прозванный на фронте “безумным Джеком”) не раз участвовал, выглядит в нем по меньшей мере неоднозначным:

 
Милая сестрица, выполни просьбу солдата:
Пусть он в благой ярости сможет почувствовать,
Как тело, в которое он упирает стопу,
Вздрагивает от твоего стремительного поцелуя{2230}.
 

Когда Сассун принялся обличать войну, называя ее “агрессивной и завоевательской”, это привело в восторг узкий круг пацифистов, но его друзья и начальство увидели в его поведении только признаки “неврастении”. Поэтому вместо военного трибунала его милостиво отправили в “Дурвилль”, психиатрическую больницу в Крейглокерте{2231}. Полечившись у Риверса, и он, и Оуэн по собственному желанию вернулись в строй. Многие другие представители “военной поэзии” также не относились к войне с безусловной враждебностью. Хорошим примером может служить Чарльз Гамильтон Сорли. Его знаменитое стихотворение “Когда миллионы безмолвных мертвецов” (1915) при всей его мрачности нельзя назвать “антивоенным”. Аполлинер также не был антивоенным поэтом: он никогда не сомневался в том, что “материальный, художественный и нравственный прогресс… необходимо защищать” от Германии{2232}. То же самое можно сказать и об Унгаретти: при всей модернистской стилистической сложности такие его стихотворения, как “Реки” или “Италия”, отличаются проникновенным патриотизмом{2233}.

Стоит также отметить, что многие из известнейших стихотворений антивоенного канона были написаны людьми, не принимавшими участия в боевых действиях: Томасу Харди было 75, когда он написал “И сделалась великая тишина” с финальным отчаянным “Почему?”. В свою очередь, “Хью Селвин Моберли (Жизнь и знакомства)” Эзры Паунда (1920) – вообще не военная поэзия, а пародия на нее, созданная человеком, который никогда даже не приближался к окопу:

 
А кое-кто и умер, pro patria,
без “dulce” и без “et decor”
Шли, по зрачки в аду увязнув,
в ложь стариков поверив…[65]65
  Перевод А. Парина.


[Закрыть]

 

В германской поэзии одним из самых запоминающихся антивоенных текстов стали “Дуинские элегии” Рильке. Между тем их автор хоть и был призван и недолгое время служил в 1-м резервном стрелковом полку, но не участвовал в боях{2234}. Во второе переработанное издание “Поэзии Первой мировой войны” издательства Penguin вошли в том числе произведения Харди, Редьярда Киплинга, Д. Г. Лоуренса, Форда Мэдокса Форда и – из уважения к чувствам феминисток – девяти поэтесс. Никто из этих людей не воевал. В том же сборнике присутствуют несколько стихотворений, для которых характерно скорее восторженное отношение к войне. Это в первую очередь работы Брука – самого популярного автора военной поэзии,{2235} – Джулиана Гренфелла, Джона Маккрея и Эдварда Томаса, которого часто считают образцовым мучеником бессмысленной войны. При этом его “Мне дела нет, кто прав и кто неправ” в действительности ее оправдывает. И в любом случае приходится признать, что любые подобные выборки не могут быть репрезентативными. Подавляющее большинство стихов, написанных во время войны в тылу и на фронте, были патриотическими поделками{2236}.

С идеей антивоенной прозы тоже существуют определенные трудности. Как отмечал Хью Сесил, хотя “На Западном фронте без перемен” была и остается, вероятно, самой читаемой из всех книг, которые были вдохновлены Первой мировой, она была крайне нетипична на фоне примерно 400 художественных книг о войне, вышедших в Великобритании в 1918–1939 годах{2237}. Во время войны преобладал патриотический тон. “Первые сто тысяч” Иэна Хэя (1915) пронизаны энтузиазмом, характерным для начала военного времени. Аналогичный настрой отличает романы Уильяма Дж. Локка “Красная планета” (1916) и “Трудный путь” (1918) и роман Джозефа Хокинга “Огневая завеса” (1916). Сказать, что после войны всецело воцарилось разочарование, также было бы несправедливо. Кстати, роман “Разочарование” продавался не очень хорошо: к 1927 году в Британии было продано чуть больше 9 тысяч экземпляров{2238}. “Медаль без планки”, при всех восторгах ветеранов ее точностью, разошлась тиражом в 10 тысяч экземпляров{2239}. Это, конечно, было не так уж плохо, но слащавое произведение бывшего военного священника Эрнеста Рэймонда “Скажите Англии”, у которого была только одна общая черта с “На Западном фронте без перемен” – гибель всей дружеской компании, ушедшей в 1914 году на фронт, – имело намного больший успех. Этот “великолепный роман о доблестной юности” в 1922 году выдержал 14 изданий{2240}. В другом бестселлере – романе Уилфрида Оуэна “Путь откровения” (1921) – девушка главного героя поддается царящему в тылу упадку нравов, однако сама война критикуется весьма сдержанно{2241}.

Тон воспоминаний о войне также не назовешь абсолютно разочарованным. У Сассуна, Бландена и Грейвса антивоенного настроя намного меньше, чем обычно говорят. Грейвс даже был удивлен, когда “Со всем этим покончено” назвали в рецензии “яростной критикой войны”{2242}. Кстати, в своей книге он блестяще описывает, как солдаты “рассчитывали” свои шансы выжить:

Чтобы забрать вражескую жизнь, мы готовы были пойти на риск погибнуть с вероятностью один к пяти, особенно если речь шла о чем-то большем, чем просто истребление врагов, – скажем, об уничтожении известного снайпера… Я только однажды удержался и не застрелил немца, которого увидел… Приемлемым риском для того, чтобы вытащить с поля боя немецкого раненого, считалось [в полку Королевских валлийских фузилеров] примерно один к двадцати… В полном истощении, когда было нужно быстро попасть из одного окопа в другой и не свалиться по дороге, мы иногда срезали путь поверху… В спешке мы готовы были идти на риск в один к двумстам, а при смертельной усталости – и на один к пятидесяти{2243}.

Грейвс также пишет о том, как “полковой дух упорно переживал все катастрофы” – притом что “успехи и неудачи союзников волновали батальон не больше, чем причины войны”{2244}. Он не умалчивает и о жестоких нравах среди нижних чинов, вспоминая, как двух солдат из его полка отдали под трибунал и расстреляли за убийство сержанта. По его словам, “удивительно, что конфликтов с местным французским населением, ненавидевшим нас не меньше, чем мы их, было так мало”{2245}. Говорит он и о “гнусных, вечно переполненных венерических госпиталях”. Обо всем этом Грейвс рассказывает спокойно, без гнева, хоть и со специфическим черным юмором. Бланденовские “Оттенки войны” – при всех ужасах – также повествуют о завороженности простых солдат смертью (см. сцену, в которой они “пялятся” на развороченные могилы на кладбище) и их пристрастии к сдержанному тону: “«Никогда не видел такого обстрела», – сказал он, как будто говоря о хорошей подаче в крикете или произведении искусства”{2246}. Что касается сильно беллетризованных воспоминаний Сассуна, то в них он не моргнув глазом пишет о том, как “отправился в окопы в надежде кого-нибудь убить”, чтобы отомстить за погибшего друга{2247}; а также о “ликовании”, которое охватывало его перед боем, “как будто атака была своего рода религиозным опытом”. Он также признает, что “не любил гневные нападки на войну… и в 1917 году только начал осознавать, что для большинства людей жизнь – это некрасивая борьба на нечестных условиях и с дешевыми похоронами в итоге”{2248}. Говорит он и об инстинкте смерти – “почти самоубийственном устремлении”, “потаенном желании погибнуть”, которое охватывало его, когда он думал о возвращении на фронт{2249}.

Даже Ремарк (как и Барбюс) тепло пишет о товариществе, отчасти оправдывающем фронтовую жизнь с ее совместными испражнениями, грубым трепом, помешательством на еде (достаточно вспомнить уморительный момент с кражей гуся) и готовностью забыть погибшего товарища, забрав его ботинки{2250}. Гилберт Франкау в “Питере Джексоне, торговце сигарами” (1920) критикует коррупцию и хаос в армии, но только потому, что они мешали успешно вести войну{2251}. Менее известные мемуаристы: Рональд Гернер, Уильям Барнет Логан и Эдвард Томпсон – также не выражали никакого разочарования{2252}. Более того, многих из авторов, которые действительно были разочарованы, – например, Монтегю или Эдмондса – разочаровал скорее мир, чем война{2253}. Военный историк Дуглас Джерролд, в 1930 году в своей книжке “Ложь о войне: заметки о современной военной литературе” обвинивший 16 писателей (в том числе Ремарка и Барбюса) в “отрицании трагического величия войны ради пропаганды”, был далеко не единственным, кто так думал. Как писал его коллега Сирил Фоллз в своем “Критическом путеводителе по военной литературе” (1930), было бы несправедливо говорить о погибших, что они “как скот, шли на бойню и умирали как скот”. Ожидаемым образом пренебрежительно отзывались о Ремарке и те немногие старшие офицеры, которые снизошли до чтения его книг{2254}. Многие простые солдаты также разделяли с сержантом Сидни Роджерсоном неприязнь к книгам, “в которых сплошные трупы, ужасы и безнадежность”{2255}. Как уже неоднократно отмечалось, воспоминания 1920-х и 1930-х годов чаще всего писали выпускники закрытых школ и университетов, до войны не сталкивавшиеся с невзгодами и не служившие в армии. Таким образом, их разочарование зачастую порождалось иллюзиями, связанными с возрастом и происхождением{2256}. При этом для “нижних чинов” в том, на что жаловались мемуаристы, было мало нового{2257}. Хороший пример неунывающего томми мы видим в воспоминаниях Коппарда, наглядно демонстрирующих, как рядовые солдаты держались в окопах на фатализме – “если твой номер вышел, тут уже ничего не поделаешь”, никотине – “табак так же необходим, как патроны” – и ненависти – “враги всегда были для нас погаными выродками”. Коппард даже признается, что не отказался бы расстрелять кого-нибудь по приговору трибунала, если бы ему приказали это сделать{2258}.

Также ошибкой было бы утверждать, что в послевоенной литературе о войне господствовал один тон. Военными действиями Центральных держав был непосредственно вдохновлен роман “Похождения бравого солдата Швейка” Ярослава Гашека (1921–1923){2259} – одна из самых смешных книг на свете. Однако нельзя забывать и о ее прямой противоположности – военных романах Эрнста Юнгера. Для Юнгера, как мы видели, война была головокружительным опытом, проверкой на способность преодолевать страх во имя смерти. Признавая ужасы войны и неудобства окопного быта, он постоянно подчеркивает, какое удовольствие доставляла ему служба офицером в штурмовой группе{2260}. “Бой – это одно из истинно великолепных переживаний, – писал он в книге «Борьба как внутреннее переживание» (1922), – и я не знаю ни одного человека, которого в момент победы не охватывал бы сокрушительный восторг”. На войне “подлинная человеческая сущность в диком опьянении наверстывает все, чем пренебрегал человек. Его страсти, слишком долго подавлявшиеся обществом и законами, вновь становятся господствующими и священными, главной движущей силой”. Называя войну “великой школой” и “наковальней, на которой будет перекован мир”, Юнгер повторял мысли довоенных социал-дарвинистов. Таким образом, война не только не покончила с милитаризмом, но и увеличила его привлекательность для многих германцев. Аналогичные чувства – при менее возвышенных выражениях – характерны для многих воспоминаний о войне, публиковавшихся во времена Веймарской республики. Таковы, например, мемуары Рудольфа Биндинга “О войне” (1924), “Солдат Зурен” Георга фон дер Вринга (1927), “Огневая завеса вокруг Германии” (1929) и “Отделение Беземюллера” (1930) Вернера Беймельбурга{2261}. Воспоминания военных, после перемирия продолжавших воевать во фрайкорах, свидетельствуют не только о пресловутой мизогинии, но и о неизменной кровожадности{2262}. В Италии, в свою очередь, возникновение фашистского режима в 1922 году гарантировало, что, каким бы скверным ни был итальянский военный опыт, в литературе война будет прославляться. Собственно говоря, этот процесс начался еще раньше, благодаря д’Аннунцио{2263}. Разумеется, в Советском Союзе большевистский режим подталкивал писателей преуменьшать значение событий, происходивших до октября 1917 года, и воспринимать их лишь как прелюдию к революции. Недаром “Белая гвардия” Михаила Булгакова, любимая книга Сталина, начинается с отступления немецкой армии с Украины и заканчивается приходом большевиков, кладущим конец анархии гражданской войны. Но осуждать насилие как таковое в 1920-х годах никто не пытался; напротив, оно воспевалось как необходимый инструмент классовой борьбы.

Нельзя также сказать, что все вдохновленные войной пьесы были однозначно антивоенными. Действие “Конца пути” Р. С. Шеррифа (1928) происходит в окопе под Сен-Кантеном накануне весеннего наступления Людендорфа, но это совсем не пацифистское произведение. Старший офицер пьет, один из его подчиненных переживает нервный срыв, еще двое гибнут в безнадежной вылазке, но в целом пьеса прославляет британскую выдержку и дух закрытых школ{2264}. Из британских драматургов хуже всего относился к войне Джордж Бернард Шоу, но его антивоенные статьи и брошюры не пользовались популярностью, а скрытая критика войны в “Доме, где разбиваются сердца” и в “Назад к Мафусаилу” на фоне творчества Крауса выглядит несерьезно{2265}. Посвященная войне музыка также неоднозначна. “Тигров” Хевергела Брайана, начатых в 1916 году, еще можно назвать “сатирической антивоенной оперой”, но как насчет помпезного “Мирового реквиема” Джона Фоулдса (1918–1921), четыре года подряд исполнявшегося в День перемирия на мемориальных мероприятиях, которые организовывал Британский легион? В этой “попытке утешить скорбящих всех стран” определенно не было ничего антивоенного{2266}. То же самое относится и к “Истории солдата” Стравинского, и даже к подкрашенной джазом опере Эрнста Кшенека “Джонни наигрывает”, которая впервые была поставлена в 1927 году. Когда у Кшенека финальный хор заглушается сиреной воздушной тревоги, это явно должно создавать комический эффект.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю