355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Эйдельман » Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском » Текст книги (страница 6)
Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 22:59

Текст книги "Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском"


Автор книги: Натан Эйдельман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)

„Господин Раевский самой первой степени либералист, ибо он 9-й егерской роте, которою командовал, всегда твердил, что (строевое) учение не должно быть, и слова равенство, свобода, независимость всегда им объяснял.

Я при осмотре, в прошлую зиму, учебную команду его на первом шагу остановил и заставил взять ему кивер в руки и стать у дверей и не прежде говорить, пока его не спрошу, а то он Непенину не дал ни слова говорить“.

Не умолкает майор и при полковнике, и при генерале. Не здесь ли, не в этот ли момент следовало корпусному командиру поддержать майора, как исповедующего его собственную противопалочную веру?

Оба, майор и генерал-лейтенант, действуя сходно, вдруг выходят к барьеру, за который, если преступить, начнутся совсем новые дела и отношения…

Раевский:

„С начала царствования кроткий, либеральный Александр под влиянием Австрии и Аракчеева потерял и любовь, и доверие, и прежнее уважение народа. Россия управлялась страхом. Крепостное право (как он обещал) не было уничтожено. Об обещанной конституции и думать нельзя“.

„Как он обещал… Обещанное“. В другой раз опять записывается, что „государь император медлит дать конституцию народу русскому и миллионы скрывают свое отчаяние до первой искры“.

Таким образом, майор и его единомышленники желают как будто лишь то, что „сам царь обещал“.

Разве Александр не согласился бы, прочитав в бумагах Раевского: в Бессарабии „природные жители молдаване все без изъятия свободны и пользуются почти теми же правами, какими пользовались некогда поселяне русские… Фабрики и заведения наши, приводимые в действие рабами, никогда не принесут такой выгоды, как вольными, ибо там воля, а здесь принуждение, там договор и плата, здесь необходимость, там собственный расчет выгоды и старание, здесь страх наказания только“.

Меж тем в упомянутом доносе Грибовского, где перечислялись заговорщики, царю советовали (и он не забыл) присмотреться и к ланкастерским заведениям: „Научивши простой народ и нижних воинских чинов одному только чтению, скорее подействовали бы в духе и по смыслу их маленькими сочинениями, начав самыми невинными: сказками, повестями, песнями и пр., чтобы их заохотить, чему и были сделаны опыты“.

* * *

И тут самое время предложить читателю загадку – когда были написаны нижеследующие строки:

„Ведь необразованность при наличии благонамеренности полезнее умственности, связанной с вольномыслием“?

Отвечаем: эти слова афинского демагога Клеона записал великий древнегреческий историк Фукидид за 24 века до Александра I, Сабанеева и Раевского.

Прописи

Пока еще неясно, как все пойдет. Раевского инспектируют, Вахтен им недоволен, но по приказу Михаила Орлова майора повышают: с августа 1821 года переводят из полковой школы в дивизионную – учить нижние чины, улучшать офицеров. Сабанеев не возражает.

Тексты, которые Раевский сочинял теперь для диктантов и упражнений, частично сохранились. Все вполне благородно и нравоучительно.

„Александр Великий, стольких государей и народов победитель, побежден был своим гневом: он все имел в своей власти, кроме страстей своих.

Не наслаждайся удовольствиями, кои стоят слез твоему ближнему…

Государь должен быть милостив, но законы должны быть строги…

Спросили одного ученого, каким образом он приобрел столько познаний: я не стыдился спрашивать, чего не знал, у тех, кто меня в том научить мог“.

Тетрадки по географии – страны, реки. среди которых опять немалое место занимают названия из будущей жизни Раевского (впрочем, может быть, просто желание – вспомнить край, откуда произошел любезный друг Батеньков): Сибирь, Байкал, Ангара, Енисей…

География еще не совсем похожа на нашу, XX века: „Вся земля делится на 5 частей: на Европу, Азию, Африку, Америку и Южную Индию“.

Как раз в эти месяцы, когда Раевский преподает элементарные науки, экспедиция Беллинсгаузена и Лазарева открыла южный материк, Антарктиду, но в Кишиневе о том пока не знают.

Еще и еще мудрые, полезные суждения:

„Европа делится на разные империи, королевства, республики и княжества. В каждом государстве свой образ правления.

Правление разделяют: на самовластное, или деспотическое, где один человек, именуемый государем, или императором, или королем, управляет по своей воле или прихоти: на монархическое, где государь управляет народом по установлениям или законам: республиканское, где народ выбирает сам себе начальников и сам для себя делает законы… Конституционное правление есть то, что народ под властью короля, или без короля, управляется теми постановлениями и законами, кои он сам себе назначил, и представители от народа охраняют святость своих законов. Это правительство есть самое лучшее новейшее“.

Последние строки запомним, из-за них майор еще натерпится; но это в будущем, – а покамест он диктует, что желает:

„В России ежегодно людей более рождается, нежели умирает. По климату народ здоровый, острого ума, способен к войне и коммерции“.

„Народы в России разделяются на разные классы, кои суть: Духовенство, Дворянство, Военные, Купцы, Мещане“.

„Крестьяне делятся на казенных, однодворцев и господских. Казенные и однодворцы имеют право записываться в купцы, и, не будучи связаны налогами и работою, они в России весьма богаты.

Господские крестьяне есть самый несчастный и беднейший класс в целой империи“.

Рискует майор; может даже показаться, что глупо рискует; не потому ли, что ожидает событий?

Легко угадываем, как согласно закивали бы, прочитав и услышав „раевские диктанты“, Орлов, Пестель, Охотников, Муравьевы-Апостолы. Как посмотрели бы Аракчеев, Желтухин, Ростопчин – тоже нет сомнений. Но что скажет Сабанеев?

* * *

Если б история была двухцветной (декабристы – Аракчеев), как было бы просто! И как, признаемся, внедрилось в наше сознание – „кто не с нами, тот против нас“.

Хотя более двух тысяч лет мудрецы толкуют о многообразных путях к истине.

Хотя Будда на вопрос, отчего середина лучше крайностей, отвечал, что с одного края другой не разглядеть, из середины же оба видны…

„Ликующие, праздноболтающие“, всезнающие – они любят простые решения, в которых не запутаешься: для них что Аракчеев, что Сабанеев; что Киселев, что Ростопчин; а уж про любого царя – одни простые бесхитростные восклицания, обличающие и одновременно угрожающие (в иные десятилетия – уж и доносящие!).

Нам же (ничего не можем с собою поделать) все точки зрения, искренне и ярко выраженные, от самых левых до самых правых, – интересны и важны. Не будем путать равную ко всем объективность с невозможным равенством сочувствия: попытаемся понять, при случае и пожалеть.

Командир 16-й дивизии генерал Орлов снимает для себя и своих офицеров, можно сказать, целый квартал в центре Кишинева. Места для сходок более чем достаточно, – и чего только не произносится.

Один из пристрастных очевидцев, Филипп Филиппович Вигель, позднее запишет:

„Два демагога, два изувера, адъютант Охотников и майор Раевский… с жаром витийствовали. Тут был и Липранди… На беду попался тут и Пушкин, которого сама судьба всегда совала в среду недовольных“.

Разговоры свободные, будто все разрешено или – скоро все переменится.

Чиновник Павел Долгоруков:

„Пушкин разгорался, бесился и выходил из терпения. Наконец полетели ругательства на все сословия. Штатские чиновники подлецы и воры, генералы скоты большею частию, один класс земледельцев почтенный. На дворян русских особенно нападал Пушкин. Их надобно всех повесить, а если б это было, то он с удовольствием затягивал бы петли“.

Никто, впрочем, не донес; так же как 11 марта 1821 года, когда за обедом у генерала Бологовского Пушкин вдруг обратился к хозяину:

„„Дмитрий Николаевич! Ваше здоровье“.

„Это за что?“ – спросил генерал.

„Сегодня 11 марта“, – отвечал полуосоловевший Пушкин.

Вдруг никому не пришло в голову, но генерал вспыхнул, за столом было человек десять“.

Ровно за 20 лет до этого обеда штабс-капитан Бологовский участвовал в убийстве Павла I и после (как многие другие заговорщики) предпочитал о том помалкивать…

Один же спор записан рукою самого майора Раевского: он только замаскировал реальную историю под беллетристический отрывок „Вечер в Кишиневе“, а о себе пишет в третьем лице:

„Майор Р. сидел за столом и разрешал загадку об Атлантиде и Микробеях… Он ссылался на Орфееву Аргонавтику, на Гезиода, на рассуждения Платона и Феокомба и выводил, что Канарские, Азорские и Зеленого Мыса острова суть остатки обширной Атлантиды.

Эти острова имеют волканическое начало – следственно, нет сомнения, что Атлантида существовала, прибавил он и вскочил со стула, стукнул по столу рукою и начал проклинать калифа Омара, утверждая, что в библиотеке Александрийской наверно хранилось описание счастливых островов“.

* * *

Атлантида, мечта о счастливых островах, – предмет, отнюдь не исчерпанный и в начале XIX, и на закате XX столетия.

Кстати, в то время, когда о „географических тайнах“ толкуют в Кишиневе, Рылеев и Бестужев в столице начинают распевать громкие песни:

 
Ах, где те острова,
Где растет трынь-трава,
Братцы!
 

Там уж не искали Атлантиды, а просто воображали „острова“ без парадов, великих князей, царей и прочих…

В Кишиневе же не сразу углублялись в политику, о географии и истории толковали всерьез. Рассуждали (мы точно знаем) о том, что 1200 лет назад арабский правитель сжег гигантское рукописное собрание в Александрии и что 40 тысяч лет назад Черное море, возможно, соединялось с Балтийским, а тут уж была смелость, нам сегодня почти непонятная; дело в том, что Раевского в университете и Пушкина в Лицее учили: „длина истории“ составляет пять – семь тысячелетий; мало кто, правда, буквально верил, что мир сотворен „за 5508 лет до рождества Христова“, но все же о десятках тысяч лет (не говоря уж о миллионах) толковать не отваживались. В Кишиневе, однако, не боятся и четырехсот веков…

От Атлантиды тот „вечерний разговор“ метнулся к Колумбу, к мудрости пифагорейцев, наконец, к персидскому царю Дарию, который сражался примерно в этих причерноморских краях со скифами.

„Но согласитесь, что большая часть соотечественников наших столько же знают об этом, как мы об Атлантиде. Наши дворяне знают географию от села до уездного города, историю ограничивают эпохою бритья бород в России, а права…

– Они вовсе их не знают, – вскричал молодой Е., входя из двери.

– Bonjour!“

Судя по всему, майор Р. и его друзья предпочитают Русь „до бритья бород“ – страну с вольным вече, незакрепощенным народом, ограниченной княжеской властью. Спорят о правах, „правовом государстве“. Молодой Е. тут же разоблачается майором „насчет отсутствия или незнания прав“; далее, однако, заходит разговор о стихах некоего молодого поэта, которого защищает Е.: мы подозреваем, что именно сам Е. – этот молодой поэт, автор стихотворения „Наполеон на Эльбе“, сочиненного – опять уже совершенно точно известно – юным Александром Сергеевичем Пушкиным.

Е. (читает).

 
Я здесь один мятежной думы полн…
О, скоро ли, напенясь под рулями —
Меня помчит покорная волна.
 

Майор. Видно, господин певец никогда не ездил по морю – волна не пенится под рулем – под носом.

Е. (читает).

 
И спящих вод прорвется тишина.
Волнуйся, ночь, над Эльбскими скалами.
 

Майор.Повтори… (Е. повторяет). Ну, любезный друг, ты хорошо читаешь, он хорошо пишет, но я слушать не могу! На Эльбе ни одной скалы нет!

Е. Да это поэзия!

Майор. Не у места, если б я сказал, что волны бурного моря плескаются о стены Кремля или Везувий пламя изрыгает на Тверской! может быть, Ирокезец стал слушать и ужасаться – а жители Москвы вспомнили бы „Лапландские жары и Африканские снеги“. Уволь! Уволь, любезный друг!“

Е., то бишь Александр Сергеевич Пушкин, сердится, но не обижается; эпизод довольно похож на другую сцену, которую зафиксировал в своем дневнике Иван Липранди (о, этот дневник, который писался более 60 лет и дошел до нас лишь в нескольких чудом уцелевших фрагментах, – он еще не раз будет цитироваться на наших страницах!).

„Один раз как-то Пушкин ошибся и указал местность в одном из европейских государств не так. Раевский кликнул своего человека и приказал ему показать на висевшей на стене карте пункт, о котором шла речь; человек тотчас исполнил. Пушкин смеялся более других, но на другой день взял „Мальтебрюна““.

Мальтебрюн – известный французский географ, в его знаменитых атласах как раз легко было отыскать, что на острове Эльба скалы имеются, и чрезвычайно образованный (особенно по географической части) майор, скорее всего, об этом тоже знал: просто имел добродушное желание поддеть, показать недостаточно образованному поэту необходимость учения; призывал – сделаться серьезнее, может быть, и писать о более серьезных предметах!

В ту пору, как и сегодня (как и завтра!), были три взгляда на связь таланта и знания. Первый – строгий, сухой, занудный: в поэме, повести все должно быть основательно, правильно, точно. Второй – буйный, свободный: зачем гению обременять себя цепями эрудиции? Воспарим – и все педанты будут посрамлены, ибо воспарять не умеют…

Третий взгляд: истинный талант, гений, своим чутьем, интуицией сам поймет, какие знания ему нужны, а если он этого не чувствует, значит, не перерос, но еще не дорос. Пушкину грозила „вторая позиция“, и Раевский был одним из тех. кто помог ему перейти в третью. Первый пушкинист Павел Анненков, изучая рукописи поэта, беседуя с его друзьями и современниками, вот что заметит: „Пушкин признавал высокую образованность, как известно, первым существенным качеством всякого истинного писателя в России“. Вот куда повели нас кишиневские шуточки… Пока же запомним, что Пушкин, который никому не прощал малейшего покровительственного или унижающего словца, Раевского любил, при последней встрече норовил обнять (а майор верен себе: пародирует пушкинские стихи „Гляжу как безумный на черную шаль“ и отвечает: „Я не гречанка“). Мало того, Раевский ведь сам поэт, и не скрывает этого: да уж и напечатался в некоторых журналах. Тиражи, как водилось, невелики – 200–300 экземпляров (при цене 25–40 рублей за книжку), но и грамотных-то в стране, дай бог, 3–4 процента: впрочем, друзья, кишиневские спорщики, все прочитали и обсудили. Разумеется, критичный ко всем и к самому себе, майор сразу понял, что Пушкин значительно талантливее его; судя по всем имеющимся у нас сведениям и воспоминаниям, Владимир Федосеевич вовсе не думает завидовать: талант – дар божий; другое дело эрудиция, направление.

Пушкин пишет лучше, зато я, Раевский, более четко знаю смысл, цель жизни. Пушкин, правда, тоже написал „дельные стихи“ – „Вольность“, „Кинжал“, „К Чаадаеву“, – но одновременно сочиняет много чуши, вроде „Волнуйся, ночь, над Эльбскими скалами“.

* * *

Вообще – „все они поэты“…

Время было такое, эпоха такая. В других краях, например во Франции, – при всем значении зажигательных стихов – революционеры вдохновлялись все больше прозой, публицистикой Вольтера, Руссо, Дидро; в России же почти каждый декабрист пишет стихи, а многие к тому же печатают. Раевский с его суровым, математическим умом, – если и он поэт, то что говорить о других, более нежных и „приблизительных“!

Позже о Чехове некоторые критики станут вздыхать: „Такому таланту еще бы и направление!“

Нечто подобное, без сомнения, было сказано о Гомере. Овидии, Хайяме, Мандельштаме; подобное будет говориться и о тех поэтах, кто еще не родился и чьи прапрадеды еще не родились…

* * *

Спор меж своих, но спор серьезный. Впрочем, самые серьезные споры и происходят только между своими: не с чужими же объясняться! Увы, мы не можем переменить прошлое, перемешать сыгранные роли; за столом у Орлова никак не соединить (разве что в романе, поэме!) его постоянных посетителей и оригинального, неординарного корпусного командира: не было этого, не вечерял генерал Сабанеев с Орловым, Пушкиным, Раевским, Охотниковым, Липранди. И все же мы имеем приятную возможность услышать прямой диалог, где на одной стороне будет хоть и не Раевский, но его явный единомышленник, а на другой – человек, думающий, без сомнения, очень сходно с Сабанеевым. Если существуют на свете подобные треугольники, то бывают, наверное, и „подобные диспуты“. За майора будет говорить его генерал-майор.

Орлов

„Генерал… пользовался необыкновенной любовью, верованием солдат. Телесные наказания были воспрещены. Ласковое его обращение, его величественный вид, его всегда веселое лицо, его доступность для всех внушали солдатам доверенность, привязанность до восторженности. На смотрах, когда он подъезжал к фронту, солдаты, не дождавшись его приветствия „Здоровы, братцы!“, встречали его громким „ура!“… Конечно, правительство это знало…“

Разумеется, Михаил Орлов – не майор из Курской губернии – его знают все и в свете, и в совете…

Но именно благодаря этой ситуации с ним переписываются и спорят разные лица, умеющие высказаться и считающие себя обязанными спорить.

Среди корреспондентов Орлова – несколько приятелей сабанеевского типа, хотя, разумеется, каждый со своими неповторимыми особенностями: многие – куда более культурные, литературно одаренные, чем командир 6-го корпуса. Один из них – генерал-майор Денис Давыдов, знаменитый поэт-партизан, герой многих „сабанеевскиx кампаний“, человек лихой, яркий и глубокий. Узнав от своих, что Орлов (вместе с другом и единомышленником генералом Дмитриевым-Мамоновым) думает восставать, поднимать своих солдат против царя и крепостного права, Денис Давыдов реагирует остро и интересно (в письме к Киселеву!):

„Как он (Орлов)ни дюж, а ни ему, ни бешеному Мамонову не стряхнуть самовластие в России. Этот домовой долго еще будет давить ее, тем свободнее, что… она сама не хочет шевелиться“; затем, правда, поэт-партизан возражает и Киселеву:

„Опровергая мысли Орлова, я также не совсем и твоего мнения, чтобы ожидать от правительства законы, которые сами собой образуют народ… Но рано или поздно поведем осаду и возьмем с осадою… войдем в крепость и раздробим монумент Аракчеева. Что всего лучше, это то, что правительство, не знаю почему, само заготовляет осаждающим материалы – военным поселением, рекрутским набором на Дону… и проч. Но Орлов об осаде и знать не хочет; он идет к крепости по чистому месту, думая, что за ним вся Россия двигается, а выходит, что он да бешеный Мамонов, как Ахилл и Патрокл (которые хотели вдвоем взять Трою)…“

Споры – и ладно бы схоластические, научные, – но тут вопросы жизни, решая которые человек оказывается по ту или иную сторону барьера. Кроме только что прозвучавшего монолога Дениса Давыдова, прислушаемся и к громовому голосу Алексея Петровича Ермолова, денисова кузена и приятеля Сабанеева. Узнав о приезде из дальних краев еще одного старинного приятеля, Михаила Семеновича Воронцова („брата Михайлы“), и получив от общего друга, генерала Закревского, сведения, что Воронцов стоит за отмену крепостного нрава, генерал Ермолов, острослов, вольнодумец, любящий солдат и презирающий Аракчеева, пишет Закревскому нечто совсем не в декабристском и даже не в воронцовском духе (5 декабря 1820 года).

„Мысль (брата Михайлы) о свободе крестьян, смею сказать, невпопад. Если она и по моде, но сообразить нужно. приличествуют ли обстоятельства и время… Не думает ли брат Михайла сделать себе бессмертное имя? Ему надобно остерегаться, чтобы не оставить по себе памяти беспорядком и неустройствами, которые необходимым будут следствием несогласованного с обстоятельствами переворота. Небольшое счастье быть записану в еженедельное издание иностранного журнала“.

Затем в письме начинаются материи еще более абстрактные, а для нас во многом таинственные.

Ермолов:

„…у него ум за разум зашел! Не узнаю брата Михайлы… Мне не нравится и самый способ секретного общества, ибо я имею глупость не верить, чтобы дела добрые требовали тайны. Вижу, однако ж, большое влияние брата Михайлы, ибо успел он согласить людей порядочных и умных… Мне брат Михайле ничего подобного не сообщает“.

Выходит, Михаил Воронцов, один из крупных военачальников и сановников, недавний командующий русским оккупационным корпусом во Франции, организовал нечто вроде тайного общества, да еще сумел туда привлечь нескольких „порядочных и умных“: из текста видно, что подразумеваются люди примерно одного круга, чина, опыта с Ермоловым, Закревским, Воронцовым.

Вот куда заносит в эти странные годы не только майоров. но и генералов! Мы ж довольно мало знаем об их удивляющих планах.

Потаенная партия генералов-реформаторов; хотя Ермолов никакой конспирации вроде бы не приемлет (может быть, отчасти из обиды, что брат Михайла „не открылся“); хотя Денис Давыдов, Сабанеев тоже „не замечены“ среди важных заговорщиков, но все-таки Воронцов – не майор Раевский; это – их, генеральские, дела; тот же Ермолов, отругав Михайлу, у которого „ум за разум…“, продолжает длинное письмо от 5 декабря 1820 года знакомыми сабанеевскими мотивами – насчет любезных военных поселений:

„Охраняют меня горцы от поселений… Здесь в некоторых местах будут они полезны впоследствии, но я боялся бы утеснительных правил, на коих они основаны, и здесь неудовольствие жителей может быть пагубным. У вас плети все решают, а здесь недовольным могут помочь неприятели… Если что подобное замыслят (на Кавказе) – вместе с приказанием присылай мое увольнение: не сделаешь ошибки!“

Вот каковы были генеральские разговоры в начале 1820-х – „плети все решают“, лучше в отставку идти, чем военными поселениями командовать.

Недаром Раевский, Орлов надеются, что во время или после революции наиболее уважаемые генералы будут с ними: один из декабристов позже с откровенной наивностью обижался на Ермолова:

„Он мог играть ролю Валленштейна 2 , если б в нем было поболее патриотизма, если б он при обстановке своей того времени и какого-то трепетного ожидания от него людей ему преданных и вообще всех благородно мыслящих не ограничился каким-то непонятным равнодушием. увлекшим его в бездейственность, в какую-то апатию…“

В командование Кавказским корпусом Ермолова всякая подлость, низость в самом начале подавлялись, а начальничьего идолопоклонства совсем не допускалось. Начальник его штаба генерал Алексей Александрович Вельяминов был его другом, и что эти два человека могли бы сделать, если б они не были в то же время страшными эгоистами, все-таки не сваривавши в желудке самодержавие и деспотизм, всегда столь ненавистный всем благомыслящим людям.

Повторим, что „благомыслящие генералы“, на которых надеялись декабристы, действительно в случае внезапной победы, вероятно, служили бы новой власти, играли бы даже весьма заметную роль; однако задолго до взрыва они как раз стремились его предотвратить смягчением режима в армии, ланкастерскими школами – и для того привлекали, естественно, передовых офицеров вроде Раевского.

Каждая группа ожидала от другой не того, к чему стремились „собеседники“.

Достаточно, к примеру, сравнить два почти одновременных документа. Раевский, с должной осторожностью, пишет другу Охотникову о революции в Италии и надеется, что пьемонтские карбонарии, в отличие от Неаполя, продержатся достаточно долго: „Неаполитанские происшествия меня взбесили! Полагаю, пиемонтцы менее будут италианцами?!“

Сабанеев же в одном из писем к Киселеву хоть и многим недоволен на родине, но, прочитав, что австрийцы выслали неблагонадежных учителей-иностранцев, восклицает: „Пора бы и нам, давно пора схватиться за эту сволочь!“

* * *

Главные герои нашего повествования – Раевский и его „спутники“ Сабанеев. Орлов, Киселев, Пушкин, наконец, Александр I – приближаются к роковой черте, которая их разделит, разъединит, может быть, навсегда. Одни это чувствуют: гениальный поэт видит себя и друзей „пред грозным временем, пред грозными судьбами…“.

Однако даже ближайшее будущее было неясно (реформы „сверху“, революция „снизу“ – или все та же „тишина“?), и эта неясность может продлиться долгие годы, которые для истории мало заметны, но составляют весомую часть жизни.

Поэтому в тревоге и ожиданиях все названные „действующие лица“ отнюдь не все время тревожатся и ожидают: живут, любят…

Ранее других женится Орлов: на старшей дочери генерала Николая Николаевича Раевского – того, с кем Владимиру Федосеевичу было трудно счесться родством. Екатерина Николаевна Орлова-Раевская, с которой Пушкин, по его признанию, писал свою Марину Мнишек: сохранился чуть иронический, может быть, ревнивый рисунок поэта, изображающий чинно выступающую, благопристойную пару: лысый, огромный генерал и строгая, гордая дама. Может быть, поэт намекал или чувствовал, что этот брак повлияет или может повлиять на политическую активность Орлова (вспомним подозрения Якушкина, который в январе 1821 года, прощаясь в Москве с Орловым, „пародировал несколько строк из письма Брута к Цицерону и сказал ему: „Если мы успеем, Михаиле Федорович, мы порадуемся вместе с вами; если же не успеем, то без вас порадуемся одни““).

Вскоре после того другой декабрист и генерал, Сергей Волконский, женится на Марии Николаевне Раевской, другой дочери генерала, – и после восстания Раевские будут упрекать Волконского за то, что не сдержал слова, данного отцу невесты, – удалиться от заговора (но об этом чуть позже).

Женится и 33-летний Павел Дмитриевич Киселев: Сабанеев, поздравляя начальника, в том же письме извиняется за некоторые военные подробности, „неинтересные жениху“.

Наконец, и сам Сабанеев женится, – но как! На одном из допросов Владимира Федосеевича Раевского следователь коснулся щекотливого сюжета, и майору пришлось ответить:

„Хотя вовсе против желания моего, но по обязанности ответчика должен я войти в нижеследующие обстоятельства: при корпусном гошпитале находился лекарь Шиповский, который имел же Пульхерию Яковлевну, дочь бендерского попа Борецкого. Жил он с нею до 12 лет. Сия супруга его понравилась корпусному командиру, который ее отобрал у означенного лекаря. А лекаря перевели в какой-то дальний гошпиталь. А так как жена взята или отнята от мужа была с детьми, то сына поручил господин корпусной начальник на воспитание Сущову. Хотя генерал Сабанеев, как говорят, и женился на означенной лекарше, но так как первый муж Шиповский не брал развода с нею, то и не смел я назвать ее генеральшей Сабанеевой. Ибо сие значило бы уличить столь сильного начальника в нарушении не только нравственных, духовных и гражданских законов, но даже некоторого рода в насилии и в презрении религии, чего уважение мое к столь сильной особе не дозволяло“.

Уже в Сибири Раевский сделал более злую и откровенную запись:

„Генерал Сабанеев зазвал к себе на ночь жену доктора Шиповского и не отпустил ее обратно к мужу, которого перевел в другой корпус, а потом публично женился, тогда как она не имела развода с первым мужем. Вот как существуют в России церковные и гражданские законы для людей высокопоставленных“.

Мы не беремся судить генерала: в его поступке есть и деспотизм, и страсть, и беззаконие, и своеобразная демократическая смелость. Судя по всему, брак был очень счастливым; среди разных описаний легкой, веселой атмосферы в доме Сабанеевых сохранился и рассказ, как хохотала Пульхерия Яковлевна над шутками Пушкина.

Генерал во всем этом деле рисковал, кажется, не меньше, чем под Муттеном или Фридландом: если бы лекарь пожаловался по всей форме, то Сабанеева затаскали бы по судам, потребовали церковного покаяния. Впрочем, не меньшую храбрость проявила и сама госпожа Шиповская, на глазах у всех перейдя к Сабанееву с детьми. При этом генерал по всем правилам чести требовал полного уважения к невенчанной супруге, в чем обгонял свой век. (Мы еще увидим, как он до конца будет биться за свою жену.)

Рядом с этими людьми, женихами и мужьями, – глубоко несчастный муж и любовник Александр I…

Однако обратимся к более младшим. Пушкин слишком молод, чтобы жениться; в кишиневских письмах и воспоминаниях друзей – целая вереница прекрасных девиц и дам, которых поэт хоть краткое время любил и обессмертил: гречанка Калипсо, цыганка Людмила, она же Земфира, вслед за которой Пушкин отправляется в табор; сверх того, нескромные слова и чувства обращены к полковнице Соловкиной, генеральше Орловой и многим другим.

Наконец, Владимир Федосеевич. О женитьбе – ни звука, что можно объяснить суровыми декабристскими правилами майора. Впрочем, в письмах, стихах, там и сям, попадаются легкомысленные и даже вполне неприличные фрагменты. Поручику Приклонскому, товарищу по прежней гарнизонной службе, Раевский со знанием дела советует смело отправляться к некоей пани Подосской: „Будь счастлив и поезжай с надеждой point de peut-etre! chaque est putain… etc.“3. Тому же адресату сообщается: „Не привыкши ничего таить от друзей, подобных тебе, скажу: que je m'ennuie trop sans ma petite Karoline4 – вот что делает привычка!..“

Комментаторы новейшего собрания сочинений и документов Раевского точно знают, в чем дело, и мы цитируем:

„Каролина Протасевич, возлюбленная В. Ф. Раевского, помещенная им для обучения в пансион Людвиги Гонзель (г. Немиров) под видом племянницы с 1 марта 1819 г., с платежом за каждый год по 180 руб. серебром“.

Позднее о той же даме сердца пишется с нежностью вместе с долей цинической иронии:

„Страсти часто перевешивают во мне владычество рассудка, но он изобретает (хотя поздно) средства к поправлению оных… Но ты так мало пишешь, так невнятно для сердца, что я жалею, почему письмо твое не было наполнено ею! Хотя она сама, madame и Mr. Rosse ко мне пишут очень часто, но все они могут ли то сказать, что ты: ты видел ее, видел как victime de ma passion 5 , нашел ли перемену? Нашел ли ту нравственную черту скромности и стыдливости, которая должна определить жребий ее?“

Если перед Пушкиным майор еще играл роль сурового наставника и вряд ли демонстрировал свои слабости, то со старинным приятелем по тайному обществу Охотниковым откровенность вполне возможна:

„Черт возьми! Здесь есть чудесные молдаванки, и я всегда забываю свою Психею, или Аглаю, или Галатею, когда смотрю на какую-нибудь Гракину, Аксенею или Настазию! Если бы ты был на моем месте, то сделал бы то же; не забыл бы, конечно, своего идеала, но твое всегда неограниченное воображение и фокус зрения в соединении лучей представили бы тебе Рим, Византию, Лукрецию, Корнелию…“

Как видим, майор даже тут, во фривольном контексте, не забывает о главной идее, о римских тенях.

Свобода и страсть, Рим и Молдавия; тем более молдавский язык римского корня – и, как знать, может быть, некая Аксенея (то есть Аксинья) – „отрасль какого-нибудь Гракха или Мария, или побочная натуральная и, вернее прочих, отрасль Овидия, который умер здесь, на берегах Тираса“.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю