Текст книги "Троесолнца"
Автор книги: Наталья Шунина
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
– Через часа два после твоего звонка явился Вазген, – ответила она и заплакала.
Мы тогда стояли на улице, рядом с низеньким зданием травмпункта, в торец которого пристроился салон красоты. Мимо нас проезжали люди в инвалидных креслах, выбрасывали костыли и дёргано продвигались вперёд загипсованные одноногие. Мы вынуждены были перейти на шёпот, но он не заглушал накал, а усиливал.
– Да, ко мне, в Затон… он! – шептала она с кривым, бледным ртом, ссутулившись так, как будто её скрючило от боли. – И он жутко был страшный, в ярости… Сказал, что терпеть твои выходки, преследования больше не собирается, что достанет тебя, где бы ты ни был… Сказал, что о карьере художника ты можешь забыть, – на этом моё сознание помутнело, ведь все люди, имеющие деньги в этом городе, как правило, были дружны либо с Вазгеном, либо с Костряковым.
Мне стало жутко. Глаза останавливались на калеках, больных, выплывающих из серого больничного склепа, и трупиками смотрели на меня мертворождённые Троесолнца… И всё тлен-тлен-тлен! И эти колясочники… А видели бы вы, люди несуществующие, чтецы мои, что на тех больных было надето! Что? Апрельские пальто! – разве уже одного этого недостаточно, чтобы поставить палку в колесо пантеизма и той чахлой бородавчатой старушонки? О, до чего же всё было забытым! Умалишённым! Вы полагаете, милый человек, что меня мучил страх, что Вазген начнёт нас прижимать, сдаивать с меня деньги, что он позаботится, чтоб ни один обеспеченный делец ко мне не обратился, что, наконец, так и не увидят мир мои Троесолнца и меня бросит Влада? О, нет! Какие пустяки! Вот посмотрите, видите соек? Они рехнулись, честное слово, у них расстройство! Вы на них посмотрите! Они гадят на наши с вами апрельские пальто! Пока до сердца моего и вашего нет никому дела. А сойки гадят! Отчаянно нет дела до сердца нашего. Никому. Да, дорогой читатель, я не боялся, что не исполню задуманное. На какую-то секунду, как будто промчавшись на комете в проём будущего, я понял: может, кому-то понадобится то моё потрёпанное апрельское пальто (да нате-нате, только поскорее и уходите!), но вот Троесолнца мои нужны только на планете Уй. Никому они не нужны!!!
Влада всхлипывала, а потом зажмурилась, как будто порезалась, и произнесла:
– А дальше он принудил меня выпить две таблетки…
– Какие таблетки? – не понял я, наверное, оттого, что уже совсем обессилел и физически, и морально и пёкся только о своей картине, ненужной в этом зябком чуждом мире.
– По прерыванию беременности! Он дал их мне две! Одной, одной было достаточно! Бажен, ну зачем, ну зачем же ты хотел его избить! Ты же знал, что это за человек… Из меня вышел какой-то коричневый сгусток…
– И ты их выпила?
– А что мне было делать? Я выпила две, как он сказал. И он ушёл, сказав, чтоб больше мы его не трогали и побыстрее уехали из города, – затараторила шёпотом она, ловя мой взгляд, тормоша меня за здоровую руку и снова пытаясь поймать мой взгляд.
С меня сошли все чувства. Но более я ужаснулся тому, что что-то тихенько проблеяло во мне среди этой больничной умалишённости: «А может, так легче тебе будет написать Троесолнца? Найдутся деньги, что надо было тратить на малыша…» Я настолько испугался этой мысли! Как будто мне в тот же миг ударит в лоб молния, а второй разряд сурового возмездия бабахнет в картину и сожжёт её! На глаза накатились слёзы… (Хотя я устрашился, что моя аморальность нанесёт ущерб Троесолнцам, и плакал, скорее, по картине, Влада подумала, что я плачу по малышу.)
Она стала утешать меня. Растрогалась. Стала шептать, какой я чистый, искренний, добрый и не такой, как все… И потом ещё три дня она ухаживала за мной, как за заболевшим патрицием. А меня мучили мысли, что я только счастлив, облегчён, что мы потеряли малыша… Когда я ловил это чувство, просыпалось жуткое тошнотворное бессилие, верно, это мерзкое переживание могло тлетворно повлиять на мои Троесолнца (ведь грело меня то, что малыш не помешает им).
Также, соблюдая постельный режим, я обдумывал и передумывал, какими методами Вазген может нанести мне урон, чем ещё может отомстить, как насрать, и всё подтверждало, что Пашьян в этом городе как рыба в воде, и скользкие плавники его меня, ободранца без связей, точно достанут.
Дня через три-четыре-пять Влада заявилась ко мне с невероятной шокирующей новостью. На лице её играла радость, она плюхнулась на мой жёсткий диван со смехом удовольствия, по-ребячески расставила широко руки и, смотря блаженно вверх, выдохнула: «Ах! Как я счастлива! Обними же меня, Бажен! Ах, невероятно! И какой ты! Какой ты-ты-ты, слышишь, у меня молодец!»
Влада сообщила, что ей удалось выйти на одного нашего соотечественника, бизнесмена Ясногорского, друга режиссёра Черешкина, с которым она подружилась, когда снялась у него в эпизодической сцене, но это давно, и он, этот Ясногорский, проживает в Вене, там у него успешнейший франчайзинг: «В общем, мы едем в Вену, Баженушка! В Вену! Ах, да, он согласен, чтоб ты написал портрет его, супруги, их детишек, особняка и денди-динмонт-терьера! Ха-ха! А там, в Австрии, ты знаешь, как я буду стараться, я найду ещё заказчиков!»
– Никуда я не еду! – вскочил с дивана я, но, вспомнив про Вазгена, сел обратно, положил голову на кулаки.
– Я тебя не понимаю, – с осуждением произнесла она, встала и пошла к окну, заваленному всякими картонками, забракованными эскизами и бечёвками.
Мне не хотелось раскрывать перед ней карты. Мне не хотелось их раскрывать, кажется, даже перед самим собой, как будто этому чувству нужно повиноваться, но рассматривать его или обдумывать запрещено.
– Ты считаешь, что свои Троесолнца ты можешь написать только в этой конуре, где родилась идея, ведь так? – прошептала она, заглядывая искоса на меня.
Я её на мгновение возненавидел! Как будто она плеснула мне в глаза серной кислотой, и этот тон её ядовитый.
– Нет, я просто не люблю, когда распоряжаются моей жизнью! Художник я, а не ты! – враньё будто защищало то, что нельзя было произносить.
– Ты, Бажен, ты художник, – желчно произнесла она, поставив точку и тем самым заставив меня засомневаться в том, что я без неё хоть сколечко продвинусь.
Три её изящных кожаных чемодана и мой приобретённый с рук в Затоне вещмешок. Прощай, Вазген! Однако я знал, что вернусь к нему и ко всему, что было здесь. Мареев, Суручану, Федя с Люсей провожали нас и, несмотря на радость, немного завидовали. Перед отлётом в Москву мне, конечно, надо было посетить несколько ключевых точек моего города, потому как город никогда не был для меня просто пространством. Он представлялся мне процессом, силой, с которой можно вести диалог: взяв с собой только Марюшу, я навестил Луначарского в 5-м микрорайоне, Скулябинскую богадельню, тот домик, где на крылечке написано мной «Значительное», и подвал Монмартра, в который мы проникли, вручив Аркаше облепиховую настойку.
И там с Мареевым мы снова готовы были выть волкодавами от того, как беспощадно прекрасен этот тираничный ерошевский уголок. Без Мареева я зашёл к одному моему знакомому, старьёвщику, мне очень хотелось попросить его хранить до моего возвращения у себя кольцо, которое он мне подарил. Также навестил напоследок знакомого заключённого, и на следующий день мы (странная дикая парочка: она в лофферах и пиджаке, я в чём попало) отбыли по направлению империи Габсбургов.
Лавандовая Вена. Деньги на кустах. Их шелест заглушал птиц, их ликёр пьянил, а яд тёк по венам, заставляя подскакивать самооценку и самоотравляться. Один заказ за другим, потом следующий – работа сыпалась на меня, как рис на брачующихся. Из маленькой комнатушки на окраине мы перебрались в красивую мансарду с видом на собор Святого Стефана, вместо забегаловок стали есть в ресторанах, куда приезжали порой на лимузинах (по мнению Влады, так легче произвести впечатление на заказчиков, которым назначались встречи в лучших ресторанах города). Доходы делились так: половину я отправлял в Вологду (там велось одно важное для меня судебное дело, призванное вытащить из тюрьмы разнорабочего Снхчяна), остальная половина отдавалась Владе и, как правило, полностью уходила на ту иллюзию, которую ей необходимо было поддерживать для того, чтобы обзавестись новыми заказчиками. Такой вот замкнутый круг.
Обосновавшись вполне хорошо, мы стали совершать вылазки в Андорру и на побережье Коста-Дорадо. И чем больше вокруг нас поджидало удовольствий, тем дальше уплывали Троесолнца. Хорошо запомнилась мне череда испанских вечеров: мы сидели на балкончике с вином, сыром и багетом. Испанские вечера! Их тоже не было! Они мне приснились! Боже, сколько песни! Сколько звука! Как пахнет жареными морепродуктами!
А мы с балкончика, под которым суетится вечерний променад, смотрим на закат над морем. И в этом жизнелюбивом запахе подгорелых мидий, кальмаров, креветок расходится всё ярче оранжевое небесное озеро. Осьминог цветов. Мы чокались, танцевали в темноте или в лучах этих огненных хвостов и щупалец, постоянно занимались любовью, сверяясь с медицинским справочником, не навредит ли такая несдержанность здоровью, и снова занимались любовью, нагревшись днём на наших шезлонгах у воды. Однажды мы вернулись с побережья раньше обычного – заказчик сократил срок исполнения картины. Нас встретила скучная Вена, свиной шницель и сосед, затопивший уборную. Под выяснения отношений на ломаном английском Влады с соседом я пытался завершить заказ (чем дальше уходили от меня Троесолнца, тем тяжелее и тяжелее шла живопись вообще). Передо мной сияли и затухали закаты, но почему-то более руки не могли так же лихо, дерзко, смело их воспроизвести. Ещё неделя этих разборок, ещё неделя стараний… В итоге впервые в жизни я просрочил и ехал к заказчику с тем, чтобы попросить ещё время. По дороге мне позвонила Влада, попросила заехать в магазин и взять два кочана цветной капусты, белое вино и гель для чистки яиц.
– Какой ещё гель для яиц? – заерепенился я.
– Слушай, я видела передачу – тебе тоже надо её показать, – все яйца, прежде чем разбивать, нужно мыть специальным средством. Там инфекция! Посмотри, пожалуйста, я помню, в нашем я что-то подобное видела, ту вош эггс, ну, ты знаешь, пожалуйста, – просила она.
Заказчик был недоволен, дал всего три дня и урезал на десять процентов гонорар, капуста с вином попались сразу, а вот средство для чистки яиц задержало меня на полчаса, так как несколько продавцов и менеджер и пара случайных покупателей пытались понять, чего я хочу. Интерес, видно, всё это вызывало неподдельный, поэтому вскоре в самом центре Вены нашёлся немец, разговаривающий по-русски, с которым мы переговорили по части средства и яиц, и он огласил это на немецком. На удивление, через минуту мне преподнесли какой-то гель, подходящий, как меня уверили, для мытья куриных, перепелиных, гусиных и иных яиц.
Я взбежал по лестнице, открыл дверь.
– Выходи, мучительница! Тебе яичница из мозгов продавцов! Ты бы видела, сколько поднялось возни! Представь, старый немец, такой, знаешь, в берете, как у Мартина Лютера, владеет в совершенстве… – кричал я из прихожей, разуваясь, однако, когда я скинул плащ и открыл шкаф, увидел, что он пуст. Точнее, там висели только одна моя куртка и пиджак.
Я прошёл вперёд. В квартире творился кавардак: какие-то вещи были брошены на стол, стулья, металлический кувшинчик лежал на полу, опрокинутой валялась одна моя картина, в пепельнице громоздилась куча окурков. А на столе лежало письмо, придавленное сахарницей. Я схватил его, свалился на диван. Всё дрожало, её мелкий остренький почерк, как нервно-паралитический порошок, казалось, способен вызвать у меня судороги…
«Я не хочу, – писала Влада, – чтобы ты считал меня сукой, как считали все и всегда. ВСЕГДА, Бажен! C самого ДЕТСТВА! И ты, ты тоже туда же! Ты будешь меня считать сукой, конченой, как считали все, пожалуйста, не делай этого! Не успело мне стукнуть тринадцать, как в школе стали шушукаться, что я сплю с физруком… В четырнадцать стали говорить, что я продаюсь за деньги. Почему, ты спросишь? Из зависти, что ум у меня острее, кругозор шире, что я красивее… Бажен, ты веришь, что до девятого я шла на медаль? А вот в семнадцать – ты бы видел меня тогда! Ты бы только меня видел! Я такая наивная, а меня стали домогаться какие-то взрослые на старых «Мерседесах» дядьки, один вид которых вызывал у меня тошноту. Оказывается, мои однокурсники вывесили объявление с моим фото и адресом, в котором предлагали интимные услуги. Много всего было, поверь, я уже выше всех тех обид. Но в какой-то момент мне просто надоело доказывать, что красота – это не грех, не порок, а мода и проституция идут порознь (это у нас они синонимичны, попробуй там одеться не как все).
Не знаю, может, мне хотелось сделаться тварью назло всем им, а может… не знаю… Но, боже, как же мне хотелось уехать когда-нибудь куда-нибудь! Как же мне хотелось сгинуть из этого маленького, серенького уездного города, от его проклятой узколобости, зависти, где яркая модная девушка значит падшая. Бажен, и ведь как долго я ещё оберегала свою чистоту, выбеливала имя, как долго я противостояла этим стереотипам! И ведь стереотипы нацелены унизить женщину, растоптать, сделать безропотной коровой, чтоб потом вменить тупому невежественному пастуху! Но поверь, я падала не просто им назло – поверь же, не столько во мне зла, – я решила, что если надо опуститься, презреть что-то во имя своей цели, то я это сделаю. Не побоюсь – да и чего мне было бояться, Бажен, когда, будучи девочкой невинной, с портфелем за спиной, на меня лилось столько пахабщины, что едва ли могла ещё полностью понять, что услышала, – и добьюсь своего. Знаешь, как я лишилась невинности? Я жила одной целью – уехать из этого рассадника, заслужить жизнь, в которой красота является синонимом успеха, а успех не тождественен в представлении общества крови, воровству, подсидкам, каким-то муткам и аморальности. Я хочу жить там, где богатство говорит об уме и таланте!
Ты мне скажешь: а не всё ли равно мне до мнения общества? Нет, Бажен. Окружение, Бажен, – это половина судьбы, там зачатки твоих собственных идей, мыслей, поступков. Окружение инфицирует!!! Какой бы ты ни был сильной индивидуальностью, тебя затопчут, как вошь, орды скудоумных прожорливых людей, которые из лени, из тупой грёбаной лени, Бажен, не пошевелят мозгом и не пересмотрят свои стереотипы! Баран-отец жил так, значит, и я так буду! Баран-отец так говорил, и я голос возьму и скажу! Вот, вот, Бажен, диапазон их мыслей! А что они желают?! Что они желают?!! Бажен, их обрезанные мечты страшнее самых страшных долгих пыток! Ты скажешь, что я хуже, ты скажешь, что всюду искала материальную выгоду, что я лгунья, предательница, сука, стерва, тварь, ты знаешь, я лучше буду сукой, даже хуже, но я не кастрирую так убого свою жизнь! У нас в почёте дойка: женщина-корова, которую вечно можно доить и запахивать, пока она не издохнет. Это у нас считается женским счастьем! И ведь у меня тоже был случай. Будь ты не коровой, а изящной даже козой, тебя обзовут шалавой, а вот если ты уже и не коза, а женщина… Да к чёрту это все! Что объяснять!
Тем более я не шла по головам! Моя связь с Вазгеном не была отягощена его семейным положением, он был холост. Но Вазген – это тоже местная прослойка, даже худшая. Для меня он был трамплин, он мне был нужен, скорее, для связей, потому что женятся они на своих, как ты знаешь, чтобы потом им изменять с такими вот, как я… Я ушла от него в никуда. Просто отдала ключи от квартиры, которая считается, сам знаешь, по тем меркам шик, и уехала в свой Затон, где ты был и тебе всё ясно…
Конечно, никакого ребёнка не было. Тебя, милый Бажен, в два счёта можно было вернуть жалостью, а вот соблазнением гораздо тяжелее, так как ты, хоть и являешься уникальным явлением того города, но очень во многом, скажем, архаичен… Как ты понимаешь, я лезла из кожи вон, чтобы найти тебе заказчиков, помочь тебе не только ради тебя – я шла к своей мечте…
И как же больно сейчас, милый мой Бажен, писать, но ты единственный, единственный светлый человек, которого я любила… Любила, насколько могла… Странно, дико, Бажен! Дико, Бажен, но мы похожи! Представь! Ты такой светлый, хороший, всеми почитаемый, и я такая сука: мы похожи! В чём, Бажен? Мы никого не любим. Никого! Знаешь? Ты это знаешь! Но ты отводишь взгляд: ты любишь только Троесолнца, а я только свою мечту.
Кто он? Он Лафарг! Надеюсь, у нас с ним будут дети! Представь! Ты только вообрази себе такое: Лафарг! Бажен, прости меня… Нет, но ты представь, на каких они будут кататься пони! Влада Лафарг! Бажен, не знаю, я повешусь… Мне так больно. Так плохо. Дико. Одиноко… Вот, сбылась моя мечта… Вся сбылась! Я улетаю в Сидней, затем на ранчо… Но как больно! Отчего?.. Чем я могла так сильно разгневать бога, что мне дали ум, хитрость, красоту, манеры и ни капельки души… Или она закрылась? Не любил! Нет, ты меня не любил!!! Ты тоже, вот что страшно!!! Даже ты! Как и все другие, только вожделел!!! Похоть, всюду одна гадкая, мерзкая похоть!!! И что хуже, Бажен: изменить или никогда не полюбить?..
И я даже не знаю, я вот что думаю – в последнее время я стала жутко суеверна, хотя помнишь, как раньше я потешалась над твоими смешными абсурдными мыслями… Нет, ты меня заразил! Суеверие, сумасшествие, тупость, ересь, самолюбование, тщеславие, гнев – всё-всё заразно! Окружение нас делает, как конструктор! Окружение – инженер наших душ! Ха-ха! И я смылась, наконец, от всех уродов! Так вот, я думаю: желать ли тебе, чтобы твоя мечта, как и моя, сбылась? Желать ли тебе этого?! Ты бы знал, как мне сейчас страшно! Мне очень страшно… Какой-то беспроглядный ужас дышит на меня. Мне кажется, что я повешусь там, на ранчо…
Вдруг! Просто так, Бажен! Вдруг от нечего делать это сделаю! Ведь так страшно, когда ты всю жизнь шёл к мечте в полной темноте, и даже сердце своё закрыл, чтоб его шум не сбивал, не отвлекал тебя от тяжёлого пути… И засыпая, ты её видел… И просыпаясь… И ты всё перестроил ради неё… Всего себя! Ты по частицам создал себя нового, чтоб только соответствовать ей, стать её, такой дерзкой и красивой, достойным! Ты вменил всего себя ей! И вот она сбылась… И больше у тебя нет мечты, которая могла бы оправдать жизнь без чувств во имя цели… И у тебя нет ни мечты, ни любви…Что осталось? Пустота… Нельзя было отдавать любовь, Бажен! Мы ошиблись! И если я повешусь на его ранчо (а об этом ты наверняка узнаешь из газет, ты помнишь, кто он), прошу тебя! Полюби! Хоть что-нибудь, кроме Троесолнц!!! Пока не поздно! Хотя нет, нет и нет, и тысячу раз нет! Уже поздно! Взгляни правде в глаза, тебя мечта изнутри прожрала, ты – не ты, ты – твоя мечта, раб по сути… Нелюбящий! Ты не любил меня!!! Даже ты туда же! Но ты прости меня… прости, пожалуйста… Ты правда самый… Прости меня… Хотя бы ты…»
Следующую неделю на меня напал какой-то тихий безболезненный псих. Вроде отупения. По ночам, как сейчас помню, я вооружался мольбертом и шёл что-то калякать (безделицы всякие) на воздух. Жил будто во сне. Помню непреходящую хмарь и в ней какую-то вялую снежную крупу. И у меня в уме точно порошило. С заказчиком, обрушившимся на меня за неисполнение мольберта, я поговорил любезно и спокойно, потом так же тихо собрал вещи и поехал с ними в аэропорт, забыв даже отзвониться тем, перед кем у меня были обязательства.
Сел в самолет (вначале в аэробус, а затем из Москвы в старенький «Як-40»), уткнулся лицом в иллюминатор. В «Яке» всплакнул. Кругом лилась родная русская речь. Живой и отзывчивый Глагол. По прилете мы полчаса ждали, пока подползёт к нам трап. А когда он, обледенелый, подполз и пассажиры, кутаясь в одежды и приговаривая про обещанную метель, стали выходить и по нему спускаться, я до последнего сидел в салоне, пока меня не попросили выйти, как будто не хотел выходить.
Через месяц понял, что так и не позвонил ни Суручану, ни Марееву, ни Синёву, не сообщил, что давно уже на Вологодчине. Обосновался я, кстати, в большой квартире в сталинском доме, недалеко от Соборной Горки. Друзья меня увидели совершенно случайно в «Дымовине», а Федя даже подумал, что увидел призрак меня. И хоть я и был прежним, они почему-то от меня отдалились и не были в общении со мной просты, как раньше. А может, всё же меня изменила Вена?
Пролетел ещё месяц, и ещё. Затем настала жидкая, дрянная весна. Помню, на дворе стоял бесцветный апрельский полдень (всё плохое почему-то у меня происходит в апреле). Такой, который скорее напоминает похмельную январскую зарю… Нет, весны не было на дворе. О, вы бы видели те солнечные лучи! Как разбавленная лимонная вода, как остатки бражки, они кисло стекали свыше, отрыгивая какие-то невнятные проблески, они так стекали, как будто боялись ненароком окрасить окружающее… Да и не округа это! А какая-то акварельная зарисовка, рискующая поплыть от малейшей сопли… Знаете, от такой атмосферы начинается кашель, который долго дербанит горло и не смачивается ни одним сиропом.
Всю весну я занимался одним и тем же: находил натурщиц, сажал их в кресло (его выкупил по тройной цене у того мужика, который на тот момент уже увёз рухлядь к себе на дачу и совершенно не понимал, зачем мне такая меблировка) в ту же позу, в которой сидела Влада, и рисовал. Потом я стал их раздевать, прежде чем усадить, и у меня появилась коллекция, от вида которой краснела моя бедная ма, очень переживающая по поводу моего нравственного кризиса (как нежно она выражалась).
Платить за это приходилось дороже, зато многие из них становились моими любовницами. А когда я им рассказывал про Вену, они совсем мякли передо мной, и мне даже становилось горько и обидно за свою малую родину, за наш скромненький край, где один звук о какой-то вшивой Вене уже чего-то стоит.
И вот в тот противный полдень, когда я писал одну обнажённую девушку на кресле (ну, предположим, Марину, хотя уже не помню), зашёл Федя. Девушка, повернувшись, слегка улыбнулась и продолжила сидеть на кресле.
– Нет-нет, не уходи, – рассмеялся я, – хочешь, вместе порисуем, – а к Марине: – Я доплачу, слышишь.
Федосон немного испуганно замотал головой, косясь на девушку и исподволь рассматривая её. Он меня утащил в коридор.
– Когда ты свободен? – прошептал он мне.
– Да хоть сейчас! Неужто я променяю тебя на каких-то коз! Марин, одевайся, тебе пора! – заорал я. – Не слышала, что ли? – и потише: – К-х-коза!
Федя насупился.
– Ты что так с ней?
– А как? – повернулся к нему я. – Ей «Вена» скажешь, она бежит за тобой да ещё и даст бесплатно! (Не знаю, что на меня нашло, но говорил я громко, и Марина всё слышала.)
– Да пошёл ты!!! – не выдержал Федя, имеющий и другие претензии к нашей дружбе, замахнулся на меня и выскочил на клетку, наверное, из самых благих намерений пытаясь обуздать свой гнев.
Марина подошла ко мне, дала короткую, жёсткую пощёчину, процедила, что я мудак конченый, хлопнула дверью.
«Все ушли. И хорошо, – подумал я, – вас мне ещё не хватало». Я сел в кресло. И так гадко, так противно сделалось. Хоть голову пропусти на мясорубке. Всё мне, кажется, стало ясно. И почему друзья от меня отвернулись, и почему не могу писать Троесолнца.
И вспомнилось мне, как юным сажал себя на пост, как вдруг загорелся мучительным желанием женщины, только получив заказ у Кострякова… Но ведь старался избавиться от наваждения, так как считал, что помыслы мои должны сделаться чище, прежде чем я приступлю к китоврасу! А сейчас вот всё было с точностью до наоборот. «Василёк? – дрогнуло что-то во мне, как будто прошла рябь по холодной колодезной воде. – Но нет!» – отмёл тут же.
Однако под вечер следующего дня, зайдя в лавку старьёвщика и получив своё кольцо, я озябшими пальцами набирал её телефон:
– Василиса, привет!
– Здравствуйте, а кто это? – спросила деловито она.
На фоне слышался стук посуды.
– Это Бажен. Одноклассник, – зачем-то добавил я.
– О! – рассмеялась она дружелюбно. – Как поживаешь?
Оказалось, что живет она в Петербурге. У неё двое детей. Супруг – успешный адвокат, а она занимается для удовольствия флористикой и собирается запускать собственный проект.
– Ты знаешь, а я вот буду проездом в Питере, может, встретимся? (Конечно, мне надо было туда лететь специально.)
Она согласилась. Утром следующего дня я был в Питере. Встретиться мы должны были на Галерной. Эта улица, идущая от старых петровских верфей, венчалась аркой, соединяющей здания Священного синода и Сената, духовной и светской власти. И было у неё две жизни (эта двойственность, метафизичная дуальность Галерной мне очень нравилась): одна у парадной арки, смотрящей на Медного всадника, другая у старых верфей, где ветер гоняет серые скрипящие фонари мимо флигелей дворцов и особняков, как будто те вывернули наизнанку. Недалеко от меня остановилась машина. Новый голубой «Ягуар». Я отвернулся, как делал всегда при виде дорогих машин, и стал смотреть на верфи, такие же покинутые, как и мои Троесолнца. Неужели им так и не суждено сбыться? И почему всё как будто снова немного зависит от Василька?
– О, так это ты, – слегка опешил я, поняв, что это была Василёк.
– Не узнал? А я думаю, почему ты отвернулся? – посмеялась она.
Василёк. Как бы сказать так, чтоб стало понятно. Но мне не всё самому понятно, поэтому просто расскажу, как она выглядела. Роскошно! И в то же время очень-очень просто! Нет, удивительно лежали её длинные пшеничные волосы, за которые иногда брался ветер, намаявшийся с фонарями, и от которых шёл совершенно умопомрачительный, практически мистический аромат. И до чего она осталась непосредственной, живой! В ней, кажется, кружилась всё так же детская душа. И эти небесно-голубые глаза, в которых, как в небе, носились ласточки, сохранили знакомое мне с детства озорное очарование. Нет, стоит признать, я потерпел фиаско. Сказать так, чтоб было понятно, невозможно.
Мы прошлялись очень долго: ходили к Новой Голландии, в Русский музей, к сфинксам на Ваську. На острове я и собирался ей вручить то, что ей привёз, подготовив небольшую, но патетическую речь о том вкладе, который она внесла в мою жизнь. Однако, пока мы шли по Дворцовому мосту, она стала увлечённо рассказывать о флористике.
– И как ты назовёшь фирму? Наверняка «Василёк»? – перекрикивал я гул застрявших в пробке машин и гуляющего над Невой ветра.
– «Центаурия»!
– Что-что? Ничего не слышу!
– «Центаурия»! Это латинское название василька! Знаешь, не хотелось, чтоб моя фирма и я имели одно имя. Да и «Василёк» слишком очевидно, знаешь, что-то такое очевидное отталкивает. А так вроде и Василёк, но и нет, – улыбалась она.
Я встал посредине моста. Взял её за руку.
– Что с тобой?
– Василёк, милый Василёк, – начал я, готовый на духу, в потоках ветра и шума, ей одной всё рассказать, пустить скитаться с ветром по пустошам, наплевать на ранчо, мне сделалось опять так хорошо, светло, я опять поверил, но застеснялся и остановил себя, – почему у него такое название? Вот это «цента», то есть он что, как-то связан с кентавром?
– Ха-ха! Да, с кентавром! С помощью василька кентавр Хирон исцелился от яда Лернейской гидры. Оказывается, какой древний василёк! Но почему ты так удивлён?
Порывшись в карманах, я с утроившейся благостью (ибо я обожал снимать сразу несколько слоёв кожуры с реальности, и вот этот кентавр, спасшийся от яда гидры васильком, стал как раз третьей кожурой) достал то, что хотел ей подарить. Несмотря на то, что на нас выглядывали автовладельцы, скучающие в пробке, мне хотелось вручить это здесь. Миг в миг. Как будто и бушующее небо в это мгновение нас слушало.
– Я хочу вот это тебе подарить! Это очень необычное кольцо! Оно стало для меня знаковым! Ты знаешь, оно с кентавром! – она сняла перчатки, и я аккуратно положил его в её нежные розовые ладони.
– Как удивительно! Надо же!
– Его не надо носить! Ты его храни и береги, а вот это можешь носить, – сказав так, преподнёс ей колье с сапфирами, самое лучшее, которое нашёл в нашем городе. (Наконец-то я мог подарить Васильку что-то достойное! Кажется, мне стало 14!)
Василиса очень удивилась, долго отказывалась, но потом приняла.
– Ты бы знала, сколько всего ты для меня сделала! Скольким я тебе обязан! – заливался и ликовал я.
Однако она как будто погружалась в себя. Лицо её, точёное, казалось хмурым, сосредоточенным.
– Бажен, пожалуйста! – вдруг перебила она. – Перестань!
Я вопросительно посмотрел на неё.
– Пойдём. Не могу стоять. Холодно. – Она нырнула носом в шарф и пошла.
Я за ней. Шли мы молча. Дошли до Университетской набережной. До сфинксов. Там она встала ко мне спиной и с упрёком воскликнула:
– Если бы всё было, как ты говорил, Бажен! – И с горечью тихо продолжила: – И ведь я тебя по-настоящему любила! Верила, ждала… А ты? Ну, вот скажи мне, – она повернула ко мне красивое, холодное, как Нева, лицо, – так ты полюбил? Кого-нибудь?
Я весь съёжился.
– Ну, вот тебя в детстве.
Она ухмыльнулась. И вид у неё сделался такой странный. Немного надменный. То ли презирающий. Я стал бояться, что она швырнёт кольцо с кентавром в воду (мы как раз стояли у ступеней, ведущих к реке). И судя по тому, как она молчала, как потом отвернулась на меня и смотрела на реку, вдаль, где она впадает в небо, где она гневается, идёт волнами, хлещет, плещет, ревёт, гудит, где из неё вылетают какие-то жуткие зеленоватые горгульи – она это могла!!! Мне хотелось схватить её за руки, только чтоб она не бросила его. Пусть швыряет сапфиры! Пусть меня скинет! Но только не кольцо, которое… Нет, неважно. Но я отважно положил руки по швам и ждал, как будто сейчас, под этими дикими чёрными тучами, в этой гневной водно-воздушной пучине, рядом со сфинксом, хитрой азиатской мордой, творилась моя грядущая художественная судьба. У меня уже почти замирало сердце. Я накинул капюшон. Залез наверх и сел на статую задницей. Подбородок у сфинкса был отбит (это позже его починили).
Она достала мои подарки из сумочки. Протянула.
– Давай ты это всё подаришь тому, кого любишь… Кажется, так будет честнее.
– Нет, ты что! Пожалуйста! – спрыгнул я. – Василис!
– Ну, так вот а мне очень жалко, что не сложилось, – очень тихо она приблизилась и робко продолжила: – Ведь я и до сих пор люблю тебя, Бажен… знаешь…
Отслоилось десять слоёв кожуры.
– Но это, конечно, не значит… Я не предам Андрея! Пожалуйста, больше не появляйся! Прощай! – с жаром протараторила она, как будто ужаснулась, устыдилась того, что сказала. Скрыв за волосами глаза, в которых стояли слёзы, быстрым неровным шагом, перемежающимся с небольшими взволнованными перебежками, она ринулась к Благовещенскому мосту.




























