Текст книги "Судебные речи известных русских юристов"
Автор книги: Автор Неизвестен
Жанр:
Юриспруденция
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 71 страниц)
Таким образом, из точного, обстоятельного рассмотрения дела Н. Андреевской вытекает, что ничего нет в нем темного, загадочного, таинственного, что только болезненное воображение могло искать за естественным ходом событий каких-то адских, страшных, ужасающих причин. Действительность оказывается без всякой поэзии: она суха и прозаична.
Положим, был человек молодой, исполненный будущности, слетел со второго этажа и убился насмерть; невинное дитя убито было ударом грома на поле; красивая девица, купаясь, утонула, – как жаль, скажет всякий по врожденному человеку чувству симпатии, чувству человеколюбия. Иные, ближе знавшие утопленницу, потоскуют, растрогаются и заплачут... Но затем, какая же вытекает из этих событий драма, какая мораль, где чья-либо вина? Разве вина утопленницы, заключающаяся в неосторожности.
Но если бы после всего предпосланного мной разбора дела вы остановились окончательно, господа судьи, на таком отрицательном, нигилистическом заключении, то вы бы сильно ошиблись. Заключение, что в деле ничего поучительного и драматического нет, вытекает только из тех фактов, которые я до сих пор подобрал, сопоставил и разобрал. Я же не все факты вам представил и доложил, есть еще целый непочатый угол фактов, совершенно особых, совершенно своеобразных, которые хотя и попадались, но не достаточным образом взвешены и оценены, а между тем они и дают делу особенное, яркое, так сказать, электрическое освещение. Ввиду этих фактов все заключение подлежит изменению; есть в деле мораль, но она иного рода, есть и потрясающая драма, но не там, где ее ожидали. Драматично то, что при всей простоте дела уже осуждены некоторые, люди ничем не уличенные, что двое из них отправились от недостатка воздуха, от лишения столь дорогой для них, как вода, хотя они и горцы, свободы, на тот свет, что и тех, которые остались, жизнь надломлена, что несмотря на всю глубину моего убеждения и ту опытность, которую я в течение многих лет приобрел, я сомневаюсь, успел ли я моими словами и доводами разбить гранит предрассудков и предубеждений, который стоит предо мной стеной.
Трагично в деле то, что оно возникло и разбиралось на почве мало способной, мало удобств представляющей для спокойного, бесстрастного исторического исследования истины, почве, на которой рядом с историческим исследованием, в уровень с ним, а иногда и перерастая его, слагается быль; вместо точного предания – поэтическая легенда, где ползучие ветви сказки совсем закроют дуб, вокруг которого они образовались. Вам всем известны страны благословенные в теплом климате густого чернозема, земля тучная, благодатная, плодоносная, но дайте ей залежаться или засейте вновь, потому, что раз вы не будете ее полоть, раз вы не: будете ее истощать, пойдут бурьян, дикая ромашка и всякая другая гадость, и они заглушат хлеб; никуда не годных растений получится бездна, а зерна хлебного ни-ни.
В художественном отношении эти зеленые волны высыпавшей^ ромашки и этот разросшийся бурьян – красивее хлеба, но в хозяйственном – они злейшие враги.
Я полагаю, что такое же отношение, как между бурьяном и агрономией, существует между практической жизнью вообще и легендой, – поэзией, вымыслом, а в особенности между судом и легендой. Суд легенды не выносит, потому что двух господ он не имеет и служит только одной сухой, простой, иногда вовсе непоэтической, зато бессмертной истине. Когда в дело судебное проникает контрабандой элемент вымысла, сказки, поэзии, то он худшие сочиняет шутки, более плохие оказывает услуги, нежели ведьмы Макбету в шекспировской драме. Элемент этот надо преследовать, искоренять. Нет средств, которых бы не следовало употреблять, чтобы избавиться от заразы. Я думаю, что все согласим на счет вреда страшного, происходящего от этих паразитов, от этих башибузуков, залезающих в покои мышления и мешающих правильности исследования.
Но меня могут спросить, чем же я докажу, что в настоящем деле заметен элемент фантастический, что легенда затесалась" в судебные протоколы, что красная нитка сказки примешалась к белой ткани точного исследования? Нет ничего легче, как доказать этот несомненный факт: стоит только сослаться, с одной стороны, на приговор окружного суда, с другой – на апелляционный протест товарища прокурора Холодовского. Оба документа главным образом возятся с этим фантастическим элементом, но ни один из них не справился как следует. Обратите внимание на те характерные в этих документах места, на которые я вам укажу далее.
Я вам напомню часть приговора окружного суда, которая относится к оценке показаний и образа действий агентов правительства и свидетелей Лоладзе, Беллика, Маркарова, а также арестантов Мусы-Измаил-оглы и Церетели, относительно подсудимых Коридзе и Мгеладзе. Я позволю себе рассказать вкратце факты из дела. С 22 июля по 23 ноября опрашивали всю прислугу, следовательно, Коридзе, Мгеладзе и Габисония, и посадили в секрете как предполагаемых убийц. Представьте себе положение этих людей, ничего не смыслящих в общественных и в особенности в русских порядках. Нам, понимающим их смысл и ход, не всегда легко остеречься, чтобы эти шестерни и колеса нас не раздавили, а что же им, которым эти учреждения представляются как роковые силы, как приближающаяся смерть от пожара, наводнения – не рассуждать, а спасаться. Люди малые, сидевшие больше в кухне и ничего не знающие, они смекнули, что травля имеет предметом более крупного зверя, а не их мелкотравчатых, что сила большая против Чхотуа. Они усомнились, сдобровать ли ему, а потому по политике, свойственной людям маленьким и темным, и приняли свои меры выйти из потока улик. Виноват или не виноват Чхотуа, это их не занимало. Его преследуют, бог его знает, может быть, и виноват, да мы-то не виноваты. Крепились, крепились долго, да и пошли потом сами же на доносы. Доносы имели целью выгораживание самих себя. Они показали, сперва Коридзе, потом Мгеладзе: "Мы видели, как Чхотуа распоряжался убийством, вместе с неведомыми, чужими людьми, мы были с кинжалами и револьверами, но и убийцы тоже". Объяснение глупое: Чхотуа не мог решиться, не заручившись содействием домашних, а если он имел их на своей стороне, то ему незачем было приводить чужих людей. Один только Габисония был, как скала, крепок, но и на того пошли показания не совсем-то надежных свидетелей, тюремных сидельцев, людей, что называется прожженных, осужденных, лишенных прав состояния, которые из услужливости начальству приняли на себя несомненно неприличную, неопрятную роль лазутчиков. Таковы показания Церетели и татарчонка Мурада-Али-оглы и Мусы-Измаил-оглы. Эти лазутчики писали и говорили, что при них Габисония сознался, что он был свидетелем убийства Н. Андреевской, с мельчайшими подробностями обрисовали даже и экономическую сторону дела, то есть сколько каждому из своих клевретов-убийц дал серебреников Д. Чхотуа. Габисония молчал, однако, твердо, как камень. Из доносивших на него лазутчиков в момент судебного следствия Церетели оказался больным в военном госпитале, Али-оглы – сосланным уже; доставлен один Муса, но показание его вместо того, чтобы окончательно уличить Габисония, явилось на суде совершенным откровением, лучом света, озарившим целую подготовительную стряпню в деле, целый ряд странных, я смело скажу, преступных маневров, подготовляющих показания, прежде чем таковые показания облеклись в юридическую форму протоколов судебного следствия.
Муса – татарин, хотя и каторжник, но под присягой, которую мусульмане вообще сильно уважают, объявил, что осужденный и свыше всякого описания несчастный, он поступил в сыщики к полицейскому офицеру Ваалу Лоладзе, который обещал выхлопотать ему свободу, дать 2 тысячи рублей, а самому получить чин, если откроются убийцы Н. Андреевской. Муса пролежал пятнадцать дней в госпитале с другими, точно так же посторонними, выпытывающими, вымучивающими у Габисония его сознание. Он приставал к Габисония целых четыре дня. Для добытия истины употреблялось и вино. При докторе Маркарове Лоладзе вынул из собственного кошелька 60 копеек на спаивание, но оно не удалось. Тогда приступлено было к простому сочинению показания Габисония. Муса боялся присяги, его уверили, что он присягать не будет. Лоладзе учил Мусу, что показывать, и Муса повторял за ним те же слова, затем был род домашнего экзамена при старшем полицмейстере Беллике. Наконец, показание, сочиненное и лживое, было облечено в форму следственного протокола. Впоследствии Муса хотел взять назад свое показание, но он удержан был следователем с проседью, который ему посоветовал держаться старого, а то ему будет жестокое наказание.
Каторжнику можно было не верить, но вот в чем особенность его показания: оно находит множество неожиданных подтверждений с той стороны, с которой их трудно было ожидать, а именно от доктора Маркарова и старшего полицмейстера Беллика, после которых нам остается только последовать примеру окружного суда и признать все то правдой, что говорил Муса. Оба они наивно и без того, чтобы совесть их мучила, участвовали с Лоладзе в предварительной обработке подсудимых и выпытывании от них сознания, не подозревая ничего в том дурного, думая, что делают доброе дело и способствуют правосудию.
Доктор Маркаров не сознается, что он мучил голодом Габисония, чтобы вымучить сознание, как то прямо удостоверяет Мурад-Али-оглы, но сознается, что он, доктор, не в видах лечения, а в видах наказания за непослушание посадил этого Лазаря, на котором, как видите, только кожа да кости, на полпорции, то есть все-таки морил голодом. Этот же доктор Маркаров открыл ту знаменитую царапину на груди, которая как рана уже не признана, но превращена в улику, вышла даже как улика в решении суда. Этот же доктор Маркаров помогал Лоладзе не выписывать, как сам говорит, из лазарета Мусу и Мурада и обязательно командировал своего солдата в кабак за вином, чтобы напоить, да напоить Габисония, и в пьяном виде заставить его сознаться. К довершению красивой картины прибавлю, что есть в деле вещественное доказательство, а именно письмо ищейки Церетели к доктору Маркарову: "Мой милостивый барин, который приказал написать относительно дела, как расскажет Габисония"... Это письмо обнаруживает, что, подобно Цинамзгварову, он счел совместимыми обязанности доктора с ролью добровольца-разыщика, несчастный человек, а не доктор! К чести русской медицины, я надеюсь, что мало найдется людей, которые решились бы на такое явное забвение обязанностей своего звания и искусства. Полковник Беллик, старший полицмейстер, одобрительно отзываясь, а также наивно рассказывая, как его субалтерн-агент Лоладзе выдает себя за ходатая по частным делам, за друга и помощника, подосланного к подсудимым их родственниками,– следовательно, совершая акт возмутительного обмана и измены,– сам производил нравственное давление на подсудимых, обещая им освобождение из одиночного заключения и помещение в общей камере, если они сознаются, то есть склонял тенденциозно к заранее по содержанию определенному показанию оказанием выгоды, вероятно, бывших в его власти, хотя по бумагам и по закону они числились тогда за судебным следователем. Превышение власти, обработка предварительная, соединенная с фальсификацией, свидетельских показаний, пытка, подстрекательство ко лжи,– все уголовные красоты, собранные в один букет, совмещаются в картине, которую имел перед собой окружной суд-Суд не остановился на богатой находке, никто не предан суду, не возбуждено преследования против Лоладзе, благоразумно не явившегося. Спасибо ему и за то, что он произвел известного рода ампутацию, выбросив за борт несколько, очевидно, фальшивых доказательств из тех, которые были подобраны самим обвинением, что он устранил все показания, имеющие предметом усиливать вину, устранил добытое сознание Габисония; все это понятно, это само собой следовало из обстоятельств судебного следствия, с этим согласен и прокурор, который не отрицает, что Лоладзе допустил некоторые действия, неправильные и не дозволенные законом. Но суд вместе с тем выкинул как недостоверные полупризнания и другого подсудимого – Мгеладзе, а следовательно, и третьего – Коридзе, так как, если он промолчал о Коридзе, то только потому, что Коридзе был жив и что всякое суждение о недостаточности его признания было бы преждевременно до явки Коридзе на суд и либо утверждения, либо отрицания следственных показаний. Суд заключил, что если Лоладзе вымучил показание у Габисония неудачно, то те же способы он должен был употреблять и в отношении Мгеладзе и Коридзе, то есть спаивание водкой, обещание выгод, принятие на себя не принадлежащего ему звания, одним словом, насилие и обман. Из сего суд заключил, что сознание, выманенное у Мгеладзе, а следовательно, и у Коридзе, вопреки закону, посредством ухищрений и обещаний выгод, драгоценных для содержащегося в одиночном заключении, не могло внушить ни малейшего доверия. Одним словом, суд поступил как тот, кому придется подавать на стол гнилое яблоко, с темно-бурым пятном: сначала он вырезает пятно, а потом подает белый остаток. Вот из-за этого гнилого пятна и завязался спор между прокуратурой и судом; это составляет главную тему апелляционного протеста. Товарищ прокурора употребляет следующий прием: поддельно сочиненное доказательство он называет нерегулярным, не совсем правильным и заключает: если неправильно отобранные при незаконном, например, обыске или выемке вещественные доказательства не пропадают, а все-таки употреблены для дела, то и иррегулярно добытые показания Мгеладзе и Коридзе не должны пропадать; им нельзя верить, когда они выгораживают себя, но им надо верить, когда они обвиняют других, например, Д. Чхотуа. Я полагаю, что такой взгляд весьма выгоден для обвинения, как средство захватить в расставленные тенета возможно большее число людей за один раз, и виноватых, которым не верят, и оговариваемых виноватыми, на которых эти последние сваливают свои грехи. Но, чтобы способ этот был законный, правильный и согласный с истиной, в том да позволено мне будет усомниться на основании нижеследующих соображений.
Понятия, правильно и неправильно, с одной стороны, и подложно или неподложно,– с другой, принадлежат к совсем различным категориям мышления. Фальшивая бумажка нельзя сказать, что неправильна, потому что на ней не соблюдены все те знаки, которые неподдельны, а потому, что она фальшивая, то есть обманным образом фабрикуется частными лицами. Так точно и показания, сфабрикованные Лоладзе, не неправильны, а подложны; они могут служить вещественным доказательством, но только против него; по обвинению его по ст. ст. 237 и 942 Уложения, грозящим за подобные действия лишением прав состояния и ссылкой в каторжные работы. Я отвергаю и теорию товарища прокурора о вещественных доказательствах, будто бы вещественное доказательство непременно будет доказательством, где бы и как бы оно ни было добыто. Если бы мне, как частному лицу, предоставлено было произвести обыск у моего противника и представить добытые, таким образам, будто бы при этом обыске доказательства вещественные, то я сомневаюсь, были ли бы признаны отобранные, таким образом, у него деньги и бумаги доказательством против него; за такой обыск я бы поплатился. Равным образом, если бы следователь заведомо стал производить следствие, в котором он непосредственно заинтересован, я полагаю, что были бы выброшены, как негодные, все представленные им топоры, ломы, ружья и лопаты и не поверили бы кровяным знакам на платье, потому что все эти вещи были в подличающих, нечистых руках и могли легко подвергнуться фабрикации. Я удивляюсь тому развязному способу оценки доказательств, по которому одно и то же доказательство, заключающееся в показании, считается и годным и негодным не по своему содержанию, а по цели, для которой могло бы быть употреблено. Я согласен в том, что некоторые вещи могли быть испорчены в частях, как, например, половина фрукта гнилая, но я утверждаю, что есть предметы, и к числу их относятся показания, которые в техническом отношении на суде признаются совершенно испорченными, например, как испорчен стакан чаю, если в него влита ложка чернил. Мне невольно приходит на мысль сходство признаний Мгеладзе и Коридзе с таким стаканом чаю, приправленным чернилами. Стакан чаю был подан в обвинительном акте, из него хлебнули, выслушав Мусу, отвернулись после глотка, стакан весь негоден. Нет, говорит товарищ прокурора в протесте, не годен был глоток; но отчего же не допустить, что, кроме того глотка, все остальное содержимое стакана превосходно. Я могу доказать, что оно не превосходно. Показание не может быть никогда сравнено с вещественным доказательством, или, если его сравнивать, то с таким, как чай с чернилами, мед, приправленный дегтем.
Всякая речь, слово, показание не есть изображение вещей или предметов, но только наших идей и представлений о предмете, они окрашены нашим я, проникнуты нашей субъективностью, суть произведение внешних впечатлений и нашей субъективности.
Когда лицо показывает о предмете, то возникают два вопроса: первый – могло ли оно наблюдать, не было ли в его уме нелепых идей, предрассудков, превратных и кривых понятий, которые бы ему помешали наблюдать событие, и второй вопрос – хочет ли лицо показывать правду, то есть не заинтересовано ли оно корыстью, не поставлено ли оно угрозой и страхом в необходимость лгать и представлять в превращенном виде то, о чем его спрашивают. Раз только доказано, что был страх, был обман, ухищрение, вымогательство, все показание вконец испорчено до такой степени, что не только судья, но даже историк, не пренебрегающий никаким материалом, не решится его употребить. Утверждать, что показание, хотя и вымученное, может служить доказательством,– значит не знать истории, ни отмены пытки в 1801 году, ни наказа Екатерины, ни старого, ни нового судопроизводства, значит пытаться вернуть нас к блаженным временам петровским и Алексея Михайловича, когда вздергивали на дыбу, садили на кобылку, ломали ноги, завинчивая испанские сапоги; сказал подсудимый, хотя его мучили, значит повинился, и дело с концом, и приговор готов. К счастью, до этого позора и до святой инквизиции мы не дожили и вымученные сознания обращаются прежде всего против вымучившего. Главный вопрос, вымучены ли сознания у Мгеладзе и Коридзе. Но на этот счет не может быть сомнения, это удостоверяют немые габисониевские свидетели.
По показанию Мусы, Лоладзе без ведома доктора выписал его из лазарета, подсадил к Зурабу Коридзе и, сочинив показание, учил, как показывать. И старший полицмейстер Беллик советовал показывать, как научил Лоладзе. Все это происходило в метехском замке. Даже Беллик сам признает, что он обещал Мгеладзе вывод из одиночного заключения и смягчение наказания за признание. Кроме того, имеется с печатью правдивости показание Дм. Сапара-Швили, что Мгеладзе и Коридзе обвиняли друг друга в ложных доносах по наущению Лоладзе и что перед смертью Мгеладзе, страшно мучился и приказал ему, Сапара-Швили, объявить, что, мучимый Лоладзе, он напрасно оклеветал невинных людей.
Итак, господа судьи, правильно поступил суд, отвергнув полупризнания Мгеладзе и Коридзе, как зараженные органическим пороком, как явно противозаконные, вымученные.
Но при отсечении пораженных антоновым огнем членов надо действовать энергично и решительно, надо вырезать гнилое с корнем, надо вглубь резать яблоко и захватывать не только темно-бурое пятно, но светло-бурую полость, отделяющую гнилое от здорового. Суд не сделал ни того, ни другого; он не предал суду Лоладзе, следовательно, не пошел вглубь; он и не все гнилые пятна очистил, напротив тсго, многими пользовался. Возьмем, например, его отзыв о показании Дгебуидзе. Свидетель этот, говорит суд, показал на предварительном следствии, что за неделю до убийства Габисония спрашивал его, как поступить ему: его подговаривают убить Андреевскую. Это показание ничем не опровергнуто, а поэтому не может возбуждать подозрения в достоверности его... и т. д. Вы спросите, кто такой Дгебуидзе? Я вам на это отвечу, что это каторжник, лишенный прав состояния, обязательно доставленный к следователю Цинамзгваровым и пропавший бесследно, так что его не могли разыскать. Напрасно Габисония клянется, что его в глаза не видел, что они и не знакомы, что в Александровском саду не мог советоваться, потому что из дела явствует, что за неделю до события еще не существовало даже того мотива неудовольствия, который эксплуатируется обвинительным актом,– удаления Д. Чхотуа от звания управляющего,– а все-таки Габисония должен опровергнуть показание Дгебуидзе. Да, перед таким приемом, перед таким судом кто же устоит и очистится? Волосы становятся дыбом: воришка, бродяга, не помнящий родства, заявит в глаза мне, прожившему на виду всего общества 50 лет: "Ты сознавался мне, что ты крал, что ты убил или совершил прелюбодеяние",– и я буду осужден, потому что я не опроверг. А как же я могу опровергнуть, доказывать небытие факта, что я не крал, что я не убивал, и должен я буду перед таким судом преклониться и сказать, я погиб, потому что воришка решился меня оболгать и я его показания не опроверг.
Есть и другой свидетель, доставленный тоже Цинамзгваровым, некто Кирилл Ковальский, лесной сторож в Дрэ, который показывал, что Д. Чхотуа похвалялся, что скоро по-прежнему сделается управляющим. К несчастию, он только слышал это от другого сторожа, Георгия; к еще большему несчастью, этот другой сторож Георгий Модебадзе отвергает слова Ковальского, говоря, что ничего подобного не было и что он этого не говорил. Напрасно.
Слова Ковальского остаются. Делается предположение, что, может быть, был другой сторож Георгий и против этого предположения верить не помогает ничем не опровергнутое показание Д. Чхотуа, что лесников было немного и что одного из них только, и то свидетеля по слухам, доставил к следствию мировой судья – поставщик свидетелей,– это явление редкое, пикантное. Негодных этих свидетелей поставил Цинамзгваров. Есть и другие, например, рыбаки, которые прежде прошли через его руки и уже им опрошенные доставлены к следователю. Показания их, данные Цинамзгварову, были потом закреплены формально. В течение всего следствия Цинамзгваров стоит посредине всех следственных действий, с ним советуются, когда допрашивают Церетели и других свидетелей из каторжников, его слушаются, все нити следствия скрещиваются в его лице, и если есть одно темное пятно, которое уже судом немножко соскоблено, имя же ему Лоладзе, то есть еще другое, в противоположной стороне, которое называется Цинамзгваров. Я не делаю Цинамзгварову той обиды, чтобы поставить его, хотя на одну минуту, рядом с полицейским офицером Ваалом Лоладзе: разница между ними громадная – та, что Лоладзе, как утверждают арестанты, выслуживается, а Цинамзгваров является усердно бескорыстным разыскателем истины; но именно потому, что у Цинамзгварова более убеждения, я считаю влияние его гораздо злокачественнее лоладзевского, потому что в убеждении даже ложном есть магическая сила, оно сильнее крупповских пушек, оно заразительно. Я в сущности не удивляюсь, что и следователи им заразились. Да позволено мне будет на минуту остановиться и обрисовать ту в высшей степени оригинальную роль, которую играет в этом деле Цинамзгваров.
Цинамзгваров, по его собственным словам, есть завсегдашний понятой по всем важным делам, какие встречаются в Тифлисе, об убийстве консула и других, так как, по его словам, он не может отказывать следователю в своих советах... Я не считаю нужным останавливаться на том, что 1) такой завсегдашний понятой совсем не соответствует понятию понятого; по закону это все равно, что если судьи, вместо того чтобы обновлять комплект присяжных заседателей, стали бы брать в комплект одних и тех же заседателей, и 2) как страшен, как опасен такой понятой – руководитель, такой доброволец, не связанный обязанностями своего звания и не отвечающий за свои промахи, этот Габорио, произведенный в судебные следователи. Андреевских Цинамзгваров не знал. О них мог только слышать вскользь от своего родственника Сулханова; первый раз был он в доме Андреевских в ночь после происшествия с Н. Андреевской. Цинамзгваров откровенный человек, он весьма просто и наивно изобразил все душевные процессы, совершавшиеся в его душе. Тропинка, действительно, крутая. Цинамзгваров убедился, что Н. Андреевская, которую он не знал, не сходила купаться по этой тропе. Поднял сапожки, посмотрел, эти сапожки были целое откровение: они сухие, со следами зелени. Цинамзгваров убедился, что тут кроется преступление, и тотчас же немедленно посоветовал арестовать прислугу. Когда люди были арестованы и смутились, смутившись же, перекинулись двумя-тремя словами с Чхотуа, Цинамзгваров восклицает в показании, словами сыщика: "Мы накрыли, Габисония говорил, значит, старался скрыть преступление", – потому, что преступление уже для Цинамзгварова несомненно. Убежденный окончательно сухими сапожками в виновности прислуги, мало того – и Давида Чхотуа, Цинамзгваров, как Гамлет после явления тени отца, проделывает почти все то, что проделывает Гамлет в знаменитой сцене театра. Он впивается глазами в лицо Чхотуа и малейшую нервную дрожь в течение этой ночи, столь богатой ощущениями, он приписывает смущению совести. Он накрывает братьев Чхотуа, когда у них при мысли об обыске лица сделались, как белое полотно. Чхотуа ломал себе руки, измял бороду, чуть с ним дурно не сделалось. Какое противоречащее показание с показанием, данным Ив. Сумбатовым на судебном следствии. Сумбатов говорил, что Д. Чхотуа так равнодушно относился ко всему, что происходило, что это не могло его не удивить. Цинамзгваров едет в степь с Кобиевым осматривать труп; присутствует при вскрытии, наблюдает прижизненные кровоподтеки, принимает участие в подготовке фальшивых свидетелей полицией, в допросе их на следствии, как например, Церетели, убеждаясь все более и более в вине Чхотуа или, лучше сказать, наблюдая, как его убеждение, которое сложилось цельное и полное, торжественно господствует, увлекает за собой, как неудержимый поток. В средствах он неразборчив, он сам доставляет каторжника Дгебуидзе, то есть содействует тому, чтобы вторгались башибузуки, чтобы подонки общества всплывали на его поверхность.
С Цинамзгваровым имело место то, что бывает со всяким увлекающимся, со всяким фанатиком; не в нем сидела идея, но он весь ушел в идею, завоеван ею, готов бы ею клясться, на нее присягать. Такие люди – прямые создатели легенд. Легенду не в состоянии сочинить, пустить в ход какой-нибудь Лоладзе,– она требует живой веры. Когда эта живая вера произвела свое действие, когда ей поддались сотни и тысячи субъектов более слабосильных, посредственных, тогда и только тогда являются спекулянты, которые на этой вере строят свои расчеты и на ней уже возводят свои хитроумные постройки. Разница между обоими деятелями, как между вдохновенным пророком начала всякой религии и авгуром, опытным в надувательстве публики. Именно вследствие этого убеждения Цинамзгваров лег пудовой гирей на весах и перетянул чашу обвинения. Не знающая подробностей, жадная к самым пикантным открытиям публика, видя и слыша это лицо, от самого алтаря правосудия исходящее, знающее последний протокол, выдающее результаты последнего допроса и последней выемки, с разинутыми ртами ловила каждое изречение и повторила в сущности на тысячу ладов, как самую правду, личные, субъективные убеждения Цинамзгварова, приучилась на все обстоятельства дела, даже безразличные, смотреть его предубежденными глазами. Этому настроению публики вторила и печать, печати всегда выгоднее угадывать вкус толпы, нежели идти против потока. Обрисовалось странное явление, травля людей, против которых вооружилось все общество– Как грибы после дождя, являлись свидетели обвинения по собственному вызову, и свидетели большей частью фальшивые, например, Осканов, обвинявшийся в мошенничестве, который со слов Хундадзе назвал даже No 406 фаэтона, в котором увозили Андреевскую в мешке, но когда ему предъявили Хундадзе, то он его не признал. В деле есть весьма интересный отзыв редакции Тифлисского Вестника о том, что чуть ли не каждый день получаемы были предложения и советы открыть при редакции подписку на увеличение средств сыскной полиции по открытию убийц Н. Андреевской. Я не имею положительных данных, но я слыхал, что подобные сборы делались и, может быть, на них-то и рассчитывал располагающий известными средствами на подпаивание подсудимых Ваал Лоладзе. В один тон с публикой настроена была и судебная власть, приглашавшая Цинамзгварова в качестве непременного понятого, в качестве советника и участника в следствии. Есть постановления и протоколы, которые до того поражают своею необычайностью, что ничего подобного не встречается во всех концах и местностях обширной России, по крайней мере, той ее части, где действуют судебные уставы. Для примера я укажу на постановление о Мелитоне Кипиани. Это был бывший слуга, рассчитанный Д. Чхотуа. 22 июля он заходил в дом Шарвашидзе. Это и была единственная сильная улика, на основании которой постановили его арестовать с прибавкой: "Есть против него и другие улики, которые не могли быть приведены, так как сообщение их обвинением могло бы быть вредно для дела". Второй пример. Производившим кутаисское следствие указывалось полиции: дознать, между какими лицами вращался Шарвашидзе и не готовился ли он послать в Россию убить своего шурина К. Андреевского. Полиция может делать о чем угодно дознания; каждый уверен, что я спокоен под щитом судебной власти, когда начинается дело без законных к следствию оснований. Если дано предписание о дознании, то и полиция должна предположить, что есть уже законные основания предполагать, что Шарвашидзе настоящий убийца. Я вас прошу указать, где эти данные? По темным слухам следователь решается поверить, не убийца ли человек, на которого не подано даже и доноса. Третий пример. Когда началось следствие в Кутаисе о том, где обедают и; завтракают Шарвашидзе и Анчабадзе, появились анонимные письма, грозившие разными неприятностями следователю. Может быть, эти анонимные письма и подкинул Чхотуа, но его привлекли к ответственности на основании одних анонимных писем, по подозрению в убийстве Н. Андреевской, 28 августа 1876 г. и, вопреки 398 статье, допросили только 2 сентября, следовательно, с произвольным лишением свободы в течение пяти дней, так как постановление об аресте могло последовать только после привода с допроса.