355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Автор Неизвестен » Римская сатира » Текст книги (страница 9)
Римская сатира
  • Текст добавлен: 12 июня 2017, 19:30

Текст книги "Римская сатира"


Автор книги: Автор Неизвестен


Соавторы: Луций Анней Сенека,Гай Петроний,Квинт Гораций Флакк,Децим Ювенал
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)

– Пожалуйста, – сказал Эхион-лоскутник, – выражайся приличнее. «Раз – так, раз – этак», – как сказал мужик, потеряв пегую свинью. Чего нет сегодня, то будет завтра: в том вся жизнь проходит. Ничего лучше нашей родины нельзя было бы найти, если бы люди поумней были. Но не она одна страдает в нынешнее время. Нечего привередничать: все под одним небом живем. Попади только на чужбину, так начнешь уверять, что у нас свиньи жареные разгуливают. Вот, например, угостят нас на праздниках в течение трех дней превосходными гладиаторскими играми, выступит труппа не какого-нибудь ланисты[234]234
  Ланиста – хозяин и учитель гладиаторов.


[Закрыть]
, а несколько настоящих вольноотпущенников. И Тит наш – натура широкая и горячая голова; так или этак, а ублажить сумеет; уж я знаю, я у него свой человек. Половинчатости он не терпит. Гладиаторам будет дано первостатейное оружие; удирать – ни-ни; сражайся посередке, чтобы всему амфитеатру видно было; средств-то у него хватит: тридцать миллионов сестерциев ему досталось, как бедняга-отец его помер. Если он и четыреста тысяч выбросит, мошна его даже и не почувствует, а он увековечит свое имя. У него есть несколько парней и женщина-эсседария[235]235
  Женщина-эсседария – см. примеч. к стр. 131.


[Закрыть]
, и казначей Гликона, которого накрыли, когда он забавлял свою госпожу. Увидишь, как народ разделится между ревнивцем и любезником. Ну и Гликон! Грошовый человечишка! Отдает зверям казначея. Это все равно, что самого себя выставить на посмешище. Разве раб виноват? Делает, что ему велят. Скорей бы следовало посадить быку на рога эту ночную посудину. Но так всегда: кто не может по ослу, тот бьет по седлу. И как мог Гликон вообразить, что из Гермогенова отродья выйдет что-нибудь путное? Тот мог бы коршуну на лету когти подстричь. От змеи не родится канат. Гликон, один Гликон в накладе: на всю жизнь пятно на нем останется, и разве смерть его смоет! Но всякий сам себе грешен.

Да вот еще: есть у меня предчувствие, что Маммея нам скоро пир задаст, – там-то уж и мне и моим по два денария достанется. Если он сделает это, то отобьет у Норбана все народное расположение: вот увидите, что он теперь обгонит его на всех парусах. Да и вообще, что хорошего сделал нам Норбан? Дал гладиаторов грошовых, полудохлых, – дунешь на них, и повалятся; и бестиариев[236]236
  Бестиарии – бойцы с дикими зверями на арене цирка.


[Закрыть]
видывал я получше; всадники, которых он дал убить, – точь-в-точь человечки с ламповой крышки – сущие цыплята; один – увалень, другой – кривоногий; а терциарий-то[237]237
  Терциарий – гладиатор, вступавший в бой на смену побежденного гладиатора.


[Закрыть]
! – мертвец за мертвеца с подрезанными жилами. Пожалуй, еще фракиец был ничего себе: дрался по правилам. Словом, всех после секли, а публика так и кричала: «Наддай!» Настоящие зайцы! Он скажет: «Я вам устроил игры», а я ему: «А мы тебе хлопаем». Посчитай и увидишь, что я тебе больше даю, чем от тебя получаю. Рука руку моет.

– Мне кажется, Агамемнон, ты хочешь сказать: «Чего тараторит этот надоеда?» Но почему же ты, записной краснобай, ничего не говоришь? Ты не нашего десятка; так вот смеешься над речами бедных людей. Мы знаем, что ты от большой учености свихнулся. Но это не беда. Уж когда-нибудь я тебя уговорю приехать ко мне на хутор, посмотреть наш домишко; найдется, чем перекусить: яйца, курочка. Хорошо будет, хоть в этом году погода и испакостила весь урожай. А все-таки разыщем, чем червячка заморить. Потом и ученик тебе растет – мой парнишка. Он уже арифметику знает. Вырастет, к твоим услугам будет. И теперь все свободное время не поднимает головы от таблиц; умненький он у меня и поведения хорошего, только очень уж птицами увлекается. Я уж трем щеглам головы свернул и сказал, что их ласка съела. Но он нашел другие забавы и охотно рисует. Кроме того, начал он уже греческий учить, да и за латынь принялся неплохо, хотя учитель его слишком уж стал самодоволен, не сидит на одном месте. Приходит и просит дать книгу, а сам работать не желает. Есть у него и другой учитель, не из очень ученых, да зато старательный, который учит большему, чем сам знает. Он приходит к нам обыкновенно по праздникам и всем доволен, что ему ни дай. Недавно купил я сыночку несколько книг с красными строками: хочу, чтобы понюхал немного права для ведения домашних дел. Занятие это хлебное. В словесности он уж довольно испачкался. Если право ему не понравится, я его какому-нибудь ремеслу обучу; отдам, например, в цирюльники, в глашатаи или, скажем, в стряпчие. Это у него одна смерть отнять может. Каждый день я ему твержу: «Помни, первенец: все, что зубришь, для себя зубришь. Посмотри на Филерона, стряпчего: если бы он не учился, давно бы зубы на полку положил. Не так давно еще кули на спине таскал, теперь против самого Норбана вытянуть может. Наука – это клад, и искусный человек никогда не пропадет».

В таком роде шла болтовня, пока не вернулся Трималхион. Он отер пот со лба, вымыл в душистой воде руки и сказал после недолгого молчания:

– Извините, друзья, но у меня уже несколько дней нелады с желудком. Врачи теряются в догадках; помогли мне гранатовая корка и хвойные шишки в уксусе. Надеюсь, теперь мой желудок за ум возьмется. А то как забурчит у меня в животе, подумаешь, бык заревел. Если и из вас кто надобность имеет, так пусть не стесняется. Никто из нас не родился запечатанным. Я лично считаю, что нет большей муки, чем удерживаться. Этого однако сам Юпитер запретить не может. Ты смеешься, Фортуната? А кто мне ночью спать не дает? Никому в этом триклинии я не хочу мешать облегчаться; да и врачи запрещают удерживаться, а если кому потребуется что-нибудь посерьезнее, то за дверьми все готово: сосуды, вода и прочие надобности. Поверьте мне, ветры попадают в мозг и производят смятение во всем теле. Я знавал многих, которые умерли от того, что не решались в этом деле правду говорить.

Мы благодарили его за снисходительность и любезность и, усердно принявшись пить, старались подавить смех. Но мы не подозревали, что еще не прошли, как говорится, и полпутп до вершины всех здешних роскошеств. Когда со стола под звуки музыки убрали посуду, в триклиний привели трех белых свиней в намордниках и с колокольчиками на шее; глашатай объявил, что это – двухлетка, трехлетка и шестилетка. Я вообразил, что пришли фокусники, и свиньи станут выделывать какие-нибудь штуки, словно перед кружком уличных зевак. Но Трималхион рассеял недоумение.

– Которую из них вы хотите сейчас увидеть на столе? – спросил он, – потому что петухов, пенфеево рагу[238]238
  Пенфеево рагу. – Мифический противник Вакха, фиванский царь Пенфей, был растерзан вакханками на куски, отчего рагу и стало называться «Пенфеевым блюдом».


[Закрыть]
и прочую дребедень и мужики изготовят; мои же повара привыкли и цельного теленка в котле варить.

Тотчас же он велел позвать повара и, не ожидая нашего выбора, приказал заколоть самую крупную.

– Ты из которой декурии? – повысив голос, спросил он.

– Из сороковой, – отвечал повар.

– Тебя купили или же ты родился в доме?

– Ни то, ни другое, – отвечал повар, – я достался тебе по завещанию Пансы.

– Смотри же, хорошо пригртовь ее. А не то я тебя в декурию вестовых разжалую.

Повар, познавший таким образом могущество своего господина, последовал за своей жертвой на кухню.

Трималхион же, любезно обратившись к нам, сказал:

– Если вино вам не нравится, я скажу, чтобы переменили, а уж вам самим надо придать ему вкус. По милости богов я ничего не покупаю, а все, от чего слюнки текут, произрастает в одном моем пригородном поместье, которого я даже еще и не видел. Говорят, оно граничит с Террациной и Тарентом. Теперь я хочу соединить свою землицу с Сицилией, чтобы, если мне вздумается в Африку проехаться, все время по своим водам плыть.

Но расскажи нам, Агамемнон, какую такую речь ты сегодня произнес? Я хотя лично дел и не веду, тем не менее для домашнего употребления красноречию все же обучался; не думай, пожалуйста, что я пренебрегаю ученьем. Теперь у меня две библиотеки: одна греческая, другая латинская. Скажи поэтому, если любишь меня, сущность твоей речи.

– Богатый и бедняк были врагами, – начал Агамемнон.

– Бедняк? Что это такое? – перебил его Трималхион.

– Остроумно, – похвалил его Агамемнон и изложил затем содержание не помню какой контрверсии.

– Если это уж случилось, – тотчас же заметил Трималхион, – то об этом нечего и спорить. Если же этого не было, тогда и подавно.

Это и многое другое было встречено всеобщим одобрением.

– Дражайший Агамемнон, – продолжал между тем Трималхион, – прошу тебя, расскажи нам лучше, если помнишь, о странствованиях Улисса, как ему Полифем палец щипцами вырвал, или о двенадцати подвигах Геркулеса. Я еще в детстве об этом читал у Гомера. А то еще видал я кумскую Сивиллу в бутылке. Дети ее спрашивали: «Сивилла, чего тебе надо?», а она в ответ: «Помирать надо».

Трималхион все еще разглагольствовал, когда подали блюдо с огромной свиньей, занявшее весь стол. Мы были поражены быстротой и поклялись, что даже куренка в такой небольшой промежуток вряд ли приготовить можно, тем более, что эта свинья нам показалась по величине превосходившей даже съеденного незадолго перед тем кабана. Но Трималхион все пристальнее и пристальнее всматривался в нее.

– Как? как? – вскричал он, – свинья не выпотрошена? Честное слово, не выпотрошена! Позвать, позвать сюда повара!

К столу подошел опечаленный повар и заявил, что он забыл выпотрошить свинью.

– Как это так забыл? – заорал Трималхион. – Подумаешь, он забыл перцу или тмину! Раздевайся!

Без промедления повар разделся и понурившись стал между двух истязателей. Все стали просить за него, говоря:

– Это бывает. Пожалуйста, прости его; если он еще раз сделает, никто из нас не станет за него просить.

Один я только поддался порыву неумолимой жестокости и шепнул на ухо Агамемнону:

– Этот раб, вероятно, большой негодяй! Кто же это забывает выпотрошить свинью? Я бы не простил, если бы он даже с рыбой что-нибудь подобное сделал.

Но Трималхион поступил иначе; с повеселевшим лицом он сказал:

– Ну, если ты такой беспамятный, вычисти-ка эту свинью сейчас, на наших глазах.

Повар снова надел тунику и, вооружившись ножом, дрожащей рукой полоснул свинью по брюху крест накрест. И сейчас же из прореза сами собой посыпались тяжелые кровяные и жареные колбасы.

Вся челядь громкими рукоплесканьями приветствовала эту штуку и единогласно возопила: «Да здравствует Гай!» – повара же почтили глотком вина, а также поднесли ему венок и кубок на блюде коринфской бронзы. Заметив, что Агамемнон внимательно рассматривает это блюдо, Трималхион сказал:

– Только у меня одного и есть настоящая коринфская бронза.

Я ожидал, что он, по своему обыкновению, из хвастовства скажет, что ему привозят сосуды прямо из Коринфа. Но вышло еще лучше.

– Вы, возможно, спросите, как это так я один владею коринфской бронзой, – сказал он. – Очень просто: медника, у которого я покупаю, зовут Коринфом; что же еще может быть более коринфского, чем то, что делает Коринф? Но не думайте, что я невежда необразованный, не знаю, откуда эта самая бронза получилась. Когда Илион был взят, Ганнибал, большой плут и мошенник, свалил в кучу все статуи – и золотые, и серебряные, и медные – и кучу эту поджег. Получился сплав. Ювелиры теперь пользуются им и делают чаши, блюда, фигурки. Так и образовалась коринфская бронза – ни то ни сё, из многого одно. Простите меня, но я лично предпочитаю стекло, оно по крайности не пахнет. Но, по мне, оно было бы лучше золота, если бы не билось; в теперешнем же виде оно, впрочем, недорого стоит. Однако был такой стекольщик, который сделал небьющийся стеклянный фиал. Он был допущен с даром к Цезарю и, попросив фиал обратно, перед глазами Цезаря бросил его на мраморный пол. Цезарь прямо-таки насмерть перепугался. Но стекольщик поднимает фиал, погнувшийся, словно какая-нибудь медная ваза, вытаскивает из-за пояса молоток и преспокойно исправляет фиал. Сделав это, он вообразил, что уже вознесся до престола Юпитерова, в особенности когда император спросил его, знает ли еще кто-нибудь способ изготовления такого стекла. Стекольщик, видите ли, и говорит, что нет; а Цезарь велел отрубить ему голову, потому что, если бы это искусство стало всем известно, золото ценилось бы не дороже грязи.

– Я теперь большой любитель серебра. У меня одних ведерных сосудов штук около ста. На них вычеканено, как Кассандра своих сыновей убивает; детки мертвенькие просто как живые лежат. Потом есть у меня целая тысяча жертвенных чаш, оставленных моему патрону Муммием; на них Дедал прячет Ниобу в Троянского коня. Имеется у меня на бокалах и бой Петраита с Гермеротом; и все они претяжелые. Но своего понимания в таких вещах я ни за какие деньги не продам.

Пока он все это рассказывал, один из рабов уронил чашу.

– Живо, – крикнул Трималхион, обернувшись, – отхлестай сам себя, раз ты ротозей!

Раб уже жалобно скривил рот, чтобы умолять о пощаде, но Трималхион перебил его:

– О чем ты меня просишь? Словно я тебя трогаю? Советую попросить самого себя и не быть ротозеем.

Наконец, уступая нашим просьбам, он простил раба. Освобожденный от наказания стал обходить кругом стола, крича:

– Воду за двери, вино на стол!

Мы громко одобрили остроумную шутку, и пуще всех Агамемнон, знавший, как надо держать себя, чтобы удостоиться приглашения и на следующий пир. Между тем довольный восхвалениями, Трималхион стал пить веселей. Скоро он был уже в полпьяна.

– А что же, – сказал он,– никто не попросит мою Фортунату поплясать? Поверьте, лучше нее никто кордака не станцует.

Тут сам он, подняв руки над головой, принялся изображать сирийского скомороха, причем ему подпевала вся челядь: «Пляши, плешивый!» Я думаю, и на середину бы он выбрался, если бы Фортуната не шепнула ему что-то на ухо: должно быть, она сказала, что не подобает его достоинству такое шутовство. Никогда еще я не видал подобной нерешительности: он то боялся Фортунаты, то поддавался своей природе.

Но конец этому плясовому зуду положил письмоводитель, возгласивший, словно он столичные новости выкрикивал:

– За семь дней до календ секстилия в поместье Трималхиона, что близ Кум, родилось мальчиков тридцать, девочек сорок. Свезено на гумно модиев пшеницы пятьсот тысяч, быков пригнано пятьсот. В тот же день прибит на крест раб Митридат за непочтительное слово о гении нашего Гая. В тот же день отосланы в кассу десять миллионов сестерциев, которые некуда было деть. В тот же день в Помпеевых садах случился пожар, начавшийся во владении Насты-приказчика.

– Как? – сказал Трималхион. – Да когда же купили мне Помпеевы сады?

– В прошлом году, – ответил писец, – и потому они еще не внесены в списки.

– Если в течение шести месяцев, – вспылил Трималхион, – я ничего не знаю о каком-либо купленном для меня поместье, я раз навсегда запрещаю вносить его в опись.

Затем были прочтены распоряжения эдилов и завещания лесничих, коими Трималхион лишался наследства, однако с извинительными примечаниями. Потом – список его приказчиков; акт расторжения брака ночного сторожа и вольноотпущенницы, которая была обличена мужем в связи с банщиком; ссылка домоправителя в Байи; привлечение к ответственности казначея и решение тяжбы двух спальников.

Между тем в триклиний явились фокусники: какой-то нелепейший верзила поставил на себя лестницу и велел мальчику лезть по ступеням и на самом верху танцевать под звуки песенок; потом заставлял его прыгать через огненные круги и держать зубами урну. Один лишь Трималхион восхищался этими штуками, сожалея только, что это искусство неблагодарное. Только два вида зрелищ он смотрит с удовольствием: фокусников и трубачей; все же остальное – животные, музыка – просто чепуха.

– Я, – говорил он, – и труппу комедиантов купил, но заставил их разыгрывать мне ателланы и приказал начальнику хора петь по-латыни.

При этих словах Гая мальчишка-фокусник свалился на Трималхиона. Поднялся громкий вопль: орали и вся челядь и гости. Не потому, что обеспокоились участью этого паршивого человека. Каждый из нас был бы очень рад, если бы ему сломали шею, но все перепугались, не закончилось бы наше веселье несчастьем и не пришлось бы нам оплакивать чужого мертвеца. Между тем Трималхион, испуская тяжкие стоны, беспомощно склонился на руки, словно и впрямь его серьезно ранили. Со всех сторон к нему бросились врачи, а впереди всех Фортуната, распустив волосы, с кубком в руке и причитая, что нет на свете женщины более несчастной и жалкой, чем она. Свалившийся мальчишка припадал к ногам то одного, то другого из нас, умоляя о помиловании. Мне было не по себе, так как я подозревал, что под этим несчастным случаем крылся какой-нибудь дурацкий сюрприз. У меня из головы еще не испарился повар, позабывший выпотрошить свинью, поэтому я принялся внимательно осматривать триклиний, ожидая, что вот-вот появится из стены какая-нибудь махинация, в особенности когда стали бичевать раба за то, что он обвязал руку хозяина белой, а не красной шерстью. Мое подозрение оказалось близким к истине: вышло от Трималхиона решение – мальчишку отпустить на волю, дабы никто не осмелился утверждать, что раб ранил столь великого мужа.

Мы одобрили его поступок; по этому поводу зашел у нас разговор о том, как играет случай жизнью человека.

– Стойте, – сказал Трималхион, – нельзя, чтобы такое событие не было увековечено. – Сейчас же потребовал себе таблички и, не раздумывая долго, прочел нам следующее:

 
То, чего и не ждешь, иногда наступает внезапно,
Ибо все наши дела вершит своевольно Фортуна.
Вот почему наливай, мальчик, нам в кубки фалерн.
 

За разбором эпиграммы разговор перешел на стихотворцев, и долго обсуждалось первенство Мопса Фракийского, пока Трималхион не сказал:

– Скажи мне, пожалуйста, учитель, какая разница, по-твоему, между Цицероном и Публилием? По-моему – один красноречивее, другой – добродетельнее. Можно ли сказать что-нибудь лучше этого?

 
Разрушит скоро роскошь стены Марсовы...
Павлин пасется в клетке для пиров твоих,
Весь в золотистой вавилонской вышивке,
А с ним каплун и куры нумидийские,
И цапля, гостья милая заморская,
Пиэты[239]239
  Пиэта – богиня благочестия.


[Закрыть]
тонконогая танцовщица,
Знак знойных дней и злой зимы изгнанница,
В котле кутилы ныне вьет гнездо свое.
Зачем вам дорог жемчуг, бисер Индии?
Иль чтоб жена в жемчужном ожерелий
К чужому ложу шла распутной поступью?
К чему смарагд зеленый, стекла ценные,
Из Кархедона камни огнецветные?
Ужели честность светится в карбункулах?
Зачем жене, одетой в ветры тканые,
При всех быть голой в полотняном облачке?
 

   – А чье, по-вашему, – продолжал он, – самое трудное занятие после словесности? По-моему, лекаря и менялы. Лекарь знает, что в нутре у людишек делается и когда будет приступ лихорадки. Я, впрочем, их терпеть не могу: больно часто они мне анисовую воду прописывают. Меняла же сквозь серебро медь видит. А из тварей бессловесных трудолюбивее всех волы да овцы: волы, ибо по их милости мы хлеб жуем, овцы, потому что их шерсть делает нас франтами. И – о, недостойное злодейство! – иной носит тунику, а ест баранину. Пчел же я считаю животными просто божественными, ибо они плюются медом, хотя и говорят, что они его приносят от самого Юпитера; если же иной раз и жалят, то ведь где сладко, там и кисло.

Трималхион собирался уже отбить хлеб у философов, но в это время стали обносить жребии в кубке, а раб, приставленный к этому делу, выкликал выигрыши.

– Свинячье серебро! – Тут принесли окорок, на котором стояли серебряные уксусницы.

– Пир и рог! – Принесли пирог.

– Багор и плот! – Подали багровое яблоко на палочке.

– Порей и персики! – Выигравший получил кнут (чтобы пороть) и нож (чтобы пересекать).

– Сухари и мухоловка! – Изюм и аттический мед.

– Застольное и выходное! – Пирожок и дощечки (для ношения на улице).

– Собачье и ножное! – Были даны заяц и сандалии.

– Под мышкой гадость, а сверху сладость! – Оказалась мышь, привязанная на спину лягушки, и пучок свеклы.

Долго мы хохотали. Было еще штук шестьсот в том же роде, но я их не запомнил.

Так как Аскилт, в необузданной веселости, хохоча до слез и размахивая руками, издевался надо всем, то соотпущенник Трималхиона, тот самый, что возлежал выше меня, обозлился и заговорил:

– Чего смеешься, баран? Не нравится, видно, тебе роскошь нашего хозяина? Видно, ты привык жить богаче и пировать слаще? Да поможет мне Тутела этого дома! Если бы я возлежал рядом с ним, уж я бы заткнул ему блеялку. Выскочка этакая – еще смеет издеваться над другими! Какая-то кикимора – шут его знает! – бездомовник, собственной мочи не стоящий! Одним словом, если я его обделаю, он не будет знать, куда ему деваться. Право, меня нелегко рассердить, но в мягком мясе черви заводятся! Смеется! Ему, видите ли, смешно! Подумаешь, его отец не зачал, а во чреве матери на вес серебра купил. Ты – римский всадник? Ну так я – царский сын. Ты, пожалуй, спросишь, «почему же ты стал рабом?» Потому что сам добровольно закрепостился, предпочитая со временем быть римским гражданином, чем вечным данником. А теперь я так живу, что никто меня не засмеет. Человеком стал, как все люди. С открытой головой хожу. Никому медного асса не должен; под судом никогда не бывал. Никто мне на форуме не скажет: «Отдай, что должен!» Землицы купил и деньжонок накопил, двадцать ртов кормлю, не считая собаки. Сожительницу свою выкупил, чтобы никто у нее за пазухой рук не вытирал. За выкуп я тысячу денариев заплатил. Севиром меня даром сделали. Коли помру, так и в гробу, надеюсь, мне краснеть не придется. Или ты человек настолько занятой, что тебе некогда на себя оглянуться? На другом вошь видишь, а на себе клопа не видишь? Одному тебе мы кажемся смешными. Вот твой учитель, почтенный человек! Ему мы нравимся. Ах ты молокосос, ни «бе» ни «ме» не смыслящий, ах ты сосуд скудельный, ах ты ремень моченый! «Мягче, но не лучше»! Ты богаче меня? Так завтракай в день дважды, дважды обедай! Мое доброе имя дороже клада. Одним словом, никому не пришлось мне дважды напомнить о долге. Сорок лет я был рабом, но никто не мог узнать, раб я или свободный. Длинноволосым мальчиком прибыл я сюда: тогда базилика еще не была построена. Однако я старался во всем угождать хозяину, человеку почтенному и уважаемому, чей ноготь стоил дороже, чем ты весь. Были в доме такие люди, что норовили мне то тут, то там ножку подставить. Но – спасибо гению моего господина! – я вышел сух из воды. Вот это настоящая награда за победу! А родиться свободным так же легко, как сказать: «Пойди сюда». Ну, чего ты на меня уставился, как коза на горох?

После этой речи Гитон, стоявший в ногах его, разразился давно душившим его неприличным смехом; гнев противника Аскилта, заметившего его, обрушился теперь на мальчика:

– И ты тоже гогочешь, волосатая луковица? Подумаешь, сатурналии! Что у нас декабрь месяц сейчас, я тебя спрашиваю? Когда ты двадесятину[240]240
  Двадесятина – двадцатая часть выкупных денег, которую отпускаемый на волю раб вносил в казну.


[Закрыть]
заплатил? Что ты делаешь, висельник, вороний корм? Разрази гнев Юпитера и тебя и того, кто не умеет тебя унять! Пусть я хлебом сыт не буду, если я не сдерживаюсь только ради моего соотпущенника, а то бы я тебе сейчас всыпал. Всем нам здесь хорошо, кроме пустомель, что тебя приструнить не могут. Поистине, каков хозяин, таков и слуга. Я едва сдерживаюсь, потому я человек вспыльчивый, и как разойдусь, матери родной в грош не поставлю. Ну все равно, я тебя еще повстречаю, мышь, сверчок этакий! Пусть я не расту ни вверх, ни вниз, если я не сверну твоего господина в рутовый листик! И тебе, ей-ей, пощады не будет, зови хоть самого Юпитера Олимпийского! Уж я позабочусь об этом. Не помогут тебе ни кудряшки твои никудышные, ни господин двухгрошовый. Попадись только мне на зубок. Или я себя не знаю, или ты потеряешь охоту насмехаться, будь у тебя хоть золотая борода. Уж я постараюсь, чтоб Афина поразила и тебя и того, кто сделал тебя таким нахалом. Я не учился ни геометрии, ни критике, вообще никакой чепухе, но умею читать надписи и вычислять проценты в деньгах и в весе. Словом, устроим-ка примерное состязание. Выходи! Ставлю заклад! Увидишь, что твой отец даром тратился, хоть ты и риторику превзошел. Ну-ка! Кто кого? «Вдоль иду, вширь иду. Угадай, кто я?» И еще скажу: «Кто у нас бежит, а с места не двигается? Кто у нас растет и всё меньше становится?» Кто? Не знаешь? Суетишься? Мечешься, словно мышь в ночном горшке? Поэтому или молчи, или не смей смеяться над почтенными людьми, которые тебя и за человека-то не считают. Или, думаешь, я очень смотрю на твои желтые колечки, которые ты у подружки стащил? Да поможет мне Оккупон! Пойдем на форум и начнем деньги занимать. Увидишь, как велико доверие к моему железному кольцу. Да, хорош ты, лисица намокшая! Пусть у меня не будет барыша и пусть я не умру так, чтобы люди клялись моей кончиной, если я не буду преследовать тебя до последней крайности. Хороша штучка и тот, кто тебя учил! Обезьяна, а не учитель! Мы другому учились. Наш учитель говорил, бывало: «Всё у вас в порядке? Марш по домам, да смотрите по сторонам не глазеть! Смотрите старших не осуждайте». А теперь – чепуха одна! Никто гроша не стоит! Я, каким ты меня видишь, всегда буду богов благодарить за свою науку.

Аскилт собрался было возразить на эти нападки, но Трималхион, восхищенный красноречием своего соотпущенника, сказал:

– Бросьте вы ссориться: лучше по-хорошему; а ты, Гермерот, извини юношу: у него молодая кровь кипит; ты же должен быть благоразумнее. В таких делах побеждает уступивший. Ведь и ты небось, когда был молоденьким петушком, – ко-ко-ко! – не мог удержать сердца. Лучше будет, если мы все снова развеселимся да гомеристами[241]241
  Гомеристы – актеры, изображавшие сцены из мифов о Троянской войне.


[Закрыть]
позабавимся.

В это время, звонко ударяя копьями о щиты, вошла одна партия. Трималхион взгромоздился на подушки, и, пока гомеристы произносили, по своему наглому обыкновению, греческие стихи, он нараспев читал латинский текст.

– А вы знаете, что они изображают? – спросил он, когда наступило молчание. – Жили-были два брата – Диомед и Ганимед – с сестрою Еленой. Агамемнон похитил ее, а Диане подсунули лань. Так говорит нам Гомер о войне троянцев с парентийцами. Ну вот, Агамемнон победил и дочку свою Ифигению выдал за Ахилла; от этого Аякс помешался, как вам сейчас покажут.

Трималхион кончил, а гомеристы вдруг завопили во все горло, и тотчас же на серебряном блюде весом в двести фунтов был внесен вареный теленок со шлемом на голове. За ним следовал Аякс с обнаженным мечом, изображая сумасшедшего, и, рубя вдоль и поперек, насаживал куски на лезвие и раздавал изумленным гостям.

Не успели мы налюбоваться на эту изящную затею, как вдруг потолок затрещал с таким грохотом, что затряслись стены триклиния. Я вскочил, испугавшись, что вот-вот с потолка свалится какой-нибудь фокусник; остальные гости, не менее удивленные, подняли головы, ожидая, какую новость возвестят нам небеса. Потолок разверзся, и огромный обруч, должно быть содранный с большой бочки, по кругу которого висели золотые венки и баночки с духами, начал медленно опускаться из отверстия. После того как нас попросили принять эти подарки, мы взглянули на стол.

Там уже стояло блюдо с пирожным; посреди него находился Приап из теста, держащий, по обычаю, в довольно широком подоле плоды всякого рода и виноград. Жадно накинулись мы на гостинцы, но уже новая забава нас развеселила. Ибо из всех плодов, из всех пирожных при малейшем нажиме забили фонтаны шафрана, противные струи которого попадали нам прямо в рот. Полагая, что блюдо, окропленное этим ритуальным соком, должно быть священным, мы встали и громко воскликнули:

– Да здравствует Август, отец отечества!

Когда же после этой здравицы гости стали хватать плоды, то и мы набрали их полные салфетки. Особенно старался я, ибо никакой дар не казался мне достаточным, чтобы наполнить пазуху Гитона.

В это время вошли три мальчика в белых подпоясанных туниках; двое поставили на стол ларов с шариками на шее, третий же с кубком вина обошел весь стол, восклицая:

– Да будет над вами милость богов!

Трималхион сказал, что их зовут Добычником, Счастливчиком и Наживщиком. В это же время все целовали портрет Трималхиона, и мы не посмели отказаться.

После взаимных пожеланий доброго здоровья и хорошего расположения Трималхион посмотрел на Никерота и сказал:

– Ты обыкновенно бывал в более веселом настроении на пиру: не знаю, почему ты сегодня сидишь и не пикнешь? Прошу тебя, сделай мне удовольствие, расскажи, что с тобой приключилось?

– Пусть я барыша в глаза не увижу, – отвечал тронутый любезностью друга Никерот, – если я не ежеминутно радуюсь, видя тебя в добром расположении. Поэтому пусть будет весело, хоть я и побаиваюсь этих ученых: еще засмеют. Впрочем, все равно – расскажу; пусть хохочут: меня от смеха не убудет. Да к тому же лучше вызвать смех, чем насмешку.

«Эти изрекши слова», он рассказал следующее:

– Когда я был еще рабом, жили мы в узком маленьком переулочке. Теперь это дом Гавиллы. Там, по попущению богов, влюбился я в жену трактирщика Теренция; вы, наверно, знаете ее: Мелисса Тарентинка. Прелестнейшая пышка! Но я, ей-богу, любил ее не из похоти, не для любовной забавы, а за ее чудесный нрав. Чего бы у ней ни попросил – отказу нет. Заработает асс – половину мне. Я отдавал ей всё на сохранение и ни разу не был обманут. Ее сожитель преставился в деревне. Поэтому я и так и сяк, и думал и гадал, как бы попасть к ней. Ибо в нужде познаешь друга.

На мое счастье, хозяин по каким-то делам уехал в Капую. Воспользовавшись случаем, я уговорил нашего жильца проводить меня до пятого столба. Это был солдат, сильный, как Орк. Двинулись мы после первых петухов; луна вовсю сияет, светло, как днем. Дошли до кладбища. Приятель мой остановился у памятников, а я похаживаю, напевая, и считаю могилы. Потом посмотрел на спутника, а он разделся и платье свое у дороги положил. У меня – душа в пятки: стою ни жив ни мертв. А он помочился возле одежды и вдруг обернулся волком. Не думайте, что я шучу: ничьего богатства не возьму, чтобы соврать. Так вот, превратился он в волка, завыл и ударился в лес!

Я спервоначала забыл, где я. Затем подошел, чтобы поднять его одежду – ан она окаменела. Если кто тут перепугался до смерти, так это я. Однако вытащил я меч и всю дорогу рубил тени вплоть до самого дома моей милой. Вошел я белее привиденья. Едва дух не испустил; пот с меня в три ручья льет, глаза закатились; еле в себя пришел... Мелисса моя удивилась, почему я так поздно.

– Приди ты раньше, – сказала она, – ты бы по крайней мере нам пособил: волк ворвался в усадьбу и весь скот передушил; словно мясник, кровь им выпустил. Но хотя он и удрал, однако и ему не поздоровилось: один из рабов копьем шею ему проткнул.

Когда я это услыхал, то уж и глаз сомкнуть не мог и при первом свете побежал быстрей ограбленного шинкаря в дом нашего Гая. Когда поровнялся с местом, где окаменела одежда, вижу: кровь и больше ничего. Пришел я домой. Лежит мой солдат в постели, как бык, а врач лечит ему шею. Я понял, что он оборотень, и с тех пор куска хлеба съесть с ним не мог, хоть убейте меня. Всякий волен думать о моем рассказе, что хочет, но да прогневаются на меня ваши гении, если я соврал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю