444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Шунина » Троесолнца » Текст книги (страница 10)
Троесолнца
  • Текст добавлен: 28 апреля 2020, 00:30

Текст книги "Троесолнца"


Автор книги: Наталья Шунина


Жанр:

   

Ужасы


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 16 страниц)

– Я хотел создать на его стене достойное произведение! Можно я всё же вам покажу эскиз, вы-то поймёте, что он лучше предыдущего! – снова вступил я, пытаясь не обнаруживать комковатую обиду, засевшую от её слов.

– Бажен, Павлу Артемьевичу не нужно было произведение! Ему нужно было воплотить свою, – она выделила «свою» так жёстко, что я машинально отпрянул, – идею, и он, как я помню, неплохо за это собирался заплатить. Особенно учитывая тот факт, – она подняла пальчик с острым коготком, – что ты совсем мало имеешь практики, – большущий акцент на «мало». Убийственный.

После разговора я ринулся снова к Кострякову. «Ну, – думаю, – не права дизайнерша. А я всем докажу, что мой эскиз лучше, и уговорю Кострякова на продолжение работы! Она возьмёт свои слова обратно!» Однако Костряков в некоторой даже отеческой и явно неделовой манере меня гнал, а мне всё время так и казалось, что он вот-вот побранится, навоспитывается всласть (у него были все задатки морализатора, и по мере его продвижения в «славянофильстве» они более ярко и рельефно выпячивались) и вернёт меня, пусть и с ущербом для гонорара.

Но так это и не произошло. Зато пока я носился за ним и переживал, у меня расцвела мечта: написать именно эту первую задумку-идею и сделать её настолько прекрасной, чтобы я мог сказать: «Это моя первая и единственная картина. Мой невинный и наивный абсолют. Все, кто меня гнобил, смотрите же, как это красиво. Смотрите и берите суждения ваши обратно. Вот мои Троесолнца!!!»

На выпускных экзаменах, которые последовали через несколько месяцев после окончательного расторжения с Костряковым, Луиза Николаевна заняла позицию, достойную удивления. Она просто делала вид, что меня не знает. А я-то малодушно боялся её мщения и порой даже сам улетал в закрутившую меня сладкую думу, якобы прихожу к ней с картиной и рассказываю о своём успехе (эта мысль обрушивалась на меня часто, и, стихийно увлёкшись ей, я отстранял кисти или книги, не в состоянии противостоять пьянящей прелести всплывающих образов, хотя чуть позже мне становилось стыдно, потому что Луизе Николаевне я обязан профессией, и первым заказом, и долгими годами покровительства, когда мне делали поблажки, зная, что я совмещаю учёбу в институте с мастерской).

На выпускной бал мне идти снова не хотелось. И не потому, что я был убит Костряковым или всплывала какая-то аналогия с Васильком (к тому моменту след Василька истаял в инфантильной лазури, монстр её бесследно пропал, а мои клетки полностью обновились), а потому, что я не успел привязаться к ребятам, так как почти всё время пропадал в мастерской и не завязал ни одного крепкого знакомства. Институт воспринимался бумажкой, без которой ты букашка. Очень легко корочка выполнила предназначение, упав в мои руки, и более меня ничего не интересовало. Никакой сентиментальности за alma mater и желания посетить встречу выпускников: мы все по отдельности, господа, не добавляйте меня в группу «Любимый институт», для меня это слово – пустой звук. И не поите меня вашим элем.

Окончание института я отпраздновал куда интереснее: неофит опаляется огнём Антас-байрам, седлает метеорную «кошку» Бабинэ, блистая шлемом Диоскура на главе. Понятно, мой ум был не настолько примитивен, чтоб в этот день я просто сидел за книгами, или писал картины, или весь вечер ел торт и домашние пельмени с мамой. Меня, как всегда, томила жажда акта и, когда сам сюжет жизненной повести подводил к таким местам – назовём их местами высокой сейсмической активности и инициации, – я буквально взрывался необходимостью действий. Переводя на русский язык: мы с Мареевым и Федей напились водки, заграбастали на вечер квадроцикл нашего знакомого Чеснока, на котором катались по лесу в армейских касках, вынесенных из гаража деда Синёва.

И хоть само действие являлось не более изобретательным, чем кружок со словом «значительное», всё же мы в нём сталкивались с одушевлённым микро– и макрокосмосом – с ночным лесом, который в темени обретает миллионы звучаний и щедро мешает свои блики. Подсвеченный одной фарой квадроцикла (во второй перегорела лампа), что создавало эффект живого тоннеля, лес находился в постоянных трансформациях. Вот ручей с буреломом под луной, как будто глянцевый, застывший. Вот ветви-стволы-ветви-стволы-ветви-стволы хлещут бурым крепким кнутом и врастают язычеством обратно в небеса, вот пятнистая непорочная рощица, похожая на уснувших божьих коровок, – берёзы. А вот ели, как стрекозы, зависают в воздухе, отпечатываются фотографиями в памяти и улетают, когда проносится с тарахтением квадрик.

– Ко-о-ости-и-ик, ты нас рас-хеее-рачишь ща-а-а-с, – но только лишь страх целовал ствол, как наши круглые цельные головы, трясясь и подпрыгивая, катили дальше. Всё это с чёрным лоскутом неба, дуркующими селфи и диалогами о несуществующем входит в твой киномозг, чтоб к утру стать совершенно иным фильмом, отличным не только от лент остальных участников, но и от тебя «ночного».

Мы попытались попить берёзовый сок, не заметив по пьяни, что все деревца уже покрылись листьями. И хотя в мои планы ещё входило символичное праздничное граффити, наш квадроцикл заглох, израсходовав запас топлива… Отправив Федю за горючим, мы остались нести по очереди караул: кто-то спал, кто-то следил, нет ли волка. В итоге Федосон явился, когда уже зачиналась заря.

Серые постпраздничные сумерки рассеивались, давая волю свету, мягко стелющемуся по верхушкам берёз. А пока наверху полыхали макушки, внизу создавалась целая феерия паутинных нитей и кружев света: они проникали через сонмы листов-сердец, листов-ромбов, лисьих лапок и корон, зазоров между ними, меж деревьями; они лились тихой песней по множественным ходикам и лазам в пышности разновеликих крон и превращали всё пространство внизу в мыслящую, саморазвивающуюся и прекрасную купель рассвета.

Причмокивая от зевков и иссохшего от водки рта, Костик встал и стал потягиваться, пытаясь взбодриться. Выражение его было тусклым, но по мере того как он ходил, крутил торсом и лопатками, он всё более смурнел, а затем брякнул: «Свиньи мы всё же. Свиньи». И мы укатили, оставляя в чистом воздухе борозду выхлопных газов и разнося тарахтение на всю округу. Тарахтение, однако, было уже другим – не лесным, а до сожаления обыденным.

А затем чередой последовало два периода с той же печатью «везунчик». Ясно, что везунчик и счастливчик разнятся, как агрегат и кокосовое масло, и в данном случае везение сходно агрегату, приносящему тебе нечто, с помощью чего ты мог бы построить своё счастье. Агрегатами были и Василёк, и заказ у Кострякова, заказ Вазгена и последующий отъезд в Вену, немыслимый и фантастический по той самой причине, что относительно моей жизни и жизни моих знакомых такое рабочее путешествие передаётся из уст в уста и, может, как это ни печально, даже по родовой линии. Именно поэтому, вглядываясь в проясняющееся прошлое, я вижу прочерченную линию везения, которую тогда, увы, приметить мне было едва ли дано.

Хотя неверно утверждать, что я печалюсь по упущенному счастью. Мне до сих пор кажется погоня за ним достойным делом, например, для табора всеядных кабанов, а не для человека, разум которого должен ему подсказывать, что счастье – это покой в переменах, сознание, отталкивающееся с равной силой от удачи и провала, и непрекращающееся познание. Именно поэтому счастье появляется там, где есть неудовлетворённость (а удовлетворённость, наоборот, предвестник несчастья). Желание оборачивается вдруг обнаруженной пустотой (чего-то ведь не хватает), которую ты стремишься заполнить. Желание, что через увиденную пустоту ты расширишь мир.

– Ах, ну сколько же может это продолжаться! Что ж за проруха такая на мою голову! Вы-кинь, вы-кинь, – сотрясала мама около своего виска кулачком, пытаясь убедить меня идти к отчиму и заниматься двигателями для лодок. – Андрей тебя возьмёт, несмотря на твоё хамское поведение. Только будь повежливее и иди, сынок.

Я молча ел борщ и предвидел по маминой мимике, что вскоре она сляжет с мигренью и начнёт меня шантажировать, мол, ты меня обманываешь, а я страдаю, места себе не нахожу. Месяц назад она заказала в храме сорокоуст на моё благополучие, о чём мне сообщила с тем видом несчастным, что нагонял чувство вины. Работы по получении диплома у меня и правда не было и не предвиделось, но я тихо и монотонно настаивал, что занят, стараясь подстраивать так, чтоб мама всегда натыкалась на то, что меня нет дома, а лучше вообще ко мне не заходила. Посещать мою территорию ей воспрещалось, потому что она сразу шла к холодильнику, открывала его, как Книгу Бытия, и там, в холодильнике, обозревала доподлинную историю моей лжи: заказов у меня нет, денег нет, девушки (даже дурнушки) тоже. Более же пагубно сигнализировал холодильник о том, что впредь нечего ждать. И вот именно этот ложный вывод и делала мама вслед за холодильником.

Попросив с собой борща, который и составлял цель моего визита, я намерился уходить, якобы мне пора возвращаться к делам.

– Ну, сыночек, вот ты взрослый уже, зарабатываешь, а маме своей ни колечка, ни цветочка не привёз, – укоризненно произнесла мама, передавая мне тёплую трёхлитровую банку борща и посматривая на меня мельком.

– Привезу, всё на девушек и водку спустил, – ощетинился я, почувствовав несостоятельность.

И именно она, и только она могла меня сдвинуть с пути. А борщ брать стало не то что стыдно – унизительно! Отодвинув её дар, я понял, что, если обнажу свои чувства во всей полноте – пиши пропало. Поэтому (для демонстрации своей натуры кутилы) как ни в чём не бывало я стал хрумкать на всю кухню сухариками и щёлкать каналы телевизора, вставляя какие-то реплики вроде: «хрякнуть бы тебя», «ну-ну, прям взяли и подписали».

– Возьми, ты что?! Ты что?! Вот и сметана, и хлеб, – спохватилась и засуетилась мама, а затем тут же заплакала, испуганная тем, что всё напортила.

Но я не мог притворяться долго. Мне легче было сгинуть ни за что – с борщом. Завершив демонстрацию с сухарями, коловшими мне глотку, я, чавкая, изрёк:

– Окей, в следующий раз притащу чё-нибудь. По ящику один отстой. Пойду я, мам. А кстати, я уезжаю на пленэр в следующие три дня.

Она ещё совала мне борщ, но я быстро обулся и убежал подальше от её слёз. Мама, конечно, не поверила. И уже к вечеру пришла. Тук-тук. Два раза – значит, мама. Тук-тук-тук. Тук-тук-тук-тук-тук-тук. Значит, снова ревёт под дверью. Выключил звук телефона, подкрался, выглянул в глазок: сероватая голова мамы, разъехавшаяся вширь, как панорамный кадр. И конечно, я был уверен, что, не достучавшись, она оставит банку с борщом у двери (зная, что я её заберу) и уйдёт. А я выходил только через двадцать минут, а всё это время в глазок следил, чтоб борщ не стащили соседи. Забирал малиновую трёхлитровую банку и с горестью ел.

И вот в один из дней, когда преступная ложка клалась в рот, а тучи, клубившиеся за окном, заплывали байбаками ко мне в квартиру, окутывая её отупляющей ленью, когда я сам весь большой, нечистоплотный, залежавшийся, стал рыхлым, как они, стал кисло отрыгивать и ненавидеть себя, раздался звонок – неизвестный с силуэтом головы и плеч на экране. И какая же немыслимая роскошь в том, чтобы так легко получить ещё один заказ и врага одновременно! Ведь давно прошли те сказочные, мифологические времена друзей, врагов, дуэлей, революций. Сейчас в обществе, настроенном на комфортное потребление, дружба и взаимная ненависть являются признаками дурного тона, ибо отвлекают его представителей от планомерного потребления благ цивилизации. Враждебность используется только для пиара, а искренняя дружба стала попахивать эпосом и атавизмом: изобилие женщин, товаров, идей в царстве массового довольства и конформизма лишает эти понятия внутреннего накала и подтверждения истинности, которая до этого высекалась в борьбе заодно или друг против друга. И вот так мы и живем: не друзья, не враги, а счастливые потребители. Таким же ретроградным чудачеством сейчас становится брак, особенно если он регистрируется между лицами разного пола. К чему я об этом говорю? К тому, что в этом мире, вот в этом смайликовом обществе, где нет нужды воевать без телекамеры, у меня появляется и заказ, и враг, который ненавидит меня не меньше, чем я его! Гип-гип, все гидры выползли из карцера – ликовать!

И что-то есть гипнотическое в том, чтобы изложить историю предельно коротко. Например, так: он мне заказал картину, а я овладел его женщиной. В этой фактологической сжатости, мне кажется, больше романистики, чем в трёхсотстраничном томе. Послушайте ещё раз: «Он мне заказал картину, а я овладел его женщиной», – да-да, безусловно воображение разыгралось в этой фразе настолько, что в мгновение перевесило все фолианты. Ну да ладно, оставим спецэффекты нашего сознания. Вернусь к рассказу, стараясь не нагружать его обезоруживающими ваше воображение деталями.

По честности, наверное, это она мной овладела, и не из-за того, что я её как-то особо привлёк, а из-за того, что в нашем обществе главная дилемма – моцион. А какой-же аппетит, когда ты пресыщен на десять жизней вперёд? И вот тут-то и появился чудаковатый я, живущий чистыми атавистическими категориями, не присутствующий в социальных сетях и от одного этого, видно, производящий мнимое впечатление возвышенности (может, и в силу отвлечённого характера моих мыслей, но на деле я – животное, которого нет).

Для неё, наверное, это было в новинку. Ей захотелось поиграть в музу бедного сумасшедшего, также проснулась жажда экспериментальной откровенности, которая нынче совсем не в цене, но вот для таких, как я, является действительно даром свыше. Видимо, её возбуждала и сама контрастность действия, его захватывающая «мифологичность», ведь изменить одному толстосуму с другим – банально, а изменить толстосуму с пастухом – вот где прорывается коллективная память, наши небезопасные сказки. (Кстати, я считаю, чтобы полностью искоренить дружбу, нужно просто переписать все сказки, остальное доделают супермаркеты и секс-фо-фри.) В большей или меньшей степени все эти мотивы присутствовали.

Так я, искромётный везунчик, получил и любовь (ну, это намеренное упрощение того, чего одним словом не высказать, а многими не стоит), и врага одновременно. Началось всё с лёгкой неприязни. Помню эту парочку в квартире: он невысок, коренаст, поглядывает на эскизы, на её бедра, на швейцарские часы – всё его. Она выше его на голову, моложе лет на десять, у неё изящная длинная шея и изменчивое лицо, кажущееся то прекрасным, то резким и грубым, – живёт для себя. Оба высокомерны, она – до заносчивости.

Вдвоём они представляли самую отчаянную противоположность моему миру, а Влада, в свою очередь, являлась антиподом гуманного и жертвенного Василька, покорявшего мужчин своей нежностью и «декабристской» самоотдачей. Василёк казалась то ангелом, то дурочкой по сравнению с ней. Однако какая она сейчас, я знать не могу… Итак, поначалу я совсем не стремился с Владой общаться: чуждая, неприятная, хоть и привлекательная. Может, её это задело и она решила во что бы то ни стало поставить и на мне тюремный штамп «сражён»?

Она была неплохо обеспечена своим покровителем и явно демонстрировала, что жить необходимо в материальном изобилии. Иными словами, возможное развитие отношений на этом перечёркивалось, потому что для меня, заработаю я что-то или нет, было не более чем любопытно, но вот скажи мне, что я не добьюсь того уровня художественной выразительности и многогранности, к которому я стремился, скажи мне, что картины мои – фигня на палке и до конца своих дней серьёзно я в них не продвинусь, – вот тут можно сразу в петлю. Еби, асфальт, пусть мою кровь сотрут на заре «поливалки»! (Простите за несдержанность и отсутствие приличий!)

По сравнению с этой дикой, кошмарной мыслью, от которой по телу скользит лёд и хочется стонать, выть, мочить… по сравнению с этим социальный статус кажется ничтожностью, несущественностью, абсурдом финтифлюшек. Мурой!

Не знаю, кичился я своим равнодушием к благам или нет… Или, может, в этом был страх того, что даже при желании что-то заработать у меня не получится? Да, безусловно, я был убеждён, что благосостояние – не мой конёк. Но вот всё же как глубоко ты в себе ни копайся, если и был там китч, то только в том, что эта позиция сейчас устарела, а мне вот нравится нечто эксгумировать из серого тлена и одноруким, подчёркнуто несовременным выставлять напоказ, дабы в этом контрасте проглядывался ход времен, падение империй, строев и, самое интересное, изменение сознания, парадигм и культурных ценностей людей. То есть не из-за того, что позиция уж особенно достойная (ничего светлого в ней нет, когда надо кормить детей), а в том, что она шла вразрез с общественной.

Но на этом зломышление моё и завершается, потому что на толику протеста стереотипам приходится целый разлив иного. Написав это, я понял, что не злонамеренно наврал. Мне уже сложно заметить китч, потому что он сросся со мной, стал моей второй кожей. Китч, раздувающий правду до лжи, и я, лопающий эти безвкусно-броские воздушные шары. Ложь себе? К чему? К тому, – размышляю я, – что меня особо и нет. Я как поникший пенис в холодной воде – художник, но вот каким я стану далее, какие приобрету черты, какие совершу действия – всё это должно явиться предметом моего собственного творчества.

Ты внутри не добр и не зол, не глуп и не смекалист – ты чистый лист, крутящийся вьюнком вокруг одного или нескольких элементов (предначертанность которых ты также можешь изменить, если захочешь). Катастрофа заключается в том, что мы думаем, что мы есть. Но на этом злоключения не заканчиваются, они продолжаются – люди вокруг нас подсказывают нам, какие именно мы есть. И мы становимся такими! А став такими, мы вконец убеждаемся, что мы есть и мы именно такие (как нам говорили), а не другие. Тяжесть и глупость этой роковой взаимозависимости (ведь, в свою очередь, и мы убеждаем кого-то, КАКОЙ он есть) выливается в то, что мы приобретаем некое портретно-трафаретное лицо. И чем более оно яркое и стабильное в своих чертах, тем более узнаваемыми и честными мы кажемся. А далее с этой «псевдочестностью», натянутой на тебя другими, начинаются социальные бедствия, катаклизмы в отношениях. Тем, кто натянул на себя подонка, полегче, но он тоже произвёл кастрацию себя.

Надо понять, что нас нет и не было. А чтобы мы вдруг родились из взаимокастрирующего небытия, из телезрительного интерактива, построенного на перевирании изначального образа и размножении химер, чтоб мы вышли кем-то из этого чата, набалтывающего блевотной трескотнёй и мифами наш мир, надо осознать, что нас нет. Нет же! Преступно где-то искать себя – никогда не найдёшь и потратишь столетие зря! Наоборот, невероятно важно обнаружить, что тебя нет. Никакого! Выкинуть все надстройки, всю мешанину бессознательного и вернуться к единственному незамутнённому образу, осознав, что образ наш единосущий – пустота. Никакого иного образа у нас нет и быть не может! И мы по образу его такая же точно пустота!!! Нас нет. Вот где прото-я плещется в собственном небытии и бытии одновременно! Ведь если говорить о настоящем рождении, о настоящем воскресении, то оно может произойти только и только из несуществующего. Тогда это истинное рождение, а не пробирковая имитация его. Надо понять и осознать, что нас нет. И вот тогда, приняв это, не побоявшись своего жутко-всеохватного и ничтожного одновременно образа, – стать. И не стать собой (каким таким «собой» будет пустота?), а просто стать.

Напомню, что начал я с тезиса: чтобы ответить, лжёшь ли ты себе, нужно самому перестать быть ложью. Пока я однозначно не добился того. Но достаточно серьёзные вспышки озарений, случающиеся время от времени, меня толкают в нужном направлении. Однако вернусь к повествованию о Владе и тех призрачных рыбах, лысеньких и подслеповатых эмбрионах бессознательного, что ждали меня с ней.

Будучи агрессивно соблазнительной, Влада (как это бывает с подобного рода типажами) сохраняла недоступность. В этом, собственно, и состояла её притягательность: она давала и одновременно забирала. Говоря устами зануды, такое поведение, как заведомо манипуляторское и даже в чём-то тщеславно-низменное, мне претило. Но я не мог не признать, что оно заводит и обольщает, а в случае со мной полностью сводит с ума, так что я был готов забыть о псевдомирах и воздвигнуть памятник любому лживому образу, лишь бы овладеть этой вечно ускользающей и эротичной особой.

Возбуждение моё росло, переходя в осуждение себя и снова возвращаясь в страсть, усиленную десятикратно от самобичеваний. И хотя я видел, что рядом со мной она меняется: покусывает губы, задумывается резко, потом крутит волосок, глядя так, будто только и хочет, чтоб я увидел этот взгляд и восхитился, я продолжал с собой играть в игру, что в мире псевдо я недостоин такой разодетой раскрасавицы. Хотя тут же как ветерок появлялся и фосфоресцирующий странник мира иного – она ведь тоже недостойна меня (эта примитивная, социально-дарвинистическая, но защитная мысль также мне была не чужда).

Моё отстранение заставляло её приближаться, и однажды, как вы догадываетесь, мы достигли критически малой дистанции. Некоторое время после нашей близости я ещё хранил в уме установку, что всё это не только псевдо, но даже по законам миража несерьёзно (в миражах существуют жестокие законы оптики и пенитенциарная система в случае их нарушения). Так я вёл двойное существование: с одной стороны, считал, что нищий клоп и её недостоин, с другой стороны, что выше её (тогда я подступал к границе «чата» и с тоской обозревал марсианско-далёкие плато истинного мира).

Самым же дезориентирующим оказывалось то, что и эти миры запутывались меж собой, как обронённые и по инерции катящиеся клубки вязальных нитей. В какой-то момент я принял отношения с Владой за чистую монету. «Она моя, – сказал я себе, – и я не позволю ей продолжать отношения с Вазгеном». Отвратительнее всего была даже не параллельность любовных связей (одной которой с лихвой бы хватило), а то, что Вазген, получается, оплачивал нашу связь с ней, а она через него и его друзей пыталась «вывести меня в свет», найти мне заказчиков и добиться хоть какой-то известности в городе. Дурное кино!

Я презирал себя, когда понимал, что это происходит и в случае успеха именно он сделается моим донатором. Но я не мог не желать своего успеха и одновременно не осуждать себя за эту тягу. Мне ненавистна была ситуация во всей этой гадостной совокупности: любой её убогий, прокажённый клок омерзителен. Единственное, что меня чуть-чуть держало: что я ему утёр морду, хотя и не мог увести его женщину насовсем. Она не уходила от него! – вот где пагубность!!! Да ещё эти деньжата и связи через него, не будь их, я был бы убеждён, что сделал правильно, и никаких совестливых соплей по поводу того, что она уже занята, быть не может. Мужчина на то и мужчина, что может завладеть тем, что ему понравилось. А другом и товарищем он мне не был.

Как же славен день охоты на гиппопотама! Если он даже завершается победой гиппопотама! Благословен он потому, что, как дождь, вызывает радугу: после него вереницей следуют события, привязывающие тебя к псевдомиру так крепко и надёжно, что не обнаружить эту канатную связку уже невозможно – ты видишь и верёвки, и кандалы, и на кровоточащей шее цепь. И хорал мира горнего помогает тебе освободиться, а мир псевдо мажет упрямую лбину сажей и предаёт анафеме.

День охоты на гиппопотама был тривиальнейшим из дней, так что и поверить, что будет бубен исходить и бить к его концу, и побагровеет солнце, было совершенно невозможно. Зачуханный и уставший от этой ситуации, я сидел дома. Тогда я пытался изобразить ассирийскую воительницу Аруру, работая через пень-колоду. Стараться для Вазгена мне не хотелось. Прошлую картину я выполнил на одном дыхании, потому что писал портрет Влады, а вот Аруру выходила поленом гнусно песочных цветов. Я даже думал прорисовать перспективу, линии, залить их цветом – и всё. Чтоб получились хтонические фактурные объёмы, но никаких деталей. Цвета, фактуры, кинестетика – все ощущения, пожалуйста, но не рисунок. Чтоб чувствовалась скульптурность (желательно деревянно-песочная) и не было лица. Мне чудилось, нарисуй я ей глаза, подари рот, она откроет его и заговорит вазгеновским голосом: «Тому столько дал, этому столько, отслюнявьте художнику, пип-пип, соедините меня с Костряковым, аспирин для многоуважаемого Геннадия Геннадиевича, поправляйтесь, у нас с вами вечером банька».

Ощущение упадка усиливалось и тем, что до этого я уже пытался найти трактовку для воительницы, но не мог: во всех эскизах оказывались промахи. Тогда я переключился на портрет Влады и впервые вышел на действительно достойный результат. Бац – и всё резко изменилось! Пережитый успех с ним и одновременно близость с Владой серьёзно поколебали мой мир: совершив такой резкий скачок, я сам не успел ничего толком разобрать и понять. Была и ещё одна более объективная причина: всеми фибрами я противился тому, чтобы писать картину для квартиры, в которой этот урод трахает женщину, ставшую к тому моменту моей.

Началась охота на гиппопотама со ссоры. Помню, как, совершенно взбешённый, я боялся, что дойду до рукоприкладства – схвачу её, ядовитую и нелюбезную, и начну стегать ремнём. В пылу скандала я потребовал, чтоб она ушла от него. И она действительно ушла. Но не от него, а от меня. Наверное, это самая абсурдная охота за всю историю течения Нила: не успел охотник найти в чаще гиппопотама, как его укусил священный кузнечик, и он, больной, отбыл в пещеру. Славен, славен день охоты на гиппопотама! Даже если и гиппопотама нет, и кузнечика, нет дня, нет ни ночи, ни утренней зари, потому что одно лишь затмение… Славен же… По крайней мере, так рисуют немеркнущие краски того плато.

Когда она от меня ушла, я полюбил боль (история повторялась, как с Васильком). Признаюсь, тогда я кичился своей болью и доводил её до глупейших апогеев. Я даже поражаюсь, был ли это действительно я. Или я существую только секунду, а до и после – всё это не я, а другое я, которое мной является настолько же, насколько и не является. Иными словами, есть преемственность одной комбинации и следующей, но нет монолитности и цельности. И эти комбинации, как курфюрсты Священной Римской империи, внешне выглядят одним, но единство их зыбко и достаточно условно.

Что это были за апогеи? Например, после того как я взял у Вазгена деньги, которые мне причитались за портрет Влады (а это как раз совпало с её уходом и моим дальнейшим отказом писать ему Аруру), мне вздумалось отрубить себе пальцы. Понятно, оказаться в той ситуации омерзительно, и сейчас я был бы рад, если бы не кривя душой мог сказать, что пытался себя искалечить из протеста ситуации. Фестончики! Экшен! Но вот хоть четвертуйте меня, не был это я! Кто-то другой, на меня едва ли похожий! И ведь можно списать подобное на состояние аффекта, но я-то помню, что вынашивал идею не один день! Я слился с ней настолько, будто она была гармоничным продолжением меня и логичным следствием пустого пафоса «чата». Как будто она была квинтэссенцией моего духа, шерстяным узелком моей судьбы, в шаманской вязи которой должны быть расшиты именно такие животные точки накала, гнева, ненависти и страсти.

В следующем утверждении я рискую окончательно потерять ваше доверие, счастливейший человек живущий, но обойти его в угоду своему корыстному желанию выговориться не могу. Как я уже писал (и этот факт имел эмпирические подтверждения, не спрашивайте какие), нас нет. Нас нет. Ни вас, ни меня. Именно отсюда идёт абсолютно верное ощущение, что то был не я, а такая же выдумка субъективно-коллективного характера, что и я сейчас. Ведь и сейчас, когда я смотрю на себя со стороны: седой, с выросшим как по заказу вандейковским носом, с гусиными складками на дряблой шее, с глазами – тусклыми фонарями, в коих пищат подвальные мыши, то понимаю, что передо мной набор свободных ассоциаций, позволяющих чувствовать себя в блюдечке «себя». Нет-нет, вы не так поняли! Даже если бы у меня была завидная борода Кара-Мурзы и пресс спартанца, это не изменило бы манеры самосознания! Будучи более эстетичными и приятными, эти ассоциации также оставались бы вторичным и третичным переработанным сырьём, то есть таким же не-мной, как и тем, кто пытался отрубить себе пальцы, и тем, кто это рассказывает. Вообще, любой рассказ, любое повествование – это умножение псевдо, эксплуатация несуществующего во имя укрепления его с тем коварным и жизнеутверждающим замыслом, чтобы его ощутить существующим. Все мы играем в эту игру.

И в этом плане литература как наиболее великий морализатор и воспитатель вдыхает в иллюзию жизнь и шантажирует нас своими историями, заставляя, наконец, признать действительность того, что так тщательно и изящно запротоколировано. Письменность сыграла с цивилизацией злую шутку. Она узаконила все её суеверия относительна себя. Почему именно litterae? Потому что во всех остальных сферах искусство идёт на раздвижение границ человеческого мира, и только в литературе, которая пользуется главным инструментом создания иллюзий – словом, процесс напоминает сжатие, возвращение всех фантазмов в мир обыденного (а значит, более нефантастического, не уносящего тебя в иные миры) путём постоянного воспроизведения фантастического или, что хуже, объяснения его.

Литература, пользуясь сакральным инструментом, который, если верить Священной Книге, зачал наш мир, претендует и на максимально полное изложение его, превращая крохотную планету в гигантское текстохранилище, где собраны рукописи о том, что же есть эта планета и что испытывают люди, живущие на ней. Как же глуп этот неустанный планетный «домострой»! Музыка, живопись, танец, скульптура, в отличие от литературы, не грешат подобного рода колонизаторскими замашками.

Недавно я нарисовал на эту тему картину: голубой земной шар, на нём тонкие, ажурные, практически приятные цепи; примерно над пустынями Ближнего Востока на них висит замок, на котором мелко написано (разобрать текст можно только с лупой, этим я символизировал сложившуюся эзотеричность в претензиях на Слова Бога): «Сделано словом, словом и откроется». Полагаю, именно через эту самую литературу, создающую картину мира (в особенности, безусловно, через поэзию), человеку и суждено будет осознать фальшь сотворённых картин и выбраться из оков, которыми он заковал свой ум.

Однако искусство (имею в виду все его формы, кроме литературы) способно эту эксплуатацию ослабить, приблизив нас к новому. Ведь наш разум, хоть и зачарованный фантом пока, но даже в нём горит лампадка воли. Тёмной, прекрасной воли пустоты… Много не надо. Посмотрите как-нибудь на лунную ночь. Она ведь и в нас мерцает, когда мы на неё смотрим: просвечивает и собирается в пальцах, подобно мёду и тягучей еловой смоле. Поверьте, пустота так же совершенна, так же безупречна, как произведения искусства. Легионы пустоты невообразимым хором исполняют тишину. Легионы пустоты и единственное сакральное ничто, существующее до первого Слова и продолжающее существовать в каждом из явлений. Почему я считаю, что пустота не пуста, почему я говорю о ней как о неком легионе? Да потому что однажды эта пустота уже дала начало бытию! Так может, хватит нам с вами на неё клеветать?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю