412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ниал Фергюсон » Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую » Текст книги (страница 21)
Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 17:12

Текст книги "Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую"


Автор книги: Ниал Фергюсон


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 46 страниц)

Откровения

И все-таки невозможно объяснить дух 1914 года какой-либо одной теорией мотивации. Людвиг Витгенштейн, 7 августа вступивший добровольцем в австрийскую армию, записал в дневнике[33]33
  Пер. И. Эннс, В. Суровцева.


[Закрыть]
: “Теперь, когда я смотрю смерти в лицо, мне представляется случай быть порядочным человеком… Возможно, близость к смерти откроет мне свет жизни. Пусть Господь просветит меня”. Философ жаждал “духовного опыта… который превратит [его] в другого человека”{1104}. Витгенштейн встретил войну не с энтузиазмом, а с глубоким пессимизмом. Уже 25 октября он доверился дневнику: “Сегодня, как никогда прежде, чувствую ужасающую плачевность нашего – немецкой расы – положения! Мне кажется, совершенно очевидно, что мы не можем выстоять против Англии. Англичане – самая лучшая раса мира – не могут проиграть! А мы можем проиграть и проиграем, если не в этом году, то в следующем! Мысль, что наша раса должна быть повержена, меня страшно удручает…” Витгенштейн в начале войны служил на сторожевом судне на Висле и, не находя общего языка с “грубыми, глупыми и злыми” сослуживцами, совершил попытку самоубийства{1105}.

Витгенштейн – еврей, гений, человек мятущийся, учившийся в Кембридже, – кажется великим исключением. И все же он не был одинок в восприятии конфликта как религиозной войны. Ее начало сопровождалось религиозным подъемом почти во всех воюющих странах. В ту неделю, когда была объявлена война, во время межконфессиональной службы перед зданием Рейхстага в Берлине собравшиеся вместе распевали протестантские и католические гимны{1106}. Даже жителей Гамбурга (немецкого города с, вероятно, наименее религиозным в то время населением) охватила богоискательская лихорадка. Рут, сестра Перси Шрамма, ликовала по поводу того, что “наш народ пришел к Господу”{1107}. Во Франции, где антиклерикальные настроения много лет росли (и, конечно, никуда не делись во время войны), католическая церковь приветствовала “великое возвращение к Господу в массах и среди воинов”. Процветал культ Пресвятого Сердца Иисуса. Доходило даже до того, что некоторые воинственно настроенные священники призывали дополнить государственный флаг изображением Пресвятого Сердца. Заметно выросло число паломников, посещавших Лурд, Понман и Ла-Салетт{1108}.

Хорошо известно, что многие представители духовенства поощряли взгляд на европейский конфликт как на религиозную войну. В Германии этим грешили не только консервативные пасторы вроде Рейнгольда Зееберга. Отто Баумгартен и другие либеральные теологи также были не прочь поговорить об “Иисусовом патриотизме” (Jesu-Patriotismus), и именно на страницах журнала Christliche Welt Мартина Раде вскоре после объявления войны появилась карикатурная стилизация “Отче наш” (“Погибель неприятеля даждь нам днесь…”){1109}. Карл Краус в “Последних днях человечества” высмеивал воинственных протестантских пасторов, “сражавшихся” на “Синайском фронте”. В действительности описанные Краусом сцены – не вполне сатира. Краус, рассказывая о пьесе, упоминал, что “большая доля гротескных фраз – на самом деле цитаты”, и у нас есть все основания считать, что слова “Убийство [на войне] есть христианский долг, поистине священнодействие” были произнесены в действительности{1110}. Французские священники также охотно убеждали паству, что Франция ведет справедливую войну{1111}. Самым шокирующим примером воинственного церковного служения в Англии стала рождественская проповедь, прочитанная в 1915 году Артуром Фоули Уиннингтон-Ингрэмом, епископом Лондонским (включена в сборник его проповедей 1917 года). Он увидел в войне

великий крестовый поход (невозможно это отрицать), нацеленный на то, чтобы убивать немцев. Убивать их не ради убийства как такового, а для спасения мира. Убивать добрых и дурных, убивать молодых и стариков, убивать проявивших милосердие к нашим раненым – и извергов, которые распяли канадского сержанта, надзирали за избиением армян, потопили “Лузитанию” и обратили пулеметы против гражданского населения Арсхота и Лёвена. Убивать их, чтобы не погибла мировая цивилизация{1112}.

Конечно, Уиннингтон-Ингрэм пытался (очень неуклюже) выразить ту мысль, что война “выпустила наружу низкие страсти, существовавшие тысячи лет”. При этом он настаивал, что Великобритания ведет “войну за чистоту, за свободу, за международную честь и христианские принципы… И всякий погибший на этой войне [есть] мученик”{1113}. Отсюда недалеко до высказывания Горацио Боттомли о том, что “всякий и каждый – святой”. Уиннингтон-Ингрэм даже заявил корреспонденту Guardian:

Лучшее, что может сделать [англиканская] церковь для нации, – это в первую очередь помочь ей понять, что та ведет священную войну… Христос умер в Страстную пятницу за свободу, честь и благородство, и теперь наши парни гибнут за то же самое… Вы спрашиваете у меня, что делать церкви. И вот мой ответ: готовить народ к священной войне{1114}.

Поэт-лауреат Роберт Бриджес также считал, что Первая мировая была “изначально священной войной”{1115}. Хотя некоторые англиканские священники осуждали подобные крайности, другие (например, Майкл Ферс, епископ Претории) охотно поддерживали их. Немцы, писал Ферс, – это “враги Господа”{1116}. В США эти настроения были распространены еще шире. Проповедник Билли Санди начал молитву в Палате представителей так: “Господи! Тебе ведомо, что нет народа столь же нечестивого [как немцы] …алчного, сладострастного, кровожадного, который когда-либо бесчестил страницы истории”. (И прибавил: “Если перевернуть преисподнюю, на донышке найдешь клеймо «Сделано в Германии»”.){1117}

Военачальникам и политикам также нравилось смотреть на войну сквозь призму религии. С точки зрения Черчилля, истинного сына XIX века, пути Провидения (звучит очень по-гладстоновски) должны лежать вне “в высшей степени произвольного, случайного распределения смерти и разрушения”: “Не имеет большого значения… жив ты или мертв. Полнейшее отсутствие упорядоченности здесь заставляет прозревать предначертание большего масштаба где-либо еще”{1118}. Невозможно понять суровый нрав Дугласа Хейга, не зная, что он принадлежал к шотландской церкви. “Я чувствую, что каждый этап моего плана разработан с Божьей помощью”, – заявил Хейг жене накануне битвы на Сомме. Протестантизм, казалось, примирил некоторых с высокими потерями. Робер Нивель, который несет ответственность за провал, стоивший жизни невиданному за всю войну числу французских солдат, был протестантом (как и 1,5 % населения Франции){1119}. Шлиффен, автор в той же степени губительного стратегического плана, был пиетистом. (А вот Мольтке, не сумевший привести этот план в исполнение, был теософом.) Для многих Первая мировая война, хотя межконфессиональных конфликтов почти не наблюдалось, стала своего рода религиозной войной: крестовым походом без неверных. Даже на Западном фронте, где протестанты, иудеи и католики сражались с обеих сторон, солдатам предлагали поверить, что Господь именно на их стороне. И если религиозное разделение совпадало с политическим, результаты были особенно ужасными. Самый известный пример – организованный турками геноцид армян.

И все же есть огромная разница между воинственностью Уиннингтон-Ингрэма и милленаристским отчаянием Мольтке. Заманчиво решить, что последнее было свойственно религиозной атмосфере 1914 года в большей степени. Реакция Эмми, тети Перси Шрамма, на начало войны сильно напоминала “Последние дни человечества”: “Все это должно было произойти. Так сказано в Писании, и нам остается лишь воздать Господу хвалу за то, что власти диавола приходит конец. И придет наконец истинное Царство мира с Господом нашим Иисусом Христом на троне!”{1120} Клаус Фондунг отмечал, что немцы придавали 1914 году апокалипсическое значение. И не только немцы. “Как и большинство представителей своего поколения, – отмечал в 1906 году Г. Дж. Уэллс, – я начал жизнь с милленаристскими ощущениями… То есть предполагались трубные гласы, стенания и небесные знамения, Армагеддон и Судный день”{1121}. В августе 1914 года на страницах “Обсервера” Джеймс Луис Гарвин также заговорил на эсхатологическом языке: “Мы должны покончить с идеей войны. И, наконец, после кровавого дождя, может быть, встанет на Небесах великая радуга перед взором душ человеческих. И после Армагеддона, конечно, войн не будет”{1122}. 4 августа 1914 года настоятель церкви Св. Марии в Ньюмаркете предупреждал своих прихожан:

Ужасы войны, какой она была в давние времена, ни в коей мере не сравнятся с ужасами нынешней войны… Все ресурсы науки брошены на совершенствование орудий уничтожения человечества. Англия уже не укрыта, как прежде… Воздушное пространство открыто для воздушного флота. Ни один английский город уже не может чувствовать себя в безопасности. Ночью он может превратиться в тлеющие руины, а его жители – в обугленные трупы{1123}.

На Фенских болотах Иоанн Богослов встретился с Г. Дж. Уэллсом. Пессимистический тон проповедей не был редкостью. 3 августа нориджский священник предупредил паству: “Война на континенте может явиться катастрофой – только подумайте о европейском милитаризме, о пекле боя, о страданиях раненых, о разоренных крестьянах”{1124}. Даже феминистки прониклись апокалипсическими настроениями. Шарлотта Перкинс Гилман в своем романе 1915 года изобразила феминистскую утопию, наступившую после гибели всех мужчин{1125}. Возможно, ощущение, что близок библейский Армагеддон, было самой влиятельной из “идей 1914 года”.

И, как было предсказано, произошли молнии, громы и голоса, и сделалось великое землетрясение, какого не бывало с тех пор, как люди на земле. Такое землетрясение! Так великое! И город великий распался на три части, и города языческие пали, и Вавилон великий воспомянут пред Богом, чтобы дать ему чашу вина ярости гнева Его. И всякий остров убежал, и гор не стало, и град, величиною в талант, пал с неба на людей; и хулили люди Бога за язвы от града, потому что язва от него была весьма тяжкая{1126}.

Глава 8
Вербовщики

Война слов

Вскоре после окончания войны Жан Кокто купил в Париже номер Figaro и обнаружил, что переплатил за него вдвое против официальной цены. Вдобавок газета оказалась двухлетней давности. Когда он начал возмущаться, продавец возразил: “Именно поэтому она стоит дороже – ведь в ней по-прежнему идет война”{1127}.

Первая мировая была первой медийной войной. Разумеется, пресса освещала вооруженные конфликты и раньше. Иногда – например, во время Крымской войны или Бурской войны – ее позиция даже влияла на ход кампании. Достаточно вспомнить, как Times критиковала генералов за ошибки при осаде Севастополя в декабре 1854 года, как относились либеральные журналисты к войне в Южной Африке или как германская католическая пресса нападала на Бюлова за жестокое обращение с восставшими гереро. Однако до 1914 года никто не использовал массмедиа как оружие – тем более что и возникли они как явление сравнительно недавно. В результате появился один из величайших мифов о Первой мировой войне, согласно которому ее исход решили именно медиа, ставшие инструментами правительственной пропаганды.

Этот миф предполагает, что разные правительства осваивали новый инструмент с разной скоростью: отсюда следует утверждение, что это пропаганда Антанты сыграла решающую роль в победе над Центральными державами. “В наши дни слова стали битвами, – провозглашал Людендорф. – Правильные слова – это выигранные битвы, неправильные слова – проигранные”{1128}. В своих воспоминаниях и он, и Гинденбург утверждали, что именно пропаганда “деморализовала” германских солдат в 1918 году. “Перед лицом неприятельской пропаганды мы чувствовали себя как кролик перед удавом, – писал Людендорф. – В нейтральных странах мы оказались перед своего рода духовной блокадой”[34]34
  Пер. А. Свечина.


[Закрыть]
{1129}. У немцев после войны особую ненависть вызывал лорд Нортклифф – старший из двух братьев Хармсуортов, которые создали к 1914 году крупнейший в Британии газетно-издательский концерн{1130}. В свое время его терпеть не могли британские либералы, а к концу войны за направленную на германских солдат пропаганду Нортклиффа возненавидели в Германии. Как писал ему в 1921 году один раздраженный немец в открытом письме,

германская пропаганда была по своему духу пропагандой ученых, тайных советников и профессоров. Как могли эти честные и наивные люди противостоять таким дьяволам от журналистики, таким профессиональным отравителям, как вы? То подобие пропаганды, которое существовало в Германии, обращалось к разуму, к здравому смыслу, к совести… Но как могли сухие факты противостоять наглой лжи, гипнозу ненависти, грубым… сенсациям… Германия… категорически отказалась опускаться до вашего уровня{1131}.

Похожего мнения придерживались и некоторые пацифисты в победивших странах. Так, Норман Энджел называл британскую прессу времен войны “настолько рептильной, что удивился бы сам Бисмарк”{1132}. Напротив, Гитлер считал военную пропаганду Нортклиффа “вдохновенной работой гения” и отмечал в “Моей борьбе”, что у вражеской пропаганды он научился “бесконечно многому”{1133}. А нацистский пропагандист Ойген Хадамовски в 1933 году в книге “Пропаганда и национальная мощь” напрямую заявил: “Германский народ не был разбит на поле боя, но был побежден в войне слов”{1134}. Ряд проведенных в Третьем рейхе исследований подробно разрабатывал эту тему, пытаясь доказать, что именно пропаганда обеспечила Антанте поддержку Италии{1135}. Обратной стороной таких утверждений, разумеется, была идея о том, что германская пропаганда потерпела фиаско, а еврейская и/или социалистическая пресса систематически подрывала моральный дух немцев. Одним из первых примеров подобного использования мифа об “ударе в спину”, нанесенном прессой немецкому народу, стали нападки Альфреда Розенберга на Berliner Tageblatt{1136}.

Те, кто отвечал у союзников за пропаганду, естественно, охотно с этим соглашались. “Если бы люди знали правду, война прекратилась бы уже завтра, – заявил Ллойд Джордж редактору Manchester Guardian Ч. П. Скотту в трудном декабре 1917 года. – Но, разумеется, они ничего не знают – и не могут знать. Корреспонденты не пишут правду, а цензура ее не пропускает”{1137}. Писатель Джон Бакен, игравший важную роль в британской пропаганде, был того же мнения. “Что касается Британии, – заметил он в 1917 году, – то она не провоевала бы и месяца, если бы не газеты”{1138}. Бивербрук, в свою очередь, говорил, что кинохроника, которая выпускалась, когда он был министром информации, “стала решающим фактором, поддерживавшим моральный дух народа в черные дни начала лета 1918 года”{1139}. Нортклифф даже дошел до заявлений о том, что “умелая пропаганда, вероятно, сократила войну на год и сберегла нам миллионы фунтов и не менее миллиона жизней”{1140}. Безусловно, призвание пропагандиста не выглядело благородным. Говоря словами А. Р. Бьюкенена, “циник мог бы испытывать искушение заявить, что, пока одни патриоты шли на фронт и там умирали за свою страну, другие оставались в тылу и лгали”{1141}. Однако, даже если во время войны руководителям британских медиа и приходилось поступиться честью, эта жертва многими воспринималась как оправданная – или, по крайней мере, выглядела эффективной{1142}.

Должности, которые получали тогда владельцы газет, говорят сами за себя. Ллойд Джордж отправил в мае 1917 году Нортклиффа в США с особым поручением, а в феврале 1918 года доверил ему руководство пропагандой во вражеских странах. Его брат Гарольд в 1916 году был назначен генеральным директором Департамента вещевого довольствия Армии Его Величества, а годом позже стал министром авиации. Канадский предприниматель и член парламента от Юнионистской партии сэр Макс Эйткен, приобретший в декабре 1916 года контрольный пакет акций Daily Express, в феврале 1918 года стал канцлером герцогства Ланкастерского и министром информации. Не обходили их и почестями. Нортклифф, ставший пэром еще в 1905 году, получил в 1917 году титул виконта. Его брат Гарольд Хамсуорт стал в 1914 году бароном, а в 1919 году виконтом – Ротермиром. В январе 1917 года Эйткен, посвященный в рыцари в 1911 году и получивший титул баронета в июле 1916 года, стал лордом Бивербруком. Владелец Observer Уолдорф Астор получил в 1916 году титул барона, а в 1917 году – виконта. Сэр Джордж Ридделл, владелец News of the World, стал пэром в 1920 году, а Генри Диэл из компании United Newspapers и редактор Sunday Times и Financial Times У. Ю. Берри – в 1921 году. Редактору Daily Chronicle Роберту Дональду в 1916 году предлагали титул баронета, но он отказался. Не меньше двенадцати представителей медиа были посвящены в рыцари{1143}. Ллойд Джордж постарался отблагодарить “властителей прессы” за верную службу.

Представления о том, что пресса обладает огромной властью и при этом абсолютно безответственна, разумеется, возникли задолго до начала Первой мировой войны. Однако война явно увеличила власть медиа – во всех странах. Венский сатирик Карл Краус считал прессу главным бенефициаром войны – а в каком-то смысле и ее зачинщиком. Даже знаменитые “Четырнадцать пунктов” президента Вильсона, как утверждается, были сформулированы в ответ на запрос представителя американского Комитета по общественной информации в Петрограде Эдгара Сиссона{1144}.

Инакомыслящие

Тем, кто пытается объяснить исход войны чем-то, кроме собственно военных факторов, разумеется, очень удобно видеть между пропагандистскими технологиями воюющих сторон некие глубинные различия. Однако при внимательном рассмотрении эта теория не выдерживает критики. Как заметил Жорж Вайль, “каждая из воюющих стран убеждала себя, что ее правительство пренебрегает пропагандой, в то время как враг… успешно ее использует”{1145}. На деле пресса не была полностью поставлена под контроль и приведена к единомыслию ни в одной из стран. Инструменты для осуществления цензуры и управления медиа каждый раз приходилось изобретать на ходу – и эффективностью они не отличались. Пропаганда по большей части была направлена на нейтральные страны, а не на внутреннее общественное мнение. Когда попытки влиять на “внутренний фронт” все-таки предпринимались, задачи в основном были негативными: подавлять инакомыслие. Главной положительной задачей было увеличить продажи облигаций военного займа, а также (в самой Великобритании и во всей империи) привлечь новых новобранцев. В течение большей части войны к солдатам пропаганда практически не обращалась, хотя исход войны определяли именно они.

Стоит обратить внимание на то, насколько разнообразны были мнения европейской прессы перед началом Первой мировой. 30 июня 1914 года Neue Freie Presse, оплот венских либералов, объявила, что, несмотря на убийство в Сараево, “главной политической целью монархии” остается “почетный мир без проявления слабости, защищающий [наши] интересы”. 2 июля газета также добавила, что “в наши дни невозможно воевать из мести”{1146}. Две недели спустя она продолжала сохранять спокойствие. “Человека… который отдаст приказ… поджечь весь мир ради Великой Сербии, нет и не будет”, – писала она 16 июля, подтверждая “мирный настрой монархии”. Даже когда она перешла к более воинственному тону в адрес Сербии, она по-прежнему утверждала, что “локальные конфликты не должны перерастать в мировые войны” (18 июля){1147}. Венгерская Pester Lloyd высказывалась весь июль столь же сдержанно{1148}.

В Германии либеральная Berliner Tageblatt странным образом считала “великосербский вопрос” одним из “наиболее опасных и пугающих вопросов, затрагивающих всех нас”. Тем не менее 30 июля она все еще уверяла, что “германцы – абсолютно мирный народ”, а после официального объявления о мобилизации в России ограничилась призывом “обеспечить безопасность границ”{1149}. Западногерманская Frankfurter Zeitung тоже не стремилась к войне{1150}. Не выглядела воинственной и католическая пресса: хотя Kölnische Zeitung после начала войны ударилась в “ура-патриотизм”, однако Germania еще 30 июля доказывала, что германский народ “больше всего хочет мира”{1151}. Консервативная (и традиционно ориентировавшаяся на мнение правительства) Norddeutsche Allgemeine Zeitung последовательно призывала ограничить расползание австрийско-сербского конфликта{1152} и даже возразила Berliner Tageblatt, пессимистически заявившей 1 августа, что война неизбежна{1153}. Разумеется, эту разноголосицу можно считать результатом коварных планов германского правительства, стремившегося замаскировать свою воинственность миролюбивыми статьями. Однако подобные представления выглядят анахроничными. Намного вероятнее, что правительство было слишком занято дипломатическими и военными вопросами и просто не давало прессе руководящих указаний{1154}.

В Англии вся пресса – за единственным исключением – сперва относилась к войне без интереса или с неприязнью. “Угрозы того, что союзы и договоренности втянут [Британию] в конфликт [между Австрией и Сербией], не существует”, – с уверенностью заявила Manchester Guardian в июле 1914 года{1155}. 1 августа ее редактор Ч. П. Скотт заметил, что вмешательство “нарушило бы десятки данных нашему народу обещаний – обещаний стремиться к миру, защищать бедных, беречь ресурсы страны и добиваться мирного прогресса”{1156}. Когда началась война, газета возмутилась: “По некоему тайному договору Англию за ее спиной формально обязали участвовать в пагубном безумии и вступить в кровавую войну между двумя милитаристскими альянсами”. Даже в статье, призывавшей “выступить единым фронтом”, Guardian мрачно предупреждала: “Это будет война, на которой нам придется рисковать всем, чем мы гордимся, и которая не может принести нам никакой выгоды… Нас еще ждут сожаления”{1157}.

Daily News была категорически против того, чтобы “жертвовать жизнями англичан… ради гегемонии России в славянском мире”. 1 августа она опубликовала статью А. Дж. Гардинера под заголовком: “Почему мы не должны воевать”. “Где в мире наши интересы сталкиваются с интересами Германии? – вопрошал Гардинер и сам же отвечал: – Нигде… Если мы сотрем Германию в пыль и сделаем Россию диктатором Европы и Азии, это станет величайшей катастрофой в истории западной культуры и цивилизации”{1158}. 3 августа газета заявила, что в Англии “нет партии войны”, потому что “ужасы войны уже завладели воображением общества”{1159}. Хотя в итоге News признала, что Англии необходимо выиграть войну, в которую она вступила, еще 4 августа газета продолжала сетовать об “ужасном конфликте” и “ошибочном внешнеполитическом курсе” Грея{1160}. Когда владелец популярного воскресного издания News of the World сэр Джордж Ридделл заявил Ллойд Джорджу, что “мысль о вступлении правительства в войну вызывает у него отвращение”{1161}, он выражал позицию большинства либеральных журналистов.

Либеральная пресса в провинции тоже относилась к происходящему без восторга. Yorkshire Evening News подчеркнула 29 июля, что “в интересах Великобритании держаться подальше от этой свары”. Northern Daily Mail зашла еще дальше, заявив 28 июля, что Англия “может и должна сохранять нейтралитет в течение всей войны”{1162}. “Случилось худшее, – провозгласил Carlisle Journal 4 августа. – Без всякого сомнения, большинство англичан относятся к перспективе оказаться втянутыми в эту войну с чувством удивления и ужаса”{1163}. Такие газеты, как Lancaster Guardian и Barrow News, убедились, что война необходима, чтобы “спасти маленькие, но отважные независимые государства от германского аппетита”, лишь 8 августа{1164}.

Лишь одна крупная газета во всей Европе последовательно призывала к войне между великими державами, и это была Times. Она предсказала европейскую войну еще 22 июля и уже через пять дней призвала Великобританию принять в ней участие, а потом повторила эти призывы в передовых статьях от 29 июля и от 31 июля{1165}. Мы уже видели, как Нортклифф и его редактор международного отдела Стид противостояли попыткам Ротшильдов смягчить курс газеты. В свете этого слова лорда Фицмориса, видного либерала и бывшего министра, написавшего 31 июля, что газеты Нортклиффа “ведут кампанию по втягиванию страны в войну”{1166}, кажутся не лишенными смысла. Недаром лондонский корреспондент Figaro вопрошал в момент разочарования в британском правительстве: “Разве не могут лорд Нортклифф и Mail хоть что-нибудь сделать?”{1167}

Впрочем, даже сам Нортклифф не очень понимал, какой он видит роль Англии в будущей войне. В июле он далеко не сразу оценил значимость Балканского кризиса{1168}. Когда война началась, его газеты не пытались преуменьшать ее пагубность. Даже Times писала 3 августа, что Европу ждет “самая ужасная война… со времен падения Римской империи”. “Страшно подумать… сколько человеческих жизней будет стоить это столкновение и сколько копившихся поколениями богатств оно уничтожит”, – подчеркивала она{1169}. 5 августа Нортклифф, к удивлению своих сотрудников, яростно выступил против отправки на континент БЭС. “Что это за новости о Британских экспедиционных силах для Франции?” – допытывался он у редактора Mail Томаса Марло:

Это какой-то абсурд. Ни один солдат не должен покинуть страну. У нас великолепный флот, который должен оказать всю возможную помощь, но я не поддержу отправку ни одного солдата за границу. Как насчет вторжения? Как насчет нашей собственной страны? Напишите об этом в передовице. Вы слышите? Ни одного солдата без моего согласия. Так и скажите завтра в газете.

Он даже написал передовицу такого содержания и согласился напечатать альтернативный вариант Марло, который призывал к отправке БЭС, только после горячего спора{1170}.

Еще в конце ноября 1914-го Times не видела причин приукрашивать правду о происходящем на фронте. “Красочная сторона войны исчезла окончательно и больше не вернется”, – мрачно отмечал ее корреспондент:

Окопы, везде окопы. Под прицелом замаскированных орудий высшим законом стала невидимость… День за днем идет бойня, и неизвестные люди продолжают гибнуть под огнем невидимого противника… Война стала глупой… Пехоте приходится особенно тяжело – все время, без отдыха… Ценой тысяч жизней иногда удается отвоевать несколько сотен ярдов, но обычно даже самые блестящие атаки ни к чему не приводят… Свежие подкрепления, вводимые в бой под прикрытием внезапного шквального артиллерийского огня, бывают способны прорвать оборону… Однако такие атаки всегда приводят к тяжелым потерям{1171}.

Вряд ли автор этого материала рассчитывал убедить читателя, что Томми будет праздновать Рождество в Берлине.

Подобный тон не был в консервативных газетах чем-то необычным. В конце июля Yorkshire Post объявила в редакционной статье, что она

не уверена, что победа России и Франции над Германией и Австрией будет лучше для нас, чем победа другой стороны. Любое нарушение сложившегося равновесия, на наш взгляд, крайне невыгодно для этой страны. Поэтому мы ни в коей мере не считаем, что британскому правительству следует торопиться вступать в европейскую войну на любой из сторон{1172}.

1 августа Pall Mall Gazette назвала “жестоким ударом судьбы” то, что Англия и Германия вынуждены выступать друг против друга, хотя “взаимное недоброжелательство, казалось, успело ослабнуть”.

Мы убеждены, что император Вильгельм и его советники искренне стремятся к миру. Если перед лицом сил, неподвластных людям, их усилия окажутся тщетными – что, к сожалению, весьма вероятно, – разве должны мы говорить о них с ненавистью? Не должны – и не будем. Если мы вынуждены с тяжелым сердцем… обнажить наш меч, мы будем сражаться как джентльмены и уважать рыцарственного врага{1173}.

Редакционная статья Горацио Боттомли в номере еженедельника John Bull за неделю, заканчивавшуюся 8 августа, была еще экстравагантней. “К ЧЕРТУ СЕРБИЮ! – писал он. – Сербия должна быть уничтожена. Пора стереть ее с карты Европы”. Такого не писали даже самые крикливые из австрийских журналистов. При этом, продолжал Боттомли, британскому правительству следовало

воспользоваться этим кризисом, чтобы раз и навсегда избавиться от германской угрозы… Если мы не получим надежных гарантий того, что наши тевтонские противники изменили свои планы, единственным дальновидным и патриотичным решением для наших государственных мужей будет уничтожить германский флот одним махом…

Еще раз – К ЧЕРТУ СЕРБИЮ!

БОЖЕ, ХРАНИ КОРОЛЯ!{1174}

Как наглядно демонстрирует это странное рассуждение, реакция прессы на начало войны была какой угодно, но только не единодушной.

Правительства тоже явно не преуспели в насаждении единомыслия. Более того, совсем не очевидно, что они пытались его насаждать. Начнем с того, что их усилия в этой области в основном ограничивались введением цензуры, которая должна была предотвращать публикацию военных сведений, могущих быть полезными для врага. Обычно для этого уже имелись прецеденты. В Англии, где существовала традиция цензуры в области искусства, осуществлявшейся лордом-канцлером, газеты еще раньше приняли систему самоцензуры в военных вопросах под эгидой созданного в 1912 году Объединенного постоянного комитета{1175}. Принятый 8 августа 1914 года Закон о защите королевства – Defence of Realm Act, ДОRА, действие которого в дальнейшем продлевалось шесть раз, заметно расширил полномочии государства в этой сфере. Предписание 27 напрямую запрещало сообщения и заявления “в устной форме, в письменной форме или в газетах, журналах… и иных печатных изданиях”, которые “преднамеренно подрывают или, вероятно, способны подорвать” верность королю, набор новобранцев или доверие к национальной валюте{1176}. С 26 сентября 1914 года цензоры также запретили публиковать не только новости о передвижении войск, но и предположения. В следующем марте прессу предупредили, что ей не следует преувеличивать британские успехи, хотя один из владельцев газет возразил на это, что к подобному чрезмерному оптимизму склонен и сам сэр Джон Френч{1177}. Списки потерь не публиковались до мая 1915 года. Попытки еще сильнее ужесточить цензуру были успешно предотвращены осенью 1915 года, однако до самого конца войны пресса продолжала находиться под жестким контролем. На большей части территорий Британской империи пресса также была подцензурной{1178}. Хотя система “оборонных уведомлений” обеспечивала редакторов сорока изданий секретной информацией о ходе войны, эти сведения определенно не предназначались для публикации. То же самое относилось и к конфиденциальным данным, которые в больших количествах получал военный корреспондент Times, отставной полковник Чарльз Репингтон. Сам Ллойд Джордж признавал: “Общество знает только половину, а пресса – примерно три четверти”{1179}.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю