355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Эйдельман » Последний летописец » Текст книги (страница 11)
Последний летописец
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 21:59

Текст книги "Последний летописец"


Автор книги: Натан Эйдельман



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 17 страниц)

„НУ, ГРОЗНЫЙ? НУ, КАРАМЗИН!“

28 ноября 1818-го:Описываю злодейства Ивашки“.

27 января 1819 года:Пишу об Ивашке“.

1820. 8 января. Карамзин опять с большим успехом читает из IX тома в годичном заседании Российской Академии. Через день царь на Фонтанке встречает Екатерину Андреевну и поздравляет ее с успехом мужа.

20 марта. Дописывает пятую главу – об окончании Ливонской войны, убийстве сына Ивана… Впереди – еще две.

Май. Увлеченно пишет и охотно говорит о завоевании Сибири Ермаком.

25 мая. Увлечен работой: „…все еще жалею, что утро коротко“ (из письма А. Малиновскому).

27 июня:Видно, [Карамзину] так же трудно описывать царствование Ивана Васильевича, как было современникам сносить его“ (шутка Д. Н. Блудова).

9 июля – глава о Сибири окончена: „Вот еще одна поэма Ермаку“.

Октябрь. Отчитывается Малиновскому: „Вывезу отсюда [из Царского Села] Ермака с Сибирью и смерть Иванову, но без хвоста, который еще требует добрых недель шести работы“.

10 декабря 1820 года: Девятый том окончен – настроение хорошее, и в Москву к Малиновскому уж передается просьба выслать „все материалы для описания Феодорова царствования“.

Меж тем Катерина Андреевна рожает снова – дочь Елизавету (старая шутка графа Каподистрия, что Карамзин „считает годы новорожденными детьми и томами российской истории“). В Петербурге слухи, будто девятый том „уже запрещен“.

9 мая 1821 г. Девятый том поступает в продажу (через 6 дней его читает Николай Тургенев; через 16 – возвратившийся с очередного конгресса император). Книготорговцы выдали рекламу, вероятно, по указаниям или даже под диктовку самого автора: „Сей девятый том заключает в себе историю царствования Иоанна Васильевича Грозного с 1560 года по его кончину: период важный по многим государственным делам, любопытный по разнообразным лицам и происшествиям; в нем изображение ужасного по грозному характеру и деяниям царя! Сей том обогащен такими историческими (введениями и чертами, которые доныне вовсе не были известны или, по крайней мере, известны весьма сбивчиво и недостаточно“.

472 страницы текста и 287 страниц примечаний. Цена одной книжки – 15 рублей.

Том начинается словами: „Приступаем к описанию ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства“.

Прежние историки и публицисты не решались откровенно описывать эту эпоху. М. М. Щербатов хорошо знал, но в своей истории не очень углублялся в подробности, обходил (только в потаенном сочинении „О повреждении нравов в России“ сообщил некоторые эпизоды, будто предвосхищая Карамзина). Русские цари XVIII–XIX веков постоянно подчеркивали преемственность в отношении прежних правителей, и тем самым „обида“ Ивану Грозному становилась политическим делом и для Петра I, и для Екатерины II, и для Александра I.

Карамзин же пишет свободно и страшно. Об „изверге вне правил и вероятностей рассудка“, о „шести эпохах душегубства“, когда царь, в очередной раз казнив своих сподвижников, набирал новых: „сокрушив любезное ему дотоле орудие мучительства, остался мучителем“. Перелистаем же девятый том:

Никто не противоречил: воля царская была законом. <…>Начались казни мнимых изменников, которые будто бы вместе с Курбским умышляли на жизнь Иоанна, покойной царицы Анастасии и его детей. Первою жертвою был славный воевода, князь Александр Борисович Горбатый-Шуйский, потомок св. Владимира, Всеволода Великого и древних князей Суздальских, знаменитый участник в завоевании Казанского царства, муж ума глубокого, искусный в делах ратных, ревностный друг отечества и христианин. Ему надлежало умереть вместе с сыном Петром, семнадцатилетним юношею. Оба шли к месту казни без страха, спокойно, держа друг друга за руку. Сын не хотел видеть казни отца, и первый склонил под меч свою голову. Родитель отвел его от плахи, сказав с умилением: „Да не зрю тебя мертвого!“ Юноша уступил ему первенство, взял отсеченную голову отца, поцеловал ее, взглянул на небо и с лицом веселым отдал себя в руки палача“.

Судили Иоанн и сын его таким образом: ежедневно представляли им от пятисот до тысячи и более новгородцев; били их, мучили, жгли каким-то составом огненным, привязывали головою или ногами к саням, влекли на берег Волхова, где сия река не мерзнет зимою, и бросали с моста в воду, целыми семействами, жен с мужьями, матерей с грудными младенцами. Ратники московские ездили на лодках по Волхову с кольями, баграми и секирами: кто из вверженных в реку всплывал, того кололи, рассекали на части. Сии убийства продолжались пять недель и заключились грабежом общим“.

Сам Иоанн, сидя на коне, пронзил копием одного старца. Умертвили в четыре часа около двухсот человек. Наконец, совершив дело, убийцы, облиянные кровию, с дымящимися мечами стали пред царем, восклицая: Гойда! Гойда! и славили его правосудие. Объехав площадь, обозрев груды тел, Иоанн, сытый убийствами, еще не насытился отчаянием людей: желал видеть злосчастных супруг Фуникова и Висковатого; приехав к ним в дом, смеялся над их слезами; мучил первую, требуя сокровищ: хотел мучить и пятнадцатилетнюю дочь ее, которая стенала и вопила; но отдал ее сыну, царевичу Иоанну, а после вместе с материю и с женою Висковатого заточил в монастырь, где они умерли с горести“.

Услышав обвинение, увидев доносителя, Воротынский сказал тихо: „Государь! дед, отец мой учили меня служить ревностно богу и царю, а не бесу; прибегать в скорбях сердечных к алтарям всевышнего, а не к ведьмам. Сей клеветник есть мой раб беглый, уличенный в татьбе: не верь злодею“. Но Иоанн хотел верить, доселе щадив жизнь сего последнего из верных друзей Адашева, как бы невольно, как бы для того, чтобы иметь хотя единого победоносного воеводу на случай чрезвычайной опасности. Опасность миновалась – и шестидесятилетнего героя связанного положили на дерево между двумя огнями; жгли, мучили. Уверяют, что сам Иоанн кровавым жезлом своим пригребал пылающие уголья к телу страдальца. Изожженного, едва дышащего взяли и повезли Воротынского на Белоозеро: он скончался в пути. Знаменитый прах его лежит в обители св. Кирилла. „О муж великий!“ – пишет несчастный Курбский“.

И так почти на каждой странице: казни, казни, сожжение пленных при известии о гибели Малюты; приказ уничтожить слона, отказавшегося опуститься на колени перед царем, семь жен Иоанна, опричные игры… Страшные десятилетия (когда, между прочим, и начался дворянский род Карамзиных).

И все же при всех доказательствах не сгущены ли краски? Не преувеличены ли ужасы? Можно ли верить в беспристрастность летописцев? Первым поднял голос все тот же скептик Каченовский (за что был несправедливо заподозрен друзьями Карамзина, будто он „нравственный защитник“ Ивана Грозного).

Позже русские, советские историки писали о той эпохе немало и, действительно, нашли, что иные ужасы преувеличены, что, например, зимой 1570 года в Новгороде истребили не десятки тысяч (как пишет Карамзин вслед за современниками событий), а несколько тысяч человек; к тому же отмечались и прогрессивные черты в политике Ивана – централизация, ослабление боярства, присоединение новых земель. Судебник… Наконец, Карамзина упрекали за то, что он судит грозного царя по моральным меркам своего просвещенного времени, тогда как в XVI веке подобная резня – дело обыкновенное (чего стоит Варфоломеевская ночь 1572 года в Париже!).

Дискуссия не окончена, здесь нет возможности в нее углубляться. Но все же предложим несколько соображений насчет карамзинского Иоанна IV.

Карамзин был первым: следующие уточняли, уже основываясь на его девятом томе.

Число жертв, действительно, завышено, но и без того достаточно велико (в стране ведь 5–6 миллионов жителей): в советское время академик С. Б. Веселовский и другие исследователи показали, что и та кровь, которая пролилась на самом деле, многое подорвала в стране, имела неизмеримые моральные последствия; когда Карамзин цитирует летописцев, свидетелей описываемых зверств, он ведь исходит из впечатлений того давнего современника событий… Преувеличение? Но, значит, очевидцу, многим очевидцам именно так казалось; это было их мнение, но притом и социальное впечатление! Если современникам представлялось все в крови, и они удесятеряли число жертв, здесь мало воскликнуть, что ошибаются. Надо понять – отчего они ошибаются именно „в эту сторону“. И тогда явится истина, не менее, а, может, более важная, чем точная статистика казней: предстанет общественная атмосфера террора и ужаса.

Что касается прогресса, то Карамзин постоянно, даже подчеркнуто говорит и о верных, разумных действиях Грозного, а если эти слова все-таки тонут в предшествующих и последующих кровавых сценах, значит, так представлялся историку общий „колорит“ этого царствования; то, чего он не желал принять ни при каких оправданиях.

Наконец, насчет того, что в XVI веке зверства расценивались иначе, чем в ХIХ-м. Но ведь обвиняющий, даже преувеличивающий голос современников как раз говорит о том, что террор был непривычен, далеко выходил за рамки „допущений“ той эпохи. Впрочем, в 761-м примечании Карамзина к девятому тому находим: „Людовик XI не уступал Иоанну в свирепости. Вот одна черта: в 1477 году, казня герцога Немурского (Jacques d'Armagnac), он поставил его детей внизу эшафота, чтобы кровь несчастного отца излилася на них!.. Платон говорит, что есть три рода безбожников: одни не верят в существование богов; другие воображают их беспечными, равнодушными к деяниям человеческим; третьи думают, что их можно всегда умилостивить легкими жертвами или обрядами благочестия: Иоанн и Людовик принадлежали к сему роду безбожников“.

Сравнений с Варфоломеевской ночью, столь любезных некоторым публицистам, Карамзин, как человек сведущий и объективный, конечно, не приводит: Иван Грозный резал – и в ночь с 23 на 24 августа 1572-го в Париже резали. Так! Но во втором случае была гражданская война: пусть подлое нарушение перемирия, но все же не „простая“ казнь беззащитных; кроме того, Франция, не знавшая татарского ига, в 1572 году имела ряд достижений: начавшийся капитализм, буржуазия, вольности, городские парламенты, университет – то, что Россия еще не скоро узнает (расплата за черные, подневольные века…). Иначе говоря, страшную резню 1572-го общественный, государственный организм Франции перенес все же куда легче, чем более отсталая российская структура – террор Ивана Грозного. Здесь разные контексты внешне сходных событий. Трудно доказать, что после Варфоломеевской ночи во Франции произошло усиление деспотизма, были задеты коренные моральные устои; о России же 1560–1584 годов историк имеет право сказать, что террор „губительною рукою касался… самых будущих времен: ибо туча доносителей, клеветников, кромешников, им образованных, как туча гладоносных насекомых, исчезнув, оставила злое семя в народе; и если иго Батыево унизило дух россиян, то, без сомнения, не возвысило его и царствование Иоанново“.

Поэтому обвинения Карамзина при частных неточностях верны в целом.

Но остался еще один „вопрос вопросов“: можно ли было такое переносить, даже в XVI веке, как же не восстать? Карамзин видит и эту проблему, пишет о сопротивлении. „Еще некоторые говорили о долге и чести; их не слушали – но они говорили, что думали, и явили пример достойный лучших времен Рима“.

Другой вид обороны: „Ужас, наведенный жестокостями царя на всех россиян, произвел бегство многих из них в чужие земли. Князь Димитрий Вишневецкий служил примером: усердный ко славе нашего отечества и любив Иоанна добродетельного, он не хотел подвергать себя злобному своенравию тирана: из воинского стана в южной России ушел к Сигизмунду, который принял Димитрия милостиво как злодея Иоаннова и дал ему собственного медика, чтобы излечить сего славного воина от тяжкого недуга, произведенного в нем отравою. Но Вишневецкий думал лишь о крови единоверных россиян: тайно убеждаемый некоторыми вельможами Молдавии изгнать недостойного их господаря Стефана, он с дружиною верных Козаков спешил туда искать новой славы и был жертвою обмана; никто не явился под знамена героя: Стефан пленил Вишневецкого и послал в Константинополь, где султан велел умертвить его. Вслед за Вишневецким отъехали в Литву два брата, знатные сановники, Алексей и Гаврило Черкасские, без сомнения, угрожаемые опалою. Бегство не всегда измена; гражданские законы не могут быть сильнее естественного: спасаться от мучителя, но горе гражданину, который за тирана мстит отечеству!

Карамзин считает естественным бегство Курбского, но никогда ему не простит вступления во вражескую армию.

Еще и еще примеры пассивного сопротивления: Адашев, Сильвестр не роняют чести и отказываются участвовать в кровавой вакханалии; митрополит Филипп не желает благословлять палача: „„Я давно ожидаю смерти: да исполнится воля государева!“ Она исполнилась: гнусный Скуратов задушил святого мужа; но, желая скрыть убийство, объявил игумену и братии, что Филипп умер от несносного жара в его келье. Устрашенные иноки вырыли могилу за алтарем и в присутствии убийцы погребли сего великого иерарха церкви российской, украшенного венцом мученика и славы: ибо умереть за добродетель есть верх человеческой добродетели, и ни новая, ни древняя история не представляют нам героя знаменитейшего“.

Карамзин взволнован – и не желает холодного измерения, кто больший или меньший герой; подобно Алеше Карамазову, он близок к тому, чтобы, вопреки самому себе, прошептать крайние, „революционные слова“: „Зрелище удивительное, навеки достопамятное для самого отдаленнейшего потомства, для всех народов и властителей земли; разительное доказательство, сколь тиранство унижает душу, ослепляет ум привидениями страха, мертвит силы и в государе, и в государстве! Не изменились россияне, но царь изменил им!“ Царь-изменник!

Карамзин затем „спохватывается“, но не смягчает написанного: „Меж иными тяжкими опытами судьбы, сверх бедствий удельной системы, сверх ига моголов, Россия должна была испытать и грозу самодержца-мучителя: устояла с любовию к самодержавию, ибо верила, что бог посылает и язву и землетрясение и тиранов; не преломила железного скиптра в руках Иоанновых, и двадцать четыре года сносила губителя, вооружаясь единственно молитвою и терпением, чтобы в лучшие времена иметь Петра Великого, Екатерину Вторую…

Сохранился черновик этого листа: Карамзин после Екатерины вписал Александра, вычеркнул, снова вписал… И наконец, сделал так, как и попало в печать: „Чтобы в лучшие времена иметь Петра Великого, Екатерину Вторую (История не любит именовать живых)“.

Намек всем понятен, но никто не обвинил в „ласкательстве“; фраза даже несколько двусмысленна: „История не любит…“, то есть будущее еще оценит, скажет по-своему – и неведомо как…

Но вообще в приведенном отрывке монархическая идея Карамзина представлена резко, сгущенно и страшно. Довод „в пользу самодержавия“ – что даже против Ивана не восстали, даже его терпели!

Хорошо это или плохо? Историк находит громкие доводы в пользу естественности самодержавия, но отнюдь не умиляется, что все сошлось с ответом… Противоречия собственного рассказа его не смущают. Живые чувства, столкновения человеческого и „государственно-исторического“ от этого становятся горячее, правдивее…

Но зачем же он, монархист, консерватор, не остановился перед описанием тирании?

Цель свою историк не скрывает; он дает отрицательный образец – как не следует царствовать; урок всяким царям и полезное подспорье просвещенным… „Жизнь тирана есть бедствие для человечества, но его история всегда полезна для государей и народов: вселять омерзение ко злу есть вселять любовь к добродетели – и слава времени, когда вооруженный истиною дееписатель может, в правлении самодержавном, выставить на позор такого властителя, да не будет уже впредь ему подобных! Могилы бесчувственны; но живые страшатся вечного проклятия в Истории, которая, не исправляя злодеев, предупреждает иногда злодейства, всегда возможные, ибо страсти дикие свирепствуют и в веки гражданского образования, ведя уму безмолвствовать или рабским гласом оправдывать свои исступления“.

К этим строкам Карамзин дает примечание 762, и читатель легко находит в конце книги: „См. историю французской революции“. Пессимизм, возможность и опасность повторения соседствуют, как видим, с оптимистической надеждой („предупреждает иногда…“), с верой, что просвещение делает тиранию все менее возможной…

Карамзин оканчивает девятый том. Вот последние строки:

В заключение скажем, что добрая слава Иоаннова пережила его худую славу в народной памяти: стенания умолкли, жертвы истлели, и старые предания затмились новейшими; но имя Иоанново блистало на Судебнике и напоминало приобретение трех царств могольских: доказательства дел ужасных лежали в книгохранилищах, а народ в течение веков видел Казань, Астрахань, Сибирь как живые монументы царя-завоевателя; чтил в нем знаменитого виновника нашей государственной силы, нашего гражданского образования; отвергнул или забыл название Мучителя, данное ему современниками, и по темным слухам о жестокости Иоанновой доныне именует его только Грозным, не различая внука с дедом, так названным древнею Россиею более в хвалу, нежели в укоризну. История злопамятнее народа!

Конец IX тома“.

Вот как писал и печатал Карамзин в 1821 году. Больше всех именно этот, девятый том подтверждает пушкинское: „несколько отдельных размышлений в пользу самодержавия, красноречиво опровергнутые верным рассказом событий“. Интереснейшее тому доказательство – отклики современников…

Царь, точно известно, сделал несколько замечаний на полях, и Карамзин спросил, следует ли здесь видеть приказ? Александр, однако, боится задеть своего историографа и „предпочитает печатать, как есть в рукописи“. Успех восьми томов, общественная и литературная репутация Карамзина не позволяли остановить девятый (который прозорливо не был включен автором в первый комплект – тогда „ужасы“ могли бы задержать издание, и оно было бы, по выражению самого историка, „павлин без хвоста“).

Здесь многие находят, что рано печатать историю ужасов Ивана-царя“, – иронически замечает Николай Тургенев.

Царское разрешение почти уничтожило „критику справа“ – но все же кое-что доносится.

Член царствующей фамилии (вероятно, будущий Николай I) негодует: „Карамзин помог догадаться русскому народу, что между русскими царями были тираны“ (свидетельство декабриста Лорера).

Видные мракобесы Магницкий и Страхов в своем кругу называют Карамзина „якобинцем“ – ему не привыкать.

Митрополит Филарет, услышав отрывки из IX тома в заседании Российской Академии, запишет: „Читающий и чтение были привлекательны, но читаемое страшно. Мне думалось тогда, не довольно ли исполнила бы свою обязанность история, если бы хорошо осветила лучшую часть царствования Грозного, а другую более покрыла бы тенью, нежели многими мрачными резкими чертами, которые тяжело видеть положенными на имя русского царя“.

Зато каковы голоса слева, откуда еще вчера шли эпиграммы насчет „прелести кнута“ и рисовали знак!

Восторженный Рылеев (20 июля 1821 г.): „Ну, Грозный! Ну, Карамзин! Не знаю, чему больше дивиться, тиранству ли Иоанна или дарованию нашего Тацита“.

Лорер: „В Петербурге оттого такая пустота, на улицах, что все углублены в царствование Иоанна Грозного“.

Кюхельбекер: это „лучшее творение Карамзина“. В 1825–1826-х годах на процессе декабристов революционеры ссылались на Карамзина как на один из источников вредных мыслей.

Штейнгель: „Между тем, по ходу просвещения, хотя цензура постепенно делалось строже, но в то же время явился феномен небывалый в России – девятый том „Истории Государства Российского“, смелыми, резкими чертами изобразивший все ужасы неограниченного самовластия и одного из великих царей открыто именовавший тираном, какому подобных мало представляет история“.

Михаилу Бестужеву в тюрьму принесли девятый том Истории: „Почему именно 9-й том попал ко мне? Не для того ли, что судьба заранее хотела познакомить меня с тонкими причудами деспотизма и приготовить к тому, что меня ожидало? Хотя мне очень хорошо была известна эпоха зверского царствования Иоанна, но я предался чтению с каким-то лихорадочным чувством любопытства. Было ли это удовольствие – вкусить духовную пищу после томительной голодовки или смутное желание взглянуть поближе в глаза смерти, меня ожидающей, я не знаю… Но я читал… прочитывал – и читал снова каждую страницу“.

Много лет спустя знаменитый генерал Ермолов сетовал на „оскорбление достоинства истории“. „Достоинство истории“ – вот что уж всегда при Карамзине! Проще говоря, всегда пишет, что думает, а это одно придает рассказу особую мелодию, даже если читатель совсем не согласен с идеей, выводом…

Последние главы девятого тома, вольница Ермака, как бы выходят за пределы жутких казней и опричного мрака: оставляют надежду. Ермак почему-то особенно раздразнил Карамзина-художника.

21 июня 1820 (Дмитриеву): „Между тем я в Сибири: пишу о твоем герое Ермаке. <…> ищу и не нахожу ничего характерного; все бездушно – а выдумывать нельзя“.

Благодаря записи Сербиновича, мы знаем, каких характерных, то есть художественно-типических, деталей искал Карамзин в Сибири 1580-х годов: „…интереснейший эпизод нашей истории, с такими картинами, каких еще в ней не бывало. Здесь он [Карамзин] несколько распространился о характере Ермака, о превращении его из разбойника в героя и о тех высоких нравственных условиях и обетах, которыми он обязал своих сподвижников и чрез которые получил столь блестящий успех“.

Чувство художественно-историческое Карамзину редко изменяло: его могло (по нашему понятию) далеко заносить от настоящего объяснения, но он верно чувствовал, где, в каких сюжетах должны быть важнейшие ответы.

Ермак, завоевание Сибири – события „любопытные, действительно удивительные, если и не чудесные“. Вернее, первое звено в цепи чудес, немыслимые дебри, невообразимые морозы, расстояния, лишения, опасности… Пушкин скажет 17 лет спустя: „Завоевание Сибири постепенно совершалось. Уже все от Лены до Анадыри реки, впадающие в Ледовитое море, были открыты казаками, и дикие племена, живущие на их берегах или кочующие по тундрам северным, были уже покорены смелыми сподвижниками Ермака. Выявились смельчаки, сквозь неимоверные препятствия и опасности устремлявшиеся посреди враждебных диких, племен, приводили [их] под высокую царскую руку, налагали на их ясак и бесстрашно селились между ними в своих жалких острожках“.

Чисто пушкинское столкновение разных понятий – в одной фразе эпитеты „неимоверный, бесстрашный, жалкий“ – и все о них, казаках, открывателях, землепроходцах. Тут была тема народа.

Правда, она присутствует в любом томе – от Рюрика до Ивана Грозного. Но там всегда у Карамзина – народ плюс власть; князья, цари, управляющие народом…

Но Ермак – случай особый: российский человек на воле, без царей, воевод, приказных. И горстка казаков, сотни, редко тысячи, вчерашних крестьян, оказывается, несут в себе неслыханный заряд энергии, которая вдруг ведет их за тысячи верст и позволяет учетверить размеры российского государства.

Автор „Истории Государства Российского“ приглядывается к народу внимательно, художественно. Действительно, „какая сила в нем сокрыта“? Вынесли многовековое иго, поднялись, свергли, побили мощных соседей, распространились на два континента, а через тридцать лет после Ермака, когда страна, казалось, рассыпается, когда царя нет и в Москве неприятель, вдруг за Мининым и Пожарским (как во Франции за Орлеанской девой) поднимутся, спасут и – подчинятся…

Кажется, все мог великий народ, заряженный особенной исторической энергией: все мог – всех разбить, все освоить и даже самого себя закабалить…

Сегодня можно было бы сравнить его с бурлящим потоком, способным все препятствия размыть, всюду пробиться; однако являются строители канала, плотины – и вся сила воды уж им принадлежит.

Карамзин о том и говорит, декабристы о том и говорят, но „с разными знаками“. Для поклонников древних вольностей царская власть (сначала Рюриковичи, потом Романовы) вознеслась народною силою, и за то народ поработился – самодержавием и крепостным правом.

Карамзин же приветствует превращение „разбойника в героя“ – соединение дикой казацкой вольницы с московской властью и отсюда – удесятерение их общих сил.

Пишется о Ермаке, но, по сути дела, и о Разине, Пугачеве… Крестьянский бунт, восстание против царей – для Карамзина „бессмысленны и беспощадны“ (хотя не он эти слова напишет); декабристы тоже не хотят Пугачева, но полагают, что главным виновником новой пугачевщины будет Аракчеев.

Зато Карамзин находит плоды своеобразного союза власти с народом в 1812-м…

Тема, важнее всех других, поставлена.

Ермак в девятом томе сражается с Кучумом и посылает гонцов к Ивану Грозному.

Карамзинские герои, им описанный народ, отправятся вскоре на страницы пушкинского „Бориса Годунова“. Но до того еще несколько нелегких лет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю