Текст книги "Судебные речи известных русских юристов"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Юриспруденция
сообщить о нарушении
Текущая страница: 58 (всего у книги 71 страниц)
Разбираю второе положение Галича: кража совершена в Липецке, а не в деревне. История этого показания следующая: в объявлении 27 июля, поданном через дня три после обнаружения кражи, Галич говорит совершенно определенно, что деньги оставлены были в столе кабинета в деревне (а не в Липецке). Мало того, он высказывает подозрение на Ивана Ратнева, своего слугу, и настолько ясно формулирует подозрение, что Ратнева заключают под стражу. Возможно ли думать, что теперь, по прошествии почти трех лет, Галич, отличающийся такой замечательной слабостью памяти, вообще лучше помнит все, что происходило в июле 1868 года, чем в то время? Мария Галич, также в 1868 году, в августе, показала, что помнит, как положила деньги в ящик стола в кабинете, в деревне. Следовательно, не подлежит сомнению, что кража совершена не в Липецке, а в деревне, но неизвестно когда. Но зачем же, быть может спросите вы, Зачем было Галичу менять свое показание и переносить место действия в Липецк! Как зачем? Очень понятно: в Липецке была Дмитриева, а в деревне не была ни 19 июня, ни 23 июля, то есть в то время, когда кража случилась и когда она обнаружилась. А Карицкий не был в Липецке, а в деревне 19 июня был. Интерес его заключается в изменении времени кражи – и вот является показание 5 мая 1870 г. о мнимой проверке за две недели; в изменении места – и вот на сцене Липецк; в изменении лица – и вот мнимое сознание Дмитриевой.
Позднейшее показание о вероятности кражи в Липецке носит на себе следы несомненной искусственности: Галич не помнит, отдал ли похищенную пачку жене. Не совсем хорошо помнит, отдал ли 38 500 рублей или нет. Допускаемая возможность, что кража случилась 16 или 17 и что жена скрыла, чтобы его не беспокоить. Очевидный вздор, потому что не все ли равно беспокоить 23 или 17 июля, а искать 38 тысяч рублей довольно естественно в то время, когда хватишься пропажи. Вообще показание Галича так богато противоречиями, что останавливаться на нем далее я считаю излишним. Недаром же этот свидетель целый день простоял под огнем перекрестного допроса, на что с такой горечью сетовал защитник Карицкого. Но в то время, пока деньги Галича находятся в безвестном отсутствии, посмотрим, что делает Карицкий. Летом 1868 года обнаружилась какая-то растрата казенных денег или квитанций. Свидетели, приведенные сюда прямо из канцелярии воинского начальника, показывают, что сумма была самая незначительная. Некоторая доля скептицизма, может быть, допущена относительно этой группы свидетелей, показывающих о своем начальнике, хотя и находящемся не за решеткой, но и не на свободе. Я не знаю, Как далеко простирается чувство и догма военной дисциплины, но знаю, что она в естественной природе человека многое переделывает на свой лад. Как бы то ни было, дело не разъяснило, сколько именно казенных денег было растрачено в ведомстве Карицкого, но ведь вы знаете, что с казной не шутят; растрата большого или малого количества денег преследуется одинаково строго; тут, конечно, было следствие... во время которого нередко бывают нужны деньги, например для разъездов... В июле Дмитриева, жившая все лето у своего отца в деревне, получает письмо из Рязани от сестры Карицкого (существование этого письма не было никем отвергнуто на суде), где ее приглашают приехать под предлогом бала... Оказалось, что сестра Карицкого просила Дмитриеву приехать под вымышленным предлогом, чтобы она взяла на себя продажу нескольких билетов, принадлежащих Карицкому, который находится в затруднении, но желает, чтобы это затруднение не оглашалось. Что же, ведь все это очень просто и натурально! В августе Дмитриева едет в Москву с тем, чтобы продавать эти билеты. С ней едет Карицкий. Этот факт не подтверждается доказательствами, потому что Карицкий скрылся, не выходил из вагона первого класса, а Дмитриева и Гурковская ехали во втором; поезд был ночной, следовательно, очень естественно, что можно было доехать до Москвы и не видеть никого. Время было выбрано с той же обдуманностью, с которой брошен ключ в передней, добыто сознание Дмитриевой, впоследствии составлены записки,– тот же пошиб. Характеристическая подробность рассказа Дмитриевой о том, как она хотела пересесть к Карицкому в первый класс, подтверждается свидетельницей Гурковской, которая полагала, что Дмитриева просила начальника станции переменить ей билет второго класса на первый, по поводу чего Гурковская упрекала ее: "Пригласили меня ехать, а сами уходите...". Когда Дмитриева осталась. В опровержение того обстоятельства, что он ездил в августе в Москву, Карицкий не нашел возможным доказывать свое алиби какими-нибудь показаниями лиц, с которыми он в то время виделся бы, а ведь кажется, что тут особенно трудного? Нет, он распорядился лучше: его собственная канцелярия, в лице правителя и других, изготовила ему какое-то свидетельство, удостоверяющее, что он в такой-то период ни на кратчайшее время не выезжал из Рязани, как оказалось, прибавляет успокоительно канцелярия, по справкам в книгах. Объяснения, данные по этому поводу свидетелем Тропаревским, при всей своей внушительности, не отличаются правдоподобием. Он не мог указать на закон, возбраняющий воинскому начальнику отлучаться на один день из города, но старался объяснить, что каждый день могут быть важные доклады, что в отсутствие воинского начальника непременно заменяют его, что иначе и быть не может. Свидетель и Карицкий с большим оживлением описывали положение воинского начальника, который – почти комендант города, так что в случае опасности должен спешить на место принять меры; мало ли что может случиться, и он должен быть готов в каждую минуту и прочее. Но несмотря на все усилия Карицкого и его свидетеля, им едва ли удалось вселить во всех убеждение в страшной важности и ответственности воинского начальника. Слава богу, Рязань не в осадном положении. Какие тут катастрофы, где могли бы проявиться блестящие способности воинского начальника во главе местных войск. Ничего этого не было, и незачем было все это рассказывать. Никаких опасностей не предвиделось, никаких ужасов не было и в помине, все обстояло благополучно. Юрлов и Рбновленский по приговору суда, под председательством того же Карицкого, были уже давно расстреляны, следовательно, ничто не мешало ему съездить в Москву для необходимых денежных операций. Тропаревский не мог привести закона, по которому воинскому начальнику запрещалось бы выехать, да кажется такого закона и нет; но если бы он и был? Мало ли законов, которые существуют, по чьему-то выражению, не для того, чтобы попирать их ногами, а для того, чтобы осторожно их обходить... (смех).
В Москве, в конторах Юнкера и Марецкого, не купили билетов у Дмитриевой, сказав ей, что они предъявленные. Нигде не разъяснили ей смысла этого выражения, нигде, как видно из дела, не говорили ей, что билеты краденые. Она могла знать, что у дяди украли деньги, но ей никто не сообщил номера украденных билетов. Факт, что билеты не могли быть проданы в Москве, обращают обвинением в улику против Дмитриевой: она должна была понять, что если билеты стесняются купить, следовательно, они краденые, говорит обвинение. Обвинение ошибается. Банкирская контора может в известное время не покупать ту или другую процентную бумагу по различным причинам: предвидя ее понижение или по недостатку наличных денег, назначенных на другую операцию. Конторы покупают билеты по биржевой цене и вообще не торгуют, как на толкучем рынке: или покупают, или отказывают. Так, например, за неделю до объявления Франко-Германской войны московские банкиры получили телеграмму из Берлина о приостановке покупки; вообще ожидалось огромное понижение всех бумаг, которое и произошло вследствие биржевой паники. Следовательно, отказ конторы или двух контор ничего еще не доказывает. Наконец, если Дмитриева виновна в укрывательстве, потому что не догадалась о. происхождении билетов, то почему не привлечены к суду конторы Юнкера и Марецкого, знавшие наверное, по официальным сведениям, что предлагаемые им билеты именно те самые, которые украдены у Галича?
Вот первая улика против Дмитриевой по обвинению ее в укрывательстве краденого. Кажется, она разъяснена настолько, что можно перейти ко второй – к продаже билетов в Ряжске с наименованием себя непринадлежащей ей фамилией Буринской. Разбирая эту улику, я должен опять просить вас вспомнить, в каких отношениях Дмитриева стояла к Карицкому: четырехлетняя связь дала ему тот неоспоримый авторитет, который так легко приобретается натурой черствой и упорной над слабым и впечатлительным характером женщины. То высокое положение, о котором так охотно говорит Карицкий, в глазах Дмитриевой было совершенно достаточной порукой в том, что он, Карицкий, ничего бесчестного совершить не может. Могла ли прийти ей мысль о том, что Карицкий воспользовался деньгами ее дяди. Конечно нет: такое подозрение она не могла допустить относительно Карицкого, и он был слишком умен, чтобы доверившись ей, стать от нее в известную зависимость. Если бы Дмитриева совершила кражу, то она не могла бы скрыть ее от Карицкого, но что Карицкий никогда не признался бы ей в своем преступлении – это также логически неизбежно. С этим признанием он утратил бы в глазах ее свой авторитет, и повторяю, подвергал бы себя опасности в случае первой размолвки, давая ей против себя оружие. Просьба Карицкого о том, чтобы продажа оставалась тайной, также не может быть поставлена в вину Дмитриевой: в положении Карицкого неприятно разглашать затруднения, вынудившие его будто бы продавать свои билеты. Впрочем, что Дмитриева не придавала особенного значения этой тайне, не подозревая в ней ничего особенно важного, мы увидим из показания Соколова.
Рассмотрев характер отношений Дмитриевой к Карицкому, возвращаюсь к поездке в Ряжск.
В Ряжске Дмитриева продает билеты, подписывается Буринской, но вслед за тем на станции, в присутствии совершенно незнакомых офицеров, громко рассказывает, что она кажется сделала глупость, подписавшись чужой фамилией, и тут же расписывается в книге станционного начальника настоящей своей фамилией: Дмитриева– Очевидно, что она действовала без всякого преступного умысла, совершенно не сознавая цели действий, которые были ей предписаны Карицким. Вот почему я полагаю, что вы не признаете ее виновной ни в укрывательстве заведомо краденого, ни в наименовании себя с этой целью не принадлежащей ей фамилией.
Следуя принятому мною плану, мы мысленно восстановили порядок событий с июня до ноября 1868 года. Теперь мы приближаемся к развязке, от которой нас отделяет только один эпизод, по моему мнению, чрезвычайной важности.
По возвращении из Ряжска, в конце октября или в начале ноября, Дмитриева продала Соколову в два раза 18 билетов внутреннего займа. На вопрос Соколова, знает ли об этом Карицкий, Дмитриева сперва спросила его, почему он это спрашивает, потом взяла с него слово, что сохранит ее тайну, и объяснила, что билеты продаются по просьбе Карицкого и принадлежат ему. Чтобы оценить всю важность вытекающих отсюда заключений, следует обратить внимание на время, когда происходил этот разговор,– за две или за три недели до начала дела, когда все кругом подсудимых было тихо и спокойно и ничто не предвещало приближения грозы. В это время, я думаю, Дмитриевой лгать на Карицкого не было никаких оснований, не было даже и тех неправдоподобных поводов, которые по мнению Карицкого, возникали после начала дела. Замечательно, что следователь не придал никакого значения этому обстоятельству и не занес его в протокол, как не идущее к Делу!
В половине ноября к Дмитриевой, которая с трудом оправлялась от родов – здоровая натура была испорчена ужасными пытками выкидыша,– приезжает дядя ее Галич с отцом, напавшие на след поездки ее в Ряжск. На другой день, вскоре после приезда Карицкого, Дмитриева приносит ему величайшую жертву, на которую способна женщина, всегда самоотверженная и увлекающаяся. Происходит сцена мнимого сознания, отец пригибает ее голову до земли: кланяйся же и тетке, проси прощения!– Она кланяется и плачет. Потом дядя едет к Карицкому обедать. Изобретательный ум Карицкого решает, что ее нужно выдавать за сумасшедшую, но, несмотря на то, что это представляется делом нетрудным, стратагема не удается, и прошение, прокурору выходит весьма аляповатой хитростью. С этого прошения начинается новый период в показаниях Галича; ему назначается роль, которая бедному старику совсем не под силу. Тут и нечаянное взятие билетов вместо модных картинок, и кража непременно в Липецке, и проверка билетов за две недели до кражи... Все это у него перепутывается в памяти, и без того не твердой, он беспрестанно забывает свою роль, и я полагаю, что режиссер решительно им не доволен.
Между тем 8 декабря 1868 г. Дмитриева была заключена под стражу в остроге, где и пробыла без малого два года. Здесь, в бесконечные часы тюремного одиночества, напало на нее тяжкое раздумье: одна, брошена всеми, всеми забыта... за что эти страдания? Человек, для которого она пожертвовала всем, покинул ее первый. Несмотря на те родственные чувства, которые связывали его с Дмитриевой, Карицкий ни разу не посетил ее в тюрьме. Он боялся, чтобы такое посещение не было впоследствии обращено против него в улику. Но если бы он чувствовал себя ни в чем не виноватым, конечно, ничто не могло бы помешать ему посетить свою несчастную родственницу. Любовницу свою он боялся посетить. Среди томящей смертельной тоски острожной жизни Дмитриеву начинает мучить раскаяние, перед нею с новой силой встает воспоминание о том ребенке, который был уничтожен Карицким, и вот с той порывистой страстностью, с тем полным забвением о себе, которые составляют главные черты в характере Дмитриевой, она решается сказать правду, всю правду – не щадя себя, не делая ничего вполовину.
Замечательное показание Костылева прекрасно передает нам душевное состояние Дмитриевой перед сознанием. Теплые, проникнутые страшней скорбью слова ее мужа подтверждают нам искренность этого сознания.
Я делаю невольное отступление, вспоминая о показании капитана Дмитриева. Еще не изгладилось потрясающее впечатление, произведенное его рассказом. Отец и муж, лишенный права видеться с женой и детьми, оскорбленный во всем, что дорого человеку, нашел в себе силу простить, забыть все прошлое: "Я просил у полковника Каструбо-Карицкого позволения повидаться с моими детьми, говорит он без всякой горечи,– мне дозволили", но под присмотром вахмистра, так что он не успел сказать ни слова детям наедине. Всегда верный себе, Карицкий невозмутимо отвечал, что он даже не знал, кто такой Дмитриев, так же как не знал фамилии Стабникова и существования записки, при чтении которой осенил, себя крестным знамением.
Возвращаемся к своему рассказу.
Дмитриева увидела, что она обманута Карицким и изверилась в нем. Последовала та нравственная ломка, за которою наступает страшная внутренняя тишина, отвращение к жизни, разочарование во всем. К этому присоединились физические страдания, кровь хлынула горлом – природа мстила за поруганные права свои. 14 января Дмитриева делает полное сознание: рассказывая о продаже билетов, переданных Карицким, она рассказывает тайну своих отношений к нему, упоминая о двукратной беременности, она признает, что первый ребенок был вытравлен, и заметьте: ни одной лазейки не оставляет она себе. Если бы сознание ее было искусственное, кем-нибудь нашептанное, преподанное в остроге, то в данном случае представляется весьма удобный случай, обвиняя другого, выгородить себя: она могла бы сказать, что вытравление произведено в состоянии ее беспамятства, помрачения ума; это было бы правдоподобно, так как беременность и родильный период зачастую сопровождаются неправильностями душевных отправлений. Но Дмитриева не щадит себя, и в рассказе, безыскусственная простота которого неподражаема, выдает себя головою. Является потребность страдания, посредством которого человек мирится с самим собой.
19 января была допрошена Кассель. Это показание замечательно в двух отношениях. Во-первых, оно содержит в себе заявление Кассель о том, что она ребенка не бросала, что Карицкий бывал довольно часто у Дмитриевой, что она в бреду говорила "Николай Николаевич, ты в крови, сюртук в крови..." Казалось бы, что тут и начинается интерес показания. Вы ожидаете, конечно, что проницательный следователь и присутствующий при допросе товарищ прокурора Соловкин ухватятся за этот факт и будут расспрашивать Кассель. Вы ошибаетесь: на том самом месте, где упоминается о бреде и о Карицком, протокол прерывается и следуют подписи следователя, прокурора и прочих. Но этого мало: того же 19 января составлен протокол о другом показании Кассель, где о Карицком и о бреде уже не упомянуто вовсе. Что же происходило между этими двумя показаниями, данными в один и тот же день? Какой невидимый тормоз остановил Кассель, когда она начинала сообщать подробности, ценные для правосудия и навсегда утраченные для него? Неизвестно. Отчего следователь не записал показания Соколова о принадлежности билетов Карицкому? Тоже неизвестно. Теперь на суде вы видите, что солидарность Кассель с Карицким простирается так далеко, что она не только умалчивает обо всем, что говорила против него на предварительном следствии, но даже, через своего защитника, представляет записку, которая, если бы была действительно писана для передачи ей, то прямо уличала бы ее в том, в чем она обвиняется, причем, однако, не сознается,– в знании и недонесении о преступлении Дмитриевой.
Показание 14 января было неожиданным ударом для Карицкого. Тут начинается усиленная деятельность, все пружины пущены в ход. Ошибка Карицкого заключалась в том, что он, не видевшись с Дмитриевой целый месяц, утратил свое влияние на нее, успокаивая себя мыслью, что не захочет же она губить себя вместе с ним. Но в человеке всегда остается больший запас добра, чем думают. Увидав слишком поздно свою ошибку, Карицкий по роковой логической необходимости должен был искать с ней свидания, чтобы попробовать снова подчинить ее своему влиянию. Карицкий отрицает свидание точно так же, как отрицает связь, отрицает присылку солдат, знакомство с Стабниковым, словом, отрицает все. Как ни странно такое поведение со стороны человека умного, но и в этой систематической лжи есть роковая ломка, независимая от воли лица. Как только Карицкий признает, что он был в связи с Дмитриевой, так обрушивается на него всей тяжестью целая цепь фактов, неразрывно связанных между собой. Средины нет; если он признает одно, логика фактов заставит его признать другое, и обнаружится соотношение между кражей и выкидышем. Внимательное изучение этих фактов убеждает нас в том, что они сцеплены не случайно, а какой-то неотвратимой необходимостью. Опасаясь неожиданных комбинаций, которые были бы вызваны признанием части истины, Карицкий заперся в безусловном отрицании. Такое положение имеет свои неудобства: так, если будет доказано, что из десяти случаев человек солгал в девяти, то можно со значительной степенью вероятности заключить, что он солгал и в десятом. Итак, свидание с Дмитриевой было необходимо. Оно и состоялось в цейхгаузе острога, что подтверждено свидетельскими показаниями Громова, Яро-польского, Юдина и Поповича. На этом пункте Карицкий потерпел полное поражение, хотя пытался дать отпор посредством показания Морозова; но неожиданное появление вызванного мною свидетеля Соколова уничтожило и эту последнюю надежду. Ложь Карицкого была обнаружена блистательно. И недаром пытался Карицкий отрицать свидание в тюрьме, оно непосредственно связано с самым замечательным эпизодом настоящего процесса, с вопросом о записке. Прошу вас, присяжные заседатели, обратить внимание на то, что само по себе свидание Карицкого с родственницей и хорошей знакомой в тюрьме не представляет ничего необыкновенного. Напротив, странно, что не было такого свидания, пока Дмитриева не сделала полного сознания 14 января. Но тайное свидание наедине представляло затруднения, последствия которых не замедлили обнаружиться для Морозова: он лишился места. К этому свиданию Карицкий подготовил такую штуку, которой нельзя не отдать должной похвалы. Комбинация, построенная на записке, предъявленной защитником Кассель, была мастерски обдумана и превосходно исполнена. Если она провалилась на суде, то никак не по вине Карицкого, который ничего, даже крестного знамения не упустил, чтобы придать ей значение ошеломляющего удара. Не только для публики, но даже опытному глазу с первого взгляда показалось, что записка эта решает дело в пользу Карицкого и топит Дмитриеву.
К сожалению, эффект продолжался недолго. Для полной оценки этого факта необходимо восстановить его обстановку. В конце февраля или начале марта, после того, как показание Дмитриевой дало новое направление делу, Карицкий в сумерки приехал в острог и прошел в цейхгауз, куда привели Дмитриеву. Здесь она увидала перед собою человека, когда-то горячо любимого, отца двух малюток, которым не суждено было испытать ласки своей матери, человека, четыре года имевшего в ее глазах величайший авторитет, преимущество ума, воли и положения. И что же? Этот человек стал упрашивать ее снять с него оговор, заплакал, рвал на себе волосы, унижался перед солдатом, которого в другое время мог бы за одну незастегнутую пуговицу бросить в тюрьму. Ослабленная болезнью, убитая тюремным одиночеством, в которое она была перенесена внезапно из среды, где пользовалась полным довольством, Дмитриева не выдержала. Сколько унижений, слез и молений со стороны человека; которому она так долго повиновалась, тронуло ее. Он просит снять с него оговор, "так как она во всяком случае будет обвинена", но как же это сделать? Тогда он предлагает ей написать записку, текст которой уже составлен им заранее. Но в этой записке оговариваются другие лица, и на это Дмитриева не решается; тогда он предлагает ей написать то, что вы выслушали с таким напряженным вниманием: скажите Лизавете Федоровне Кассель, чтобы она показала то-то и то-то на Карицкого... Эта редакция основана на очень тонком соображении: напиши Дмитриева – оговорила Карицкого ложно – хитрость была бы грубее; ей стоило бы сказать, что Карицкий как-нибудь вынудил или убедил ее отказаться от своего признания, и значение записки тотчас бы пало. Но здесь комбинация сложнее: Дмитриева убеждает Кассель дать показание, совпадающее с тем, что она действительно показала. От содержания новой записки она не может отказаться, а между тем она подорвет весь ее оговор против Карицкого. Личность последнего здесь в стороне. Записка эта должна была казаться Карицкому превосходным оружием, к которому можно прибегнуть в случае крайности. И действительно, что могло уничтожить в прах всю эту махинацию? Одна только, хотя и очень простая вещь, но редкая вообще, и на суде в особенности, а именно – сущая безбоязненная правда. Прежде чем передать записку, Дмитриева, заботясь о судьбе детей, просила Карицкого отдать ей 8 тысяч, которые он положил в банк. Карицкий изъявил согласие возвратить ей хоть сейчас 4 тысячи, а остальные после, но сперва просил записку. Недоверие ли вкралось в душу Дмитриевой или вспомнила она о том, как обманул ее Карицкий, втянув в дело о краже, но она отказала и оставила записку у себя. Вероятно, цена показалась Карицкому слишком высока, а может быть, деньги ему в это время были нужны, но вскоре эту записку Дмитриева из рук выпустила, а денег своих все-таки не получила: смотритель Морозов, правдивость которого, так же как и Стабникова, вероятно, вскоре будет предметом особого дела, вызвался вести переговоры с Карицким о возвращении денег и получил записку от Дмитриевой. С этого момента странствования записки облечены покровом тайны – лишь кое-где, сквозь прорехи, замечается ее движение. Записка адресована к неизвестному: "скажите Кассель" – кто же это достоин передать ей такую важную тайну, кто должен сжечь записку? Неизвестно. Из дела не видно ни одного человека, который пользовался бы таким доверием Дмитриевой, чтобы служить посредником между нею и Кассель. В то время, когда писана записка, между Дмитриевой и Кассель не было никаких близких отношений. За постоянное пьянство более чем за год до ареста Дмитриева отказала Кассель от должности. Кассель показала на суде, что записка эта была принесена к ней на дом неизвестным человеком в ее отсутствие 28 января 1869 г. Между тем странно, что никто из жильцов никогда не слыхал ни о записке, ни о том, чтобы кто-нибудь принес ее, ни о спорах по этому поводу между мужем и женой Кассель. О записке никем ни слова не говорится на всем предварительном следствии, и показание Кассель от 12 мая 1869 г. не носит на себе ни малейшего следа этой записки, точно ее в то время и не существовало. Наконец, мы узнаем об ее загадочной судьбе из показания свидетеля Стабникова.
Есть ли кто в Рязани, кто бы не знал почтенного старожила Стабникова? Нет, все его давно и хорошо знают. Не знает его один Карицкий. По словам Стабникова, записку он получил в мае 1869 года, когда Кассель перешла жить к нему на квартиру; с того времени записка хранилась у него, а на время своих многочисленных поездок он отдавал ее своей жене. Дел у Стабникова очень много: у него не один дом, как. заметила со справедливой гордостью Стабникова, у него много домов и в Рязани, и в Вильно, и в Варшаве. Разъезжая по этим домам, Стабникову решительно некогда было довести до сведения власти о записке, имеющей, по его собственному мнению, такое важное значение в деле. Он также не успел почему-то своевременно сообщить об интересных фактах, открытых ему Кассель. Замечательно также и то, что свидетель Стабников, будучи вызван Сапожниковым, показывает о записке, предъявленной защитой Кассель, и показанием своим вызывает теплую поддержку Карицкого; такая трогательная солидарность между подсудимыми не могла, однако, избавить свидетеля от некоторых, правда, незначительных неточностей. Так, по его словам записка хранилась у его жены, но жена на суде показала, что она и не слыхала о записке до августа месяца, когда получила ее в первый раз от мужа, и что муж вовсе не был знаком с Кассель до мая, тогда как, по его словам, она уже в марте увидела его впервые, рассказала ему всю подноготную. Нечего делать, приходится повторить слова самого Стабникова: недоверие! опять недоверие. Стабников объяснил, что число 20 января, поставленное на конверте, заставило его заключить о важности записки, так как ему было известно, что Кассель давала показание 19 января. Но и тут проницательность свидетеля оказалось неудачной. Цифры на конверте как вы заметили, грубо подправлены чернилами. Наконец, недурно устроена следующая западня: муж Кассель, незадолго перед делом, находясь под влиянием винных паров, отправился к Дмитриевой и предлагал ей купить за 5 руб. записку, которая, как вы слышали, и не могла быть у него, так как все время хранилась у Стабникова. Если бы Дмитриева поддалась этой новой ловушке, тот же самый Кассель был бы против нее свидетелем. Но Вера Павловна просто велела прогнать его, и хитрость не удалась. Конечно, как справедливо заметил прокурор, если бы записка имела значение, то она так не поступила бы. На суде Кассель, несмотря на свое ненормальное состояние, сохранил, однако, настолько присутствие духа, что отвергал свой визит Дмитриевой; но показания свидетельниц Акули-ны Григорьевой и Гурковской подтвердили самый факт с совершенной ясностью. Итак., вся иезуитская махинация с запиской, начиная от мнимого сожжения ее Морозовым до появления ея на суде, после показания Стабниковых, Кассель и объяснений Дмитриевой, рухнула в наших глазах.
Покончив с обзором фактов от самого начала дела до последнего эпизода и указав на внутренний смысл противоречий между показаниями Дмитриевой и Карицкого, я должен рассмотреть обвинение Дмитриевой в вытравлении плода. Я не хочу возобновлять еще раз слишком памятные подробности ужасной пытки, которую выдержала несчастная; не хочу вновь описывать эту отвратительную борьбу с природой; все это слишком болезненно врезывается в память, чтобы когда-либо изгладиться. Вы помните, в каком положении была Дмитриева, боясь лишиться доброго имени и убить своим стыдом стариков-родителей, она согласилась подвергнуть себя всем мучениям, при мысли о которых мороз проходит по коже.
Карицкий, отвергая свою связь, усиливался путем различных инсинуаций бросить тень то на того, то на другого из свидетелей: Ходили даже слухи, будто он выставил свидетелей, готовых показать о близких отношениях их с Дмитриевой. Говорили даже – но я отказываюсь тому верить – будто эти лица принадлежат к военному званию. Я никогда не позволю себе думать, чтобы человек, имеющий честь носить мундир русского офицера, мог являться на суд для того только, чтобы уверять, что он воспользовался ласками женщины. Я убежден, что нигде и никогда общество русских офицеров не потерпит поступка, который во всяком случае недостоин порядочного человека. Всякий согласится, что армия без чувства была бы только сборищем вооруженных людей, опасных для общественного спокойствия. Конечно, ничего подобного этим слухам не было на суде; что же касается грязных инсинуаций Карицкого и намеков или мнений, полученных из третьих рук, то все это комки грязи, пролетевшие мимо и оставившие следы на руках бросившего их. Карицкому все это нужно было для доказательства того, что он не был в связи с Дмитриевой. Если бы рассказ Дмитриевой не дышал правдой, находя подтверждение во всех обстоятельствах дела, достаточно было бы вспомнить письмо Дмитриевой, случайно попавшее в руки врачу Каменеву и начинавшееся словами: "Милый Николай, ты...", или хотя свидетельство Царьковой. Да разве все дело не наполнено подробностями, совокупность которых не оставляет ни малейшего сомнения в факте связи, известной, впрочем, всем и каждому в Рязани?
Что касается прокола околоплодного пузыря, то я обращу ваше внимание на следующие обстоятельства, подтверждающие рассказ Дмитриевой. В сентябре 1867 года, когда беременность Дмитриевой становилась уже очевидной, Карицкий увидал, что приближается минута решительной операции, и вот его жена, как видно из показания на суде его же свидетеля – Модестова, подтвержденного Карицким, уезжает в Одессу, где и остается. Таким образом, опустелый, обширный дом, занимаемый Карицким, представляется местом, удобным для произведения выкидыша, гораздо удобнее маленькой квартиры Дмитриевой. А этот страшный бред, когда женщина мечется, стонет, кричит: "Николай Никитич! Сними саблю, ты весь в крови. Ох, больно – прорвали пузырь...". Дрожь пробирает от этих слов. Прислушайтесь к ним, к этому воплю, ведь в них звучит правда, ведь нужно быть глухим, чтобы не слышать ее. И что же возражает на это Карицкий? Что женщина не называет своего любовника, и это с язвительной улыбкой. Руки опускаются при таком возражении.