Текст книги "Горечь войны. Новый взгляд на Первую мировую"
Автор книги: Ниал Фергюсон
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 46 страниц)
Вероятно, втайне от других членов кабинета их коллега приготовился дезертировать, если бы сторонники невмешательства взяли верх. Еще 31 июля Черчилль негласно, через посредство Ф. Э. Смита, поинтересовался у Бонара Лоу: если правительство покинет до восьми его членов, не будет ли “оппозиция готова прийти на помощь кабинету… и войти в коалицию, чтобы заместить вакантные должности”{903}. Бонар Лоу отклонил приглашение Черчилля на ужин 2 августа с ним и с Греем, однако его письмо кабинету министров довольно красноречиво. Идея коалиции не впервые пришла в голову члену правительства Асквита. В 1910 году не кто иной, как Ллойд Джордж, заигрывал с этой идеей{904}.
На первый взгляд, то обстоятельство, что консерваторы склонялись к войне охотнее либералов, подтверждает тезис о неминуемом вступлении Англии в конфликт: ведь если бы пал кабинет Асквита, Бонар Лоу точно так же взялся бы воевать. Или нет? Предположим, что Ллойд Джордж 2 августа, на судьбоносном заседании правительства (потерпевший к тому времени поражение в борьбе за свои финансовые инициативы, озадаченный финансовой паникой, критикуемый в пацифистских передовицах Guardian и British Weekly), оставил Грея и инициатива перешла к партии войны. Грей наверняка подал бы в отставку, а Черчилль перешел бы на сторону Бонара Лоу. Устоял бы Асквит? Скорее всего, нет. Но насколько быстро консерваторы смогли бы сформировать новое правительство? Предыдущая смена кабинета заняла долгое время: в правительстве Бальфура первые разногласия (по поводу протекционистской реформы) проявились еще в 1903 году. Это правительство потерпело поражение в Палате общин 20 июля 1905 года, лишилось поддержки сторонников Чемберлена в ноябре и ушло в отставку 4 декабря. Итоги всеобщих выборов, подтвердивших прочность положения либералов, не были подведены до 7 февраля 1906 года. Вероятно, события развивались бы быстрее, если бы Асквиту пришлось подать в отставку в начале августа 1914 года. Предложение Черчилля касательно коалиции, конечно, имело целью сократить разрыв во времени. Но было ли возможно объявление войны Германии перед всеобщими выборами? Многое в этом случае зависело бы от короля, который, подобно своим немецкому и русскому кузену, заглянув в бездну, отнюдь не стремился воевать{905}. Разумно предположить, что смена правительства привела бы по меньшей мере к недельной задержке отправки Британских экспедиционных сил (БЭС).
И даже если бы кабинет министров не сменился, отправка БЭС во Францию не была предрешена и не соответствовала планам, выработанным совместно с французским Генштабом. Дело в том, что недвусмысленного решения о вмешательстве в конфликт на континенте так и не было принято, и, когда началась война, немедленно всплыли прежние соображения против этого шага. Как всегда, сторонники морских операций настаивали, что войну можно выиграть, действуя исключительно флотом, и до 5 августа большинство министров с ними соглашалось{906}. Берти докладывал из Парижа, что отправка экспедиционных сил не понадобится. Генерал Ноэль де Кастельно, заместитель начальника Генштаба, заверил его, что “французы, даже терпя поражения, в конце концов должны победить – при условии, что Англия им поможет, прервав морские сообщения Германии”{907}. Кроме того, они стремились добиться того, чтобы на Британских островах остались все или хотя бы некоторые армейские части – не на случай вторжения, о котором теперь не было и речи, а для сохранения общественного спокойствия (влияние войны на экономику уже стало заметным){908}. На созванном Асквитом 5 августа “довольно пестром” военном совете, составленном из военачальников и министров, царила растерянность. Совет отложил принятие решения до консультации с представителем французского Генштаба. На следующий день кабинет министров решил послать в Амьен всего четыре пехотных и одну кавалерийскую дивизии, тогда как Генри Вильсон задолго до этого собирался отправить все семь дивизий в Мобеж. Лишь шесть дней спустя граф Китченер, спешно отозванный из Египта и назначенный военным министром, убедил вернуться к крепости Мобеж, и лишь к 3 сентября кабинет одобрил отправку во Францию последней из имеющихся дивизий{909}.
Решил ли этот шаг (на чем настаивали его инициаторы, а также – впоследствии – защитники) исход войны? Был ли прав майор А. Г. Олливент, 1 августа указавший в меморандуме на имя Ллойд Джорджа, что “присутствие или отсутствие английской армии… с высокой долей вероятности решит судьбу Франции”?{910} Как мы видели, план Шлиффена из-за ошибок Мольтке провалился бы, вероятно, и без вмешательства Британского экспедиционного корпуса. Может быть, французы сумели бы самостоятельно остановить немецкое наступление, если бы сами (вместо того чтобы прибегнуть к обороне) не предприняли почти самоубийственное наступление. Впрочем, французы этого не сделали, и даже учитывая ошибки немцев, похоже, что, несмотря на первоначальное беспорядочное отступление от Монса и неудачу в Остенде, присутствие английских солдат 26 августа в Ле-Като и 6–9 сентября на Марне заметно уменьшило шансы немцев{911}. Но, увы, это не могло привести к их поражению. После падения Антверпена и Первой битвы при Ипре (20 октября – 22 ноября) сложилось безвыходное положение, которое на Западном фронте длилось три с половиной года. Если бы взяли верх сторонники нейтралитета или войны исключительно на море и Англия не отправила на континент экспедиционные силы (или их отправку задержало формирование нового кабинета министров), шансы немцев на победу над Францией были бы несравненно выше.
Европейский союз кайзера
Историки редко рассматривают тот вариант развития событий, при котором участие Англии в войне на континенте было бы ограниченным{912}. Даже те, кто сожалеют о том, как шла война, обычно отвергают это как гипотетическое контрдопущение. И все-таки вероятность такого исхода была высокой. Асквит и Грей в мемуарах это признали. Оба подчеркнули, что у Англии не было обязательства вмешаться, закрепленного договором с Францией. По словам Асквита, “мы были вольны решать, если бы возникла нужда, вступать или не вступать в войну”{913}. А Грей не скрывал, что внутри собственной партии сталкивается с противодействием, которое в июле не позволило ему встать на сторону Франции{914}. Несмотря на свои рассуждения о необоримых движущих силах истории, он соглашался, что у английского правительства имелся выбор.
Разумеется, Грей настаивал, что решение кабинета министров оказалось верным. Но какими были его доводы против нейтралитета? В мемуарах Грей объясняет:
Если мы взялись за это, давайте быть благодарны за то, что это произошло сразу. Так гораздо лучше и для нашей репутации, и для благоприятного исхода, чем если мы попытаемся устраниться, а после окажемся… вынуждены вмешаться… [Если же мы не вмешаемся,] то окажемся в изоляции. У нас не будет друзей. Никто не станет ни возлагать на нас надежды, ни опасаться нас, и всякий сочтет, что наша дружба ничего не стоит. Выбрав бесславие… мы лишимся доверия. Нас будут ненавидеть{915}.
С точки зрения Грея, таким образом, война по сути стала “делом чести”: правовым обязательством по отношению к Бельгии и моральным – по отношению к Франции. Тем не менее желание избавиться от репутации “коварного Альбиона” было лишь прикрытием стратегических расчетов. Принципиальный довод Грея звучал так: Англия не может допустить победы немцев, поскольку в этом случае Германия “будет доминировать над всем Европейским континентом и Малой Азией”{916}.
Но стремились ли к этому немцы? Грезились ли кайзеру лавры Наполеона? Ответ на этот вопрос, конечно, зависит от мнения спрашивающего о том, какие именно “военные цели” преследовала Германия в 1914 году. По мнению Фрица Фишера и его учеников, цели были как раз настолько радикальными, как их представляли английские германофобы. Война стала попыткой “осуществить свои политические замыслы, которые можно коротко выразить так: германская гегемония в Европе”, посредством аннексии французской, бельгийской и, вероятно, российской территории, учреждения центральноевропейского таможенного союза и основания польского и прибалтийских государств под прямым или косвенным контролем немцев. Кроме того, Германия желала приобрести новые территории, чтобы объединить свои владения в Центральной Африке. Предпринимались также усилия по развалу Британской и Российской империй посредством подстрекательства к революции{917}.
В рассуждениях Фишера имеется существенный изъян, который многие историки не замечают: это допущение, будто Германия после объявления войны преследовала те же цели, что и до него{918}. Поэтому Сентябрьскую программу Бетман-Гольвега (“Предварительные директивы для немецкой политики при заключении мира” с Францией, подготовленные на случай быстрой победы на Западе) иногда рассматривают как впервые открыто изложенные цели, сформулированные еще до войны{919}. Но если бы это было так, довод о том, что войны можно было избежать, был бы несостоятелен. Ни один состав английского правительства не принял бы предусмотренные Сентябрьской программой территориальные и политические претензии к Франции и Бельгии{920}, поскольку передача бельгийского побережья под контроль Германии означала бы возвращение “наполеоновского кошмара”. Но вот упрямый факт: Фишер и его последователи так и не нашли доказательств того, что такие цели немцы ставили до вступления Англии в войну. Теоретически возможно, что их вообще не предавали бумаге: документы были уничтожены либо утрачены, а те, которые пошли в дело впоследствии, опровергают, а не подтверждают справедливость положения Версальского договора о вине за развязывание войны. Но это маловероятно. Все, что смог предъявить Фишер, – довоенные фантазии пангерманцев и бизнесменов, не имевшие официального характера, а также воинственные высказывания кайзера, чье влияние на политику не было ни прочным, ни настолько глубоким, как казалось ему самому{921}. Кайзер временами мечтал о “своего рода наполеоновском господстве”{922}, и 30 июля, когда ему наконец стало ясно, что Англия не останется в стороне, он дал волю своей фантазии:
Наши консулы в Турции и Индии, агенты и т. д. должны поднять весь магометанский мир на яростную борьбу против ненавистной, лживой, бессовестной нации лавочников. И если нам суждено истечь кровью, Англия потеряет по крайней мере Индию{923}.
Мольтке также предлагал попытаться “разжечь в Индии восстание, если Англия станет нашим противником. То же самое следует сделать в Египте, а также в Британской Южной Африке”{924}. Впрочем, эти фантазии (достойные пера Джона Бакена, автора военного триллера “Зеленая мантия”, и в той же мере реалистичные) не стоит всерьез рассматривать как военные цели Германии. До войны кайзер любил напоминать английским дипломатам: “Сто лет назад мы сражались плечом к плечу. Я желаю, чтобы две наши нации снова встали рядом у… памятника в Ватерлоо”{925}. Это слабо напоминает наполеоновские речи. Любопытно и то, что еще 30 июля кайзер опасался, что война с Англией “обескровит Германию”. И даже когда Вильгельм сравнивал себя с Наполеоном, он не забывал о судьбе французского императора. “Или на укреплениях Босфора будет скоро развеваться германский флаг, – заявил он в 1913 году, – или же меня постигнет печальная участь великого изгнанника на острове Святой Елены”{926}.
Суть в том, что, если бы Англия не вмешалась немедленно, военные цели Германии очень отличались бы от содержания Сентябрьской программы. Заявление Бетман-Гольвега послу Гошену 29 июля 1914 года свидетельствует о том, что рейхсканцлер был готов гарантировать территориальную целостность Франции и Бельгии (а также Голландии) в обмен на невмешательство англичан в конфликт{927}. 2 августа Мольтке в “Рекомендациях военно-политического характера” высказал то же самое: заверения, что Германия “в случае победы над Францией проявит сдержанность… следует дать… безусловно и в виде самого строгого обязательства” – наряду с гарантиями территориальной целостности Бельгии{928}. Если бы Англия осталась в стороне, было бы нелепо отказаться от такой сделки. Таким образом, Германия почти наверняка не стремилась к территориальному переделу, о котором шла речь в Сентябрьской программе (кроме, вероятно, Люксембурга, судьба которого Англию ничуть не тревожила), и среди целей войны наверняка не значился германский контроль над бельгийским побережьем (чего ни одно британское правительство не потерпело бы). Вот почти все, что оставалось:
1. Франция… Контрибуцию надлежит выплачивать частями. Она должна быть достаточно большой, чтобы Франция в следующие 15–20 лет не смогла тратить хоть сколько-нибудь значительные суммы на вооружение. Более того: нужен договор о торговле, который сделает Францию зависимой от Германии в экономическом отношении [и] обеспечит нашему экспорту доступ на французский рынок… Такой договор должен обеспечить нам во Франции такую свободу движения капитала и промышленности, чтобы французы не относились предвзято к германским предприятиям.
2. …Мы должны учредить (посредством таможенных соглашений) Центральноевропейскую экономическую ассоциацию, которая объединила бы Францию, Бельгию, Голландию, Данию, Австро-Венгрию, Польшу, а также, вероятно, Италию, Швецию и Норвегию. У такой ассоциации не будет общей верховной власти. Все ее члены будут формально равными, однако фактически ассоциация окажется под началом немцев и закрепит экономическое господство Германии в “Срединной Европе”.
[3.] Вопрос о колониальных приобретениях (первоочередная цель – создание целостной колониальной империи в Центральной Африке) будет решен позднее, когда станут ясны цели относительно России…
4. Голландия. Необходимо изыскать средства и методы для того, чтобы вовлечь Голландию в более тесные отношения с Германской империей. Принимая во внимание характер голландцев, эти тесные отношения не должны оставлять у них ощущения какого бы то ни было принуждения, оно никак не должно сказаться на образе жизни голландцев, а также не должно предусматривать расширения воинской повинности. Голландия, таким образом, должна остаться независимой внешне, однако зависимой от нас фактически. Вероятно, можно говорить об оборонительном и наступательном союзе для защиты колоний, в любом случае – о тесном таможенном союзе с ней…{929}
К этому (по сути, это Сентябрьская программа без территориальных приобретений за счет Франции и Бельгии) следует прибавить разработанные впоследствии подробные планы “отодвинуть [Россию], насколько возможно, от восточной границы Германии и [лишить] ее господства над нерусскими подчиненными народами”. Этой цели предполагалось достичь путем образования польского государства (объединенного с габсбургской Галицией) и отторжение от России прибалтийских губерний (которые могут стать независимыми, оказаться присоединенными к новой Польше или аннексированы самой Германией){930}. Даже в этом варианте Сентябрьской программы, вероятно, довоенные цели, касающиеся положения Германии, преувеличены. Бюлов уже не был рейхсканцлером, но высказанное им кронпринцу в 1908 году мнение не так уж расходится с мнением Бетман-Гольвега, полагавшего, что война послужит усилению левых партий и ослабит империю изнутри:
Ни одна война в Европе не принесет нам большой пользы. Завоевание территорий, населенных славянами или французами, не даст ничего. Присоединив к нашей империи малые страны, мы лишь укрепим центробежные элементы, для Германии вовсе не желательные… Вслед за всякой большой войной наступает период оттепели, поскольку народ требует компенсации за принесенные им во время войны жертвы и усилия{931}.
Представляли ли вышеперечисленные цели прямую угрозу английским интересам? Можно ли назвать это “наполеоновскими планами”? Едва ли. Экономические пункты Сентябрьской программы предусматривали учреждение (заметим – примерно на 80 лет раньше, чем это случилось) европейского таможенного союза под германским контролем. Многие официальные заявления на эту тему звучат удивительно актуально. Так, Ганс Дельбрюк утверждал, что “лишь Европе, образующей единое таможенное пространство, по силам состязаться со сверхмогущественными производственными ресурсами заатлантического мира”. А Густав Мюллер страстно призывал к образованию Соединенных Штатов Европы (о чем до войны говорил и кайзер), которые объединили бы “Швейцарию, Голландию, скандинавские страны, Бельгию, Францию и даже Испанию и Португалию, а также – через Австро-Венгрию – Румынию, Болгарию и Турцию”. А барон Людвиг фон Фалькенхаузен желал противопоставить
огромным, замкнутым хозяйственным организмам США, Британской и Российской империй столь же прочный экономический блок, представляющий все европейские страны… под германским началом, с двоякой целью: 1) сохранения за членами этого объединения, особенно за Германией, господства на европейском рынке и 2) возможности бросить всю экономическую мощь объединенной Европы… на борьбу против указанных мировых держав за условия взаимного доступа на рынки{932}.
Удивительно похожие вещи до войны говорили некоторые “паникеры” – немцы. В “Крахе Старого Света” Зеештерн (псевдоним Фердинанда Граутхофа) пророчествовал: “Лишь союз европейских народов способен вернуть им утраченные политическое могущество и господство на море. Сейчас центр политического притяжения помещается в Вашингтоне, Санкт-Петербурге и Токио”. Карл Бляйбтрой в “Нашествии на Англию” (1907) заключает: “Лишь объединенная мирным путем Европа может противостоять растущей мощи других рас и экономического господства Америки. Объединяйтесь! Объединяйтесь! Объединяйтесь!”{933}
Конечно, у Бетман-Гольвега и его конфидента Курта Рицлера не было сомнений в том, что “Среднеевропейская империя германской нации” – это просто “европейское воплощение нашей воли к власти”. В марте 1917 года Рицлер отметил, что Бетман-Гольвег стремился
привести к империализму европейского типа империю, которая методами прусской территориальной организации… не может стать мировой державой… и под нашим неявным водительством обустроить [Европейский] континент от его центра к окраинам (Австрия, Польша, Бельгия){934}.
Нынешние немецкие политики так не говорят. Но сосуществование английской морской империи и “европейского проекта” Германии было возможным.
Как мы знаем, англичане не остались в стороне. Немецкие историки поспешили назвать предложение Бетман-Гольвега грубейшим просчетом и даже заявили, что сами немцы не верили в невмешательство Англии. Подтверждений этому нет. Напротив, соображения Бетман-Гольвега не кажутся вздорными. Но, увы, он не сумел предугадать, что в последний момент доводы Грея и Черчилля перевесят аргументы более многочисленных сторонников невмешательства, а также что большинство членов британского парламента примет оказавшееся в высшей степени ошибочным заявление министра иностранных дел: “Если мы вступим в войну, то пострадаем немногим сильнее, чем если останемся в стороне”{935}.
Глава 7
Августовские дни: миф о военной лихорадке
Два добровольца
В историографии некогда считалось аксиомой, что европейцы встретили Первую мировую войну патриотическим подъемом. Вот типичное свидетельство, которое приводили в качестве доказательства:
Помилуй бог, разве не ясно, что война 1914 года отнюдь не была навязана массам, что массы, напротив, жаждали этой борьбы!
Массы хотели наконец какой-либо развязки. Только это настроение и объясняет тот факт, что два миллиона людей – взрослых и молодежи – поспешили добровольно явиться под знамена в полной готовности отдать свою последнюю каплю крови на защиту родины.
Я и сам испытал в эти дни необычайный подъем. Тяжелых настроений как не бывало. Я нисколько не стыжусь сознаться, что, увлеченный волной могучего энтузиазма, я упал на колени и от глубины сердца благодарил Господа Бога за то, что Он дал мне счастье жить в такое время.
Началась борьба за свободу такой силы и размаха, каких не знал еще мир… Подавляющему большинству народа уже давно успело надоесть состояние вечной тревоги…
Теперь для меня… началась самая великая и незабвенная эпоха земного существования. Все прошлое отступило на десятый план по сравнению с событиями этих небывалых битв… Как и многих других, меня в это время угнетала только одна мучительная мысль: не опоздаем ли мы?{936}
Трудно поверить, что настроения Адольфа Гитлера разделяли все. Немногое, что известно о пребывании Гитлера в рядах баварской пехоты, указывает на то, что он не был обычным добровольцем. Товарищи по оружию считали его человеком чудаковатым: лишенным чувства юмора и болезненно патриотичным. Он с негодованием воспринял негласное Рождественское перемирие 1914/15 года{937}.
Сравним воспоминание Гитлера о поступлении на действительную службу с историей английского садовника Гарри Финча. Последний записал в дневнике:
12 января 1915 года, вторник. Утром я отправился в Гастингс, пришел на вербовочный пункт на Хэвлок-роуд и вступил в армию Китченера… Прошел медосмотр. Зачислен в 1-ю роту 12-го батальона Королевского Суссекского полка (2-й Саут-Даунский батальон). Вернулся домой с приказом явиться в свой бтн, [расквартированный] в Бексхилле [-он-Си], 18-го. На вербовочном пункте было много желающих вступить в армию.
18 января 1915 года, понедельник. Сегодня явился к старшине 1-й роты Картеру… в Бексхилл. Получил пружинный матрас, соломенный тюфяк и три одеяла. Первое впечатление: казарменный язык слегка непристоен. Постель довольно твердая, поэтому спал недолго. Я салага, и кровать, конечно, мне досталась сломанная{938}.
Тон этих сообщений ни в коем случае не указывает на разность национальных характеров. Хотя историки культуры не раз указывали на различную реакцию немцев и бриттов на начало войны{939}, я привел эти свидетельства, чтобы показать, насколько отличалась реакция населения воюющих стран. Разница между Гитлером и Финчем (последний, во время войны дослужившись до сержанта, продвинулся дальше по карьерной лестнице, чем Гитлер) была обусловлена разностью характеров Гитлера и Финча, а не их национальностью.








