355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Эйдельман » Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском » Текст книги (страница 8)
Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:59

Текст книги "Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском"


Автор книги: Натан Эйдельман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц)

Хроника

„Скажите Сабанееву, что, доживши до седых волос, он не видит того, что у него делается в 16-й дивизии“.

Эта фраза Александра I довольно быстро одолела сотни верст и больно уязвила генерала.

Обидная, угрожающая фраза: намек, что всю жизнь (до седины) Сабанеев не так командовал, не за тем следил; вроде косвенного ответа на его соображения о палках; на реплику, что разрешается „по закону“ умертвить солдата за два-три года; не о том бы генералу думать!

Сабанеев не видит, – а там, наверху, – видят… Дурное зрение генерала легко объяснить тем, что либо он сам заодно со злоумышленниками, либо разленился, – и не пора ли в отставку (в то самое время, как – обзавелся семьей, но не арендой или имениями!).

3 декабря 1821 года, Сабанеев – Киселеву.

„Вчерась вечером прибыл я в Кишинев и завтра должен отправиться в Бельцы.

После отъезда Вашего из Кишинева узнал я, что майор Раевский завел в 32-м полку также масонскую ложу и что будто бы двое рядовых введены в оную были. Об обстоятельствах сих, как довольно важных, поручил я тайно разведать Черемисинову, на которого во всяком случае положиться можно.

Здесь, в Кишиневе, наблюдение за подобными (людьми)поручено Барцу“.

Так впервые (не считая подписи на формулярном списке) Сабанеев написал фамилию человека, судьбу которого мы сопоставляем с его собственной уже так давно – с екатерининских и павловских лет, „с дней александровых прекрасного начала“, с 1812-го.

И вот 49-летний генерал сообщает 33-летнему начальнику армейского штаба сведения, после которых там, наверху, может быть, поймут, что он, Сабанеев, не такой уж ротозей.

Розыск поведут еще два генерала, вполне годящиеся для темных дел, начштаба 6-го корпуса Вахтен и Черемисинов, начальник одной из бригад; шпион Барц будет наблюдать за Раевским (то есть просочится на те собрания, где он витийствует с Орловым, Пушкиным).

Сабанеев принимает меры, но притом как бы не замечает, что доносят именно о школе Раевского: ведь обучать малограмотных военных – его собственная идея, и генерал не готов сразу отказаться от просвещения: торопится не торопясь.

Однако в этот же день, 3 декабря, по роковому совпадению, начинается страшная история в Камчатском полку (заметим, между прочим, что пехотные полки 6-го корпуса назывались далекими восточно-сибирскими и дальневосточными именами, как бы напоминавшими об огромности империи).

Командир роты капитан Брюхатов грабил и местных жителей, и своих солдат, присваивая и продавая провиант. Унтер-офицера, пытавшегося тому воспротивиться, капитан велел наказать, – солдаты отняли палки, бить не дали, принесли жалобу генералу Орлову. Командир дивизии принял их сторону. Как бы не замечая, что рядовые совершили страшный по тем временам проступок (ослушались приказа, в сущности, взбунтовались!), Орлов лишил Брюхатова роты и сказал: „На тебе эполеты блестящие, но ты не стоишь этих солдат“.

Действительно, грабить солдат да еще их же за это бить – нельзя: сколько о том говорено и писано Сабанеевым. И вдруг его же собственная идея (точно так, как с ланкастерскими школами) ведет к нарушению дисциплины и субординации. Командир корпуса ненавидит и презирает палочного генерала Желтухина – но у того в дивизии все, слава богу, тихо; то есть солдаты мрут, помаленьку бегут, но это в Петербурге считают „делом обычным“. А вот в дивизии Орлова, где с одобрения Сабанеева палки осуждены, – что же происходит?

Киселеву отправлено донесение: „Преступники (то есть солдаты) даже не арестованы“.

Генералу, однако, явно хочется поговорить с многознающим начальником штаба армии совсем откровенно, с глазу на глаз.

22 декабря 1821 года: „Чем более вникаю в обстоятельства, чем более рассматриваю поведение Орлова, тем более нахожу причин к подозрению“.

Никуда не денешься – непорядок, нерадение: и тут уж не до прогресса: у Желтухина одна крайность, здесь – другая.

Киселев поощряет, поддерживает Сабанеева, в то время как в Петербурге – не очень верят. Там трактуют дело просто и находят, что с этим конфликтом справились бы Аракчеев, Вахтен, тот же Желтухин: можно ли верить ненавистнику ранжира Ивану Сабанееву?

Киселев, однако, понимает все много тоньше и кое-что объясняет старшим (прежде всего Петру Волконскому): объяснения идут к царю; на самом верху, кажется, улавливают главную мысль начальника штаба армии и одобряют ее. Александр с удовлетворением убеждается, что не зря покровительствовал Киселеву: вообще ни на кого нельзя положиться – одни заговорщики, а другие – тупые дураки, на Киселева, может быть, тоже нельзя – но все-таки он „лучше других“.

Главная мысль начальника штаба армии заключалась в том, что расправу с „нашими этеристами“ (то есть заговорщиками, бунтовщиками) лучше вершить не аракчеевскими руками, не фронтовым вахтпарадникам, а именно толковым генералам суворовского покроя, – не очень светским, не очень угодным наверху.

Одних вольнодумцев – другими: в конце концов, такая политика и практика могут ослабить опасность, которую царь больше всего боится – угрозу объединения разных противников и недовольных, как это было в 1801 году. Поэтому к Киселеву особое благоволение; поэтому охотно принимаются его кандидаты на высокие офицерские должности: так, еще 9 декабря начштаба 2-й армии благодарит Петра Волконского (а через него императора) за назначение командиром Вятского полка столь отличного, исправного офицера, как Павел Пестель…

Итак, сверху требуют скорее отыскать корни зла в Камчатском и других полках 6-го корпуса, Сабанеев опасается нового упрека насчет „седых волос“. Но при всем при этом – все же не так воспитан, чтобы открыть то, чего нет, только ради угождения высочайшему подозрению. Он разрывается между суворовскими и александровскими понятиями.

26 декабря Сабанеев вот что рапортует Киселеву: „Сколько понять могу, правительство подозревает, может быть, конституционную горячку. Подозрение справедливое, но кто виноват?“

А действительно, кто виноват, кто не раз заговаривал о конституции и дал ее Польше, Финляндии? Кто, по словам Раевского, медлит?..

Генерал-лейтенант из последних сил старается внушить – не столько Киселеву, сколько высшим, которые вдруг могут приказать, он советует не торопиться, не поощрять любые гонения на вольнодумцев (мысль, видно, на самом деле испытанная).

Офицеры возле Орлова, те, что против палок; ланкастерская школа: ими пожертвовать – значит сдаться. превратиться в аракчеевца, а ведь каждый час может начаться война с турками, и Сабанеев оканчивает письмо, приписывая на полях фразу, которая (он ясно это понимает) для недоверчивых и подозрительных начальников будет звучать „по-якобински“:

„К войне, кроме начальников армии, готовы, только надобно бы солдат поберечь и, готовясь к смотру, не домучить. Вот это мое якобинство – истинно они мученики…“

„Солдат поберечь“ – и „преступники в Камчатском полку“.

* * *

Меж тем приближается новый, 1822 год. Для Раевского – последнее рождество на воле: Орлов собирается в отпуск, Липранди тоже; Пушкин ссорится с полковником Старовым из-за того, какую музыку нужно играть на вечере в местном клубе: противники дважды обмениваются пулями и мирятся…

Меж тем генерал-майор Черемисинов (которому тоже не очень доверяют в Тульчине) усердно копает, копает и посылает Сабанееву в Тирасполь важное донесение:

„Раевский… наставлением своим, кажется, внушил солдатам то, чего бы им знать не следовало. Но, как обстоятельство сие требует подтверждения, то я употреблю все способы таковую заразу вывесть наружу. Я бы желал, чтобы Раевского в полк не присылали, а лучше и совсем из корпуса выгнать…

Орлов человека сего ласкает, держит у себя и чрез то поощряет действие вольнодумства в других и пр.“.

И уж Сабанеев, срочно посылая эту выписку Киселеву. добавляет:

„Из письма Черемисинова усмотрите, почтеннейший товарищ, что Черемисинов со мною откровенен и, конечно, не вольнодумец и не партизан мерзавца Раевского“.

Мерзавец Раевский – слово произнесено.

Правительство, Петербург требуют жертв: им отдали масонскую ложу генерал-майора Пущина: сыщики, доносчики сообщают разные компрометирующие сведения об Орлове и „орловщине“. Однако командир 16-й дивизии – важная птица со столичными связями: к тому же приятель Киселева, который внимательно следит, чтобы доносчики не переусердствовали.

Должны быть виноватые, но без „излишеств“: таково мнение Тульчина и Петербурга.

„Невелика беда, что невиноватый за виноватого сошел – много их, невиноватых-то этих! сегодня он не виноват, а завтра кто ж его знает? – да вот в чем настоящая беда: подлинного-то виноватого все-таки нет! Стало быть, и опять нащупывать надо, и опять – мимо! В том все время и проходит“

(Салтыков-Щедрин. „Вяленая вобла“).

Раевский – член тайного союза, позволяющий себе много вольностей в полку и дивизионной школе, конечно, чувствует опасность, но еще не понимает, не может знать, что его могут принести в жертву, которая удовлетворит и корпус, и армию, и столицу. Впрочем, доказательства, доказательства, доказательства…

И генерал-лейтенанту приходится во всем разбираться самому.

Меж тем побежал 1822 год.

2 января Пушкин пишет другу Вяземскому через посредство отъезжающего на север кишиневского приятеля-вольнодумца:

„Липранди берется доставить тебе мою прозу – ты, думаю, видел его в Варшаве. Он мне добрый приятель и (верная порука за честь и ум) не любим нашим правительством и, в свою очередь, не любит его“.

В тот же день, 2 января, новый скандал, на этот раз в Охотском полку 16-й дивизии.

Офицеры нещадно избивали не только солдат, но и заслуженных унтеров с наградами за Лейпциг и Париж (что запрещено уставом): снявшему на минуту ружье с плеча – 850 розог, споткнувшемуся – 100 розог, рассеченное тело смачивали соленой водой.

Два особенно избитых унтера самовольно отлучились и дошли до Орлова. Генерал снова на стороне солдат: троих офицеров отстранил, взял под арест, предал военному суду: „Да испытай они в солдатских крестах, какова солдатская должность“.

И снова – командир корпуса видит, что Орлов действовал вроде бы „по-сабанеевски“, но притом унтера отлучились самовольно, жалоба подана „неуставным порядком“: бунт…

Орлов меж тем отправляется в отпуск – „вовремя и не вовремя“. Больше он не вернется, его не пустят в дивизию: боятся оставлять во главе крупной воинской части, но опасаются и преследовать, докапываться глубже; все это в царском духе… Уезжая, генерал добавляет масла в огонь необычным приказом, где между прочим объявляет:

„Суворов, Румянцев, Потемкин, все люди, приобретшие себе и отечеству славу, были друзьями солдат и пеклись об их благосостоянии. Все же изверги, кои одними побоями доводили их полки до наружной исправности, все погибли или погибнут…“

Приказ громко прочли в полках, и если не солдаты, то уж офицеры легко догадались, что среди „погибших извергов“ – Петр III, Павел I и, может быть, в будущем Александр, Аракчеев…

Сабанеев прочел и разъярился не шутя. Сейчас не до борьбы с палками, не до лицея: во вверенном ему корпусе непорядки, два полка распустились, и 7 января отправляется горячее, энергическое послание Киселеву.

Раевский позже запишет, что Сабанеев выражался коротко, отрывисто и даже самые вежливые фразы произносил, будто ругаясь. То же самое угадывается порою и в его письмах.

„Во вторник (10-го) намерен выехать в Бессарабию, хотя чрез силу, ибо обстоятельство сие возвратило мне, кажется, припадки прошедшей болезни моей. Дай бог для меня, чтобы я ошибся. Но если дойдет до государя – какого будет он обо мне мнения? Каково же мне, поседевшему на верной службе царю и царству, впасть в подозрение, столь чуждое чувствам моим. Сделаться жертвою легкомысленности молодых, неопытных товарищей моих. Словом, потерять доброе имя, купленное ценою крови. Вот мысль, воспламенившая воображение мое и способная возвратить прежние припадки ужасной болезни моей. Как бы то ни было, я еду и хоть умру, но исполню долг мой. Объеду все полки 16-й дивизии и. сколько умею, постараюсь внушить обязанности начальникам и подчиненным“.

Генерал-лейтенант, конечно, опасается и третьего бунта – среди солдат и юнкеров Раевского:

„Удостоверюсь в истине и, если то не ложно, арестую Раевского и отправлю в Тирасполь“.

„Щенок, всем известный“

Из Тирасполя генерал мчится 70 верст до Кишинева и останавливается у Инзова.

15 января. Иван Васильевич Сабанеев обедает у Ивана Никитича Инзова. Генералы – старинные друзья: у ярославского помещика Василия Сабанеева сын Иван родился на четыре года позже, чем некоего мальчика, завернутого в роскошное одеяло и „с царскими гербами“, доставили князю Никите Юрьевичу Трубецкому, и Трубецкой понял, что ему приказано воспитать незаконное дитя царской крови. Мальчика назвали, говорят, в честь пензенской реки Инзы, Иваном Инзовым, отчеством же наградил приемный отец Никита Трубецкой. Однако об этом генералы, конечно, за своим обедом не говорят: оба участвовали почти в десятке войн, в десятках сражений, где награждены и ранами, и орденами (первая для Сабанеева битва при Мачине была уже третьим сражением для Инзова, в ту пору адъютанта генерала Репнина).

Вряд ли Сабанеев толковал о Раевском, Орлове и прочих заботящих его персонах – но все больше развивал мотивы острые, опасные; то, что сам называл „своим якобинством“: о политике подозрительного правительства, гонении на „невиноватых“, усиливающем „беспокойное брожение умов“. Возможно, Сабанеев наговорил и выпил лишнего, ибо, мы точно знаем, уходя, забыл свою шпагу.

Почему мы столь определенно настаиваем, твердо знаем – о чем говорил и о чем молчал командир 6-го корпуса за столом у Инзова?

Потому что приглашал Иван Никитич за свой стол разных людей; один из них, чиновник Павел Долгоруков, регулярно записывает свои впечатления в дневнике (чудом найденном 125 лет спустя): другой же постоянный сотрапезник, Александр Сергеевич Пушкин, именно в этот день, 15 января, впервые представлен приезжему генералу. Сабанеев, человек начитанный, конечно слыхал, может быть, даже читал молодого поэта – да Пушкин на этот раз не произносит ни слова. Зато чуть позже разговорится с друзьями (может быть, и с Раевским!), описывая тот обед.

В Кишиневе все про всех знают – Сабанееву тут же донесли. Через пять дней, 20 января, разгневанный командир корпуса торопится передать Киселеву только что услышанное, явно опережая возможную информацию по другим каналам: Сабанеев не сомневался, что люди вроде Пушкина, Орлова, Раевского способны на очень многое…

Сердится, нервничает генерал-лейтенант: „В кишиневской шайке, кроме известных Вам лиц, никого нет, но какую цель имеет сия шайка, еще не знаю. Пушкин, щенок, всем известный, во всем городе прославляет меня карбонарием и выставляет виною всех неустройств. Конечно, не без намерения, и я полагаю органом той же шайки“. Вот какие разговоры!

Пушкин, казалось бы, должен обзывать генерала за глаза аракчеевцем, „невеждою“ (это слово обозначало в ту пору человека реакционных убеждений, пусть даже весьма образованного); поэт же величает Сабанеева карбонарием. Иначе говоря, генерал-лейтенант сам боролся с палками, поддерживал Орлова, но как только благомыслящие офицеры, а также солдаты некоторых полков начали действовать в его же духе, – Сабанеев приезжает творить расправу.

Пушкин справедливо заподозрен в принадлежности „к той же шайке“…

Генерал растерян: „Жаль и мне Орлова, но не вижу возможности иной…“; очевидно, Инзов и Киселев тоже жалеют Орлова, но он должен быть отставлен.

От собственной растерянности Сабанеев делается все злее: солдат жалеет – „бедняги!“ – и в то же время готовит наказание в Камчатском и Охотском полках: „Я их допрашивал поодиночке и говорил солдатам их языком. Они меня поняли и другие, бедняги, плакали…“

С Раевским же – разговор впереди. Главное для генерала сейчас – преодолеть самого себя, свой „карбонаризм“. Должен быть порядок! Раньше угроза порядку заключалась в палках, маршировках, теперь же в совершенно противоположном…

За долгую свою службу, скажем прямо, генерал не встречался с подобной ситуацией: приходится выбирать, а более трех десятилетий не приходилось.

Услужливый рассудок подсказывает: арестовать одного – избавить многих; проявив суровость, можно „для равновесия“ осадить и палочных мастеров вроде Желтухина. Прогресс не идет прямыми путями: „щенки“ меня величают карбонарием – надо действовать, как, судя по всему, они действуют в своих тайных союзах. Наверху не сочтут арест одного не слишком заметного офицера за „шумную акцию“, да и здесь, в Кишиневе, не очень-то всполошатся: действительно, упомянутый уже чиновник Долгоруков 5 февраля, в роковой для Раевского день, запишет в кишиневском дневнике о холодной погоде, об архиерее, который потчевал гостей дульчессой, то есть вареньем с водой, и, наконец, о том, что „все ждут войны“. И в следующие дни, ожидая от советника, обедающего с Инзовым, хоть слово об аресте майора, мы находим в его записях лишь „устрицы малые“, „вкуса почти не имеющие“, „каракатицу с сорочинским пшеном“. Самое драматическое происшествие – 10 февраля за обедом слуга уронил кушанье, и Долгоруков потрясен тем, что Инзов вместо побоев и брани „стал извинять слугу, говоря, что блюдо через меру нагрело руки его, что может быть это знак хороший…“.

Только через месяц, 8 марта, за теми обедами вспомянули все же Раевского: что его отвезли в крепость и что он будто бы за свой счет сшил для роты сапоги и часто хлопал по крышке своей серебряной табакерки – а на той табакерке изображен государь Александр I… Обычное дело, обычные разговоры: в общем – осудить одного неосторожного майора ничего не стоит, он дворянин, не пропадет, через некоторое время простят…

Майор – не просто чин Раевского, но нечто вроде символа: первая штаб-офицерская степень, соответствующая коллежскому асессору штатской службы (за что „гражданским лицам“ полагалось потомственное дворянство). Иначе говоря, майор – первый чин для солидного человека, но только первый; вспомним федотовское „Сватовство майора“: этот офицер, понятно, разорился, если сватается за не слишком знатную особу с капиталом, – но все-таки майор: за капитана или поручика невесту с деньгами могли бы и не отдать.

Генерал Иван Набоков (как и Сабанеев, командир корпуса) в ответ на просьбы жены (родной сестры декабриста Ивана Пущина) помягче обходиться с подчиненными офицерами отвечал, что государь для того его поставил, за то ему и деньги платит, чтобы „кричать на майоров“: именно на майоров, а не на более нижние чины – на тех уж сами майоры должны покрикивать. Поэтому Сабанеев считает, что, наказав майора, не вызовет слишком большого скандала, как если бы расправился с полковником или генерал-майором, но и не заслужит упрека в либерализме, незнании войска, как может случиться, если б наказал, скажем, поручика…

О том, что Сабанеев думал так или почти так, мы более или менее уверенно судим по разным документам, напечатанным или архивным.

По-своему резонно рассудил корпусной командир – да только одного не учел: каков был избранный для расправы майор. Судя по всему, Киселев этого тоже не понял, из Тульчина не разглядел, и в общем принял точку зрения Сабанеева: нужен ответчик, чтоб в Петербурге оценили.

27 января, в те самые дни, когда Сабанеев повел розыск о Раевском, Киселев посылает извещение о принятых мерах в Петербург.

О мерах насчет офицеров. И насчет солдат.

Сабанеев без Орлова пошел крушить камчатских и охотских.

Двух унтеров Охотского полка, жаловавшихся Орлову, после месяца гауптвахты – в солдаты; офицерам-истязателям зачли арест и вернули на службу. Впрочем, это еще дела милосердные. В Камчатском же полку – капитана Брюхатова на год в рядовые; зато унтеру, вырвавшему палки у „исполнителей“, – 81 удар кнута; трем солдатам, ему помогавшим, – 71. Всех засекли насмерть!

Это было 20 февраля, в том же месяце, что стал для Раевского роковым.

Перехват

Раевский своему полковому командиру Непенину, 1 февраля 1822 года:

„Милостивый государь Андрей Григорьевич!

Спешу Вас уведомить обо всем здесь происходящем кратко и ясно. Когда прочтете, предайте письмо огню. После отъезда благородного нашего генерала Сабанеев приехал сюда, и вдруг все учреждения Орлова насчет побоев солдат и Охотского полка перевернул кверх дном!.. Не знаю, кто, каким образом, все дела Орлова представлены ему были совершенно в противном виде; он даже сначала начал действовать, как противу возмутителей, он подозревал Орлова как будто в революционных замыслах, велел в некоторых полках все его приказы сжечь, уничтожить, и возобновить жестокость и побои!..

Между тем подлец Сущов, будучи недоволен моим с ним, как и с прочими юнкерами, строгим обращением, подстрекаемый адъютантами Сабанеева и врагами новой администрации, приступил к прекрасному средству – украл у меня какие-то бумаги и письма… и все это отдано в руки Сабанееву.; еще дело не открыто, в чем это все состоит. Однако Сабанеев тотчас взял из нашей лицеи этого подлеца и отослал в Тирасполь под свое крыло.

Я не знаю, что он там наплел на меня. Бумаг важных у меня никаких не было, но все неприятно, и, атакуя меня, думаю, генералу хотят сделать неприятность.

До Вас одна и важная просьба: если к Вам будут какие-нибудь запросы, постарайтесь им дать ответ благородный: и если сильно напрут, то подкрепите свидетельством от офицеров о моем благородном поведении и примерном“.

Сущов уже упоминался. Сабанеев пускает его в ход: важные бумаги выкрадены, важные свидетельства получены и еще будут получены. Однако даже спустя почти два века обидно читать только что цитированную записку; обидно, что она сохранилась. Ведь Раевский отправил ее из Кишинева в Измаил с верным гонцом и приятелем Гамалеей; Гамалея приезжает, находит Непенина, рядом с которым стоит бригадный генерал Черемиспнов (уже упоминавшийся агент. Сабанеева). Полковник берет конверт, держит, не читая, а генерал на правах старшего ласково вынимает бумагу из рук Непенина – и прочитывает…

Прочел – переслал Сабанееву!

* * *

Легкомысленные, неконспиративные замашки – и это у членов тайного общества, заговорщиков. Двадцать с лишним александровских лет усыпили, преувеличили область дозволенного, притупили чувство опасности. То была характерная черта первых (но отнюдь не следующих!) десятилетий XIX века.

Так или иначе, теперь есть прямой повод для ареста старшего офицера.

Дело верное, и Сабанеев составляет записки для Киселева, для Инзова, для Петербурга. Он представляет семь провинностей 27-летнего майора.

Во-первых, распустил солдат, панибратствовал, даже обнимался, целовался с ними.

Во-вторых, „склонял солдат к неповиновению“, возбуждал негодование и недоброжелательность к начальству.

Третья вина – школьные прописи: „равенство, свобода, конституция, Квирога, Вашингтон“.

В-четвертых, как свидетельствовали доносчики, хвалил взбунтовавшийся Семеновский полк: „вот как, ребята, должно защищать свою честь!“

В-пятых, вспомнили, что несколько месяцев назад в Аккермане какие-то офицеры пытались урезонить солдат Раевского, а он, в присутствии солдат, тех офицеров прогнал и оскорбил.

Шестая вина обязательно найдется в бумагах, выкраденных юнкером Сущовым, болезненным, странным субъектом, которого Раевский пригрел, подкормил – и получил „благодарность за благодеяние“.

Наконец, в-седьмых, совсем неожиданный сюрприз: по своей охоте к Сабанееву явился некий майор Юмин и объявил, что и Раевский, и полковой командир Непенин, и он сам, Юмин, – члены тайного общества Союз благоденствия.

* * *

Читатель XX века сгоряча подумает, что именно последнее обвинение – самое главное, и теперь Раевскому никак не отвертеться.

На самом деле, все много сложнее. Как известно, царь имел много доносов на членов тайных обществ, но никого не арестовал; более того, не тронул ведь Якушкина, помышлявшего о цареубийстве.

Был, правда, арестован гвардейский офицер, полковник фон Бок (его история прекрасно описана Яаном Кроссом в романе „Императорский безумец“); однако фон Бок, можно сказать, оскорбил императора своими яростными письмами, обращаясь к Александру не Sir (Ваше Величество), a mortel (смертный) и требуя при том конституции, а также освобождения крестьян.

После этого Бок был отправлен в крепость, где содержался в большой камере (там, между прочим, находилось фортепьяно) и числился сумасшедшим…

На расправу с фон Боком Александр решился, видимо, потому, что тот был одиночкой, никак не связанным с российскими тайными обществами, и поэтому его арест не вызывал особых царских опасений, что тайное общество вступится и т. п.

Повторим еще раз: по своим причинам царь как бы не хотел знать о тайном обществе и за одно это не карал; идеальной ситуацией для него было бы обвинение какого-либо члена тайного союза – не за политическую деятельность, а за дисциплинарные, хозяйственные, чисто военные проступки.

Раевский потому „подходил“, что имел шесть других вин, кроме чисто политической. Да и Сабанеев, как скоро увидим, сосредоточится именно на „развращении солдат“. Конечно, и по этой части политика на каждом шагу, – но сверху хотят, но Киселев подтверждает, но Сабанеев хочет упечь майора „в пример другим“ именно за нарушение воинского устава.

5 февраля 1822 года Пушкин предупреждает Раевского о грозящем аресте.

6-го утром „дрожки остановились у моих дверей. Я не успел взглянуть в окно, а адъютант генерала Сабанеева. гвардии подполковник Радич, был уже в моей комнате.

– Генерал просил вас к себе, – сказал он мне вместо доброго утра.

– Хорошо, я буду!“

* * *

Продолжая свои воспоминания о роковом эпизоде своей биографии, Раевский записывает: „С самоуверенностью и холодным духом я вошел в дом Сабанеева“. Потом все же зачеркивает слова „и холодным духом“.

„Стоял большой стол, на столе в беспорядке навалены бумаги. По правую сторону, в некотором отдалении и ближе ко входу, стояли три юнкера из моей школы. Сущов – главный доносчик, Перхалов и Мандра. По левую руку у стены адъютанты генерала Сабанеева: прямо против дверей, в которые я вошел, у другого конца стола, на котором стояло кресло, стоял генерал Сабанеев, как бы ожидая моего прихода“.

Генерал-лейтенант на четыре чина главнее майора. Однако этот генерал-лейтенант до последнего смертного часа не забудет этого майора…

С той минуты (а точнее, еще и раньше) начинается один из самых странных, удивительных, до сих пор еще до конца не понятых российских политических процессов (сразу оговоримся, что почти весь процесс свелся к следствию, которое по тогдашним российским законам (или, вернее, беззаконию) было почти неотделимо от суда).

Около 80 делопроизводственных томов о Раевском позже на долгие десятилетия лягут в архив, под замок. Сверх того, важнейшие слова, относившиеся к тому процессу, вообще не будут записаны, – лишь произнесены. Будут наказаны, отправлены в каторгу, в ссылку, преждевременно умрут десятки людей, знавших если не все, то очень многое…

Более того, в следующем столетии – нашем XX-ом, – несколько человек, взявшись за разгадку, переживут нелегкие житейские перипетии, не раз отрывавшие их от старинного героя, но все же не помешавшие новым возвращениям.

То были невзгоды, вроде бы никак не связанные с личностью старинного майора, – но в то же время причудливо. своеобразно и, наверное, закономерно связанные… Поэтому, остановив на время, на несколько десятков страниц, наш рассказ о Раевском, остановив „в минуту злую для него“, – поговорим о том, откуда ж мы сегодня знаем – что было дальше?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю