Текст книги "Троесолнца"
Автор книги: Наталья Шунина
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
Завершив это ключевое отступление, позволю себе вернуться к повествованию о событиях. Вскоре после ухода Влады и моего окончательного отказа писать Аруру я остался совершенно без денег. То, что мне заплатил Вазген, я пустил на благотворительность, тем самым выкупив свои неотрубленные пальцы и совесть. И вот, казалось бы, я возвысил себя настолько, что поплевал на вазгеновские барыши, однако уже через несколько месяцев снова объявился перед ним с изъявлением дописать Аруру. Почему? Объясню. Несмотря на то, что наша реальность есть мираж, парадокс заключается в том, что любая обыденность – трансцендентность под маской обыденности. На этом парадоксе, как мне представляется, зиждется способность каждого из нас в любой момент времени (вне зависимости от умственного развития) стянуть одеяло иллюзорных смыслов и узреть вымышленность его лоскутов, а через это, быть может, двинуться к тому, что я называю легионом пустоты. Так вот у меня было несколько причин так поступить. Во-первых, я еще экспериментировал с обыденностью, переворачивая её то так, то сяк, складывая её на манер кубика Рубика, чтобы обзавестись новыми комбинациями. Во-вторых, тут на поле вступали два немыслимо влиятельных кардинала: враг и любовь к женщине (снова вынужден обращаться к примитиву этого заезженного «любовь», но дабы подчеркнуть вычурную распространённость этих двух мифов, которыми мы питаемся и потчуем друг друга, иного термина искать не буду).
С врагом можно было взаимодействовать только по трём траекториям (даю в исторической ретроспективе): разрубить на мелкие куски или быть разрубленным им, простить его и подставить вторую щёку, увидеть функциональную бездарность такого некомфортного индивида, как враг, и по законам чата положить на него фиг или, проще говоря, забить. Третий вариант в моём прочтении был немного изменён: я на него забивал не потому, что он выводил меня из лона сытого потребления, а потому, что являлся не меньшей выдумкой, чем я. Понимая, что в полной мере мне не подходит ни одна траектория, я решил создать картину в стиле эклектика – переходить от случая к случаю к той или иной парадигме, фиксируя все изменения и добиваясь того, чтобы мои взаимоотношения с врагом служили для изучения законов этого очень интересного мира.
С любовью было сложнее. Боюсь, это слишком большая тема, чтобы её раскрыть хоть когда-то. Скажу лишь, что я её любил, презирал и одновременно не верил ни в свою любовь, ни в презрение. В этой точке я вяз, как в болоте, не находя в себе ни сил, ни воли к свободному размышлению. Физически и душевно я страдал, но и не верил в свои страдания. «Это коллективный миф», – повторял я себе, закусывая удила чувств. Каким же я был рабом! Несносным пугалом для самого себя! Наверное, я бы отказался от любой трансцендентности, от истины, лишь бы только увязнуть в мокрой глине этого «счастья». Что там! Я бы навек остался жить в любом суррогате, лишь бы только… Ха! «Лишь бы только» – сколько неприкрытой душевной нищеты… Последним доводом (чтоб обратиться к нему) служило то, что у меня отчаянно долго не было денег.
Он знал о том, что у нас была связь. Помню, он даже выдвинул речь, мол, ты такой замечательный художник, напиши картину, и ты её получишь. И ведь действительно, были мгновения, когда я думал, что он выгонит её за измену! Пнёт пинком! И она попадёт от расстройства ко мне, и я буду сдувать с неё пылинки и не позволю никакому цинизму больше тронуть её… И так, на контрасте с этим прожжённым цинизмом Вазгеном, она меня полюбит…Так иногда влюблённые мечтают, что их недоступная пассия вдруг заболеет или станет инвалидом, и они её приютят и будут за ней ухаживать целый век. Вот до каких глупостей я докатился! А когда я понимал, что она примерно так и думает обо мне (как о глупце и простокваше), то жаждал создать новую иллюзию: будто ищу только выгоду и деньги для меня выше всякой любви, что, конечно, ещё явственнее подчёркивало мою глупость.
Когда я позвонил Вазгену и объявил, что готов писать картину, он удивился и даже обрадовался (в чём мне почудилась похвала мастерству). На этот раз Аруру далась проще. Всё же эмоциональный накал и сама история помогали найти ей трактовку, а триптиху – композицию. И кстати, получив глаза и рот, она не стала говорить вазгеновским голосом (словно оказалась выше него). Картина пришлась Вазгену по вкусу, но выяснилось, что всё это он затеял, чтоб отомстить: кинув мне пару тысяч рублей, он показал поддельный договор и забрал картину.
И хоть я и собирался встать на тропу войны, бегал по инстанциям, подавал заявление в суд, всё это происходило лишь на поверхности, как световое мельтешение на водной глади, что не может поднять волну или пробить лучом до сумеречного дна. Игры-игры. Серьёзные шалости. Мой враг был никем, но одновременно это ничто противостояло мне. Очень любопытный опыт, практически царский, испытав который я настоятельно рекомендую вам отбросить ханжество и обзавестись врагом. Хотя бы для того, чтобы сделать его своим другом (у меня до этого не дошло).
Судья (госпожа Оленчук), принявшая заявление, которое я настрочил вскорости, провела заседание и закрыла дело ввиду отсутствия состава преступления. В полиции меня и слушать не стали, а журналисты, оказывается, кляузничали только с тем, чтобы их ОАО выкупил Вазген и его шайка-лейка. Таким образом отомстить врагу я мог, только возобновив отношения с Владой. Конечно, это обоюдоострый нож! Мне нужна была она и из мести, и сама по себе, и потому, что этим я хотел себе что-то доказать. И так как я любил ставить эксперименты и их анализировать, превращая свою жизнь в небольшую творческую лабораторию, то, пережив период буйства и боли, я решил поместить себя в стерильно-безвоздушное пространство и посмотреть, что произойдёт с моим сознанием в этих условиях. А именно: ко мне пришла идея лишить себя трёх высокоэротических вещей: творчества, любви и ненависти.
Когда это решение созрело, я был похож на завязшую в материи торбу, и мне казалось, что так ко мне придёт лёгкость. Итак, я отказался писать картины, запрещал себе думать о Владе, не разыскивал Вазгена. Однако вместо лёгкости, сам не замечая того, стал опускаться: пить, грязнуть в сомнительной литературе, проповедующей воздержание, выходные проводить, лежа на отрыгивающем луком животе. Благо у меня дома не было телевизора. Так бы отупел окончательно. При этом мне ни на грамм не было больно. Только скучно. Боже, как скучно! Мне было скучно даже размышлять о бедном боге, запутавшемся в собственных парадоксах. Красота, которая прежде томила и жалила меня, вызывала во мне только зевоту или желание что-нибудь пожевать. Мамин пирожочек или же забабахать по-взрослому холодца с хреном и отрихтовать сациви? – такие стояли передо мной вопросы. Без творчества, любви и ненависти красота превращалась в ёршик для чистки унитаза или в какую-нибудь другую херню. Баста! Красоты не существовало.
Не знаю, как долго бы моё сознание, угасая, тешилось мыслью о собственном самоотречении и возвышении, если бы не Мареев. Он стал наведываться ко мне в гости: то пропустить одну-другую, то рассказать о собственных творческих планах, то вызволить меня из домоседства. Однажды он пришёл угрюмый. Я к нему и так, и этак, а он только «налей да налей», а сам молчит с горестной миной. В итоге клещами удалось вытянуть: наш общий друг Федя Синёв (близкая мне душа и, как вы помните, воспитанник Ерошевича) решил покончить с собой из-за девушки. До этого он глотал горстями таблетки, его откачали, а сейчас планировал повеситься.
– Вот, смотри, – вытащив телефон, он открыл его страницу в Интернете. Альбом «Мы» изобиловал тем далёким и неправдоподобно розовым счастьем, в которое я совершенно не верил: сощурившийся от солнца Федя кормит Люсю огромным полосатым леденцом, подходящим под широкополую полосатую шляпку девушки; голова Люси над его головой, они в одинаковых очках, она закрывает его длинными пшеничными волосами, отчего Федосон похож на девочку; Люся у него на плечах с широко открытым ртом – видно, боится упасть. А вот и сердечко на песке.
– Как мило, – крякнул я, увидев сердечко, – и что они? Помолвились?
– Да, но вот размолвились.
– Почему?
– Бывший какой-то нарисовался, – отмахнулся Мареев, дав понять, что удручён и нечего об этом судачить. – Короче, я пытаюсь созвать ребят и вытащить его на пленэр. Свихнётся так Федос. Ну, ты в курсе, он у нас большой ранимый ребёнок.
Про бывшего я поцокал, про ребёнка авторитетно подтвердил, но ехать на пленэр отказался.
– Зря, – критично отрезал Костик, – ты ему всегда был близок.
На этом он перевёл тему и стал рассказывать мне о своём натюрморте из сельди. Повествовал он красочно, смачно, руки всё больше чесались взять кисти, да и за Синёва становилось боязно. Совесть ещё не совсем пропала. В итоге я согласился на затею. И Мареев, конечно, знал, куда нас вести. Туда, куда давным-давно, в позапрошлой жизни мы ездили с Ерошевичем. Более подходящее место сыскать сложно!
На Бобришном Угоре, куда мы приехали, с высоты открывался вид на пойму Юг-реки. Сам же холм таился в тиши, затенённый по кругу пахучими сосняками и трёхсотлетними ельниками. И до чего зачарованное место! Игривое! – никогда не вычислить тебе заранее его центр, он меняется, как будто величина матрёшки, а ты будто смотришь на Угор впервые. Также Угор был сакрально стар, многозначительно скрипуч, вздыхающ и совсем не говорлив.
Холм господствовал над всей близлежащей местностью: над поросшими ядовитым борщевиком лугами, над многолико-шумным лесом и тихим противоположным берегом, что лежал низко в песчаных косах и сизом дремотном тумане. Левее безмолвствовала зеленоватая старица, недвижимая, соборующая на покой свою одряхлевшую душу, что повидала и камыки, и золото, и лихое контрабандное весло. Справа буйствовали и воевали молодые струи: спесивые, как ящеры, кричащие борзым рожком. А распылавшееся солнце затягивало стройный волчий след по мокрому песку, превращая струи в огонь, а листья – в шёлковые гобелены с бесконечным орнаментом, таким же самовоспроизводящимся, как и центр Угора. А коли тебе удастся найти этот центр и попасть в него – будешь сидеть тихо, как в берестяном панцире, да складно читать по клеткам и разводам задеревенелого покрова: «В чём же предназначение не оправданной никак функционально Красоты?» – будто других дум, чаяний у тебя не было и быть не могло. Только вот это – Красота. И Красота снова появилась тут передо мной, заставив меня пасть ниц и раскаяться во всех своих глупых экспериментах…
Федя спустился по отвесному склону к реке.
«Заскребло ему, видно, захотелось в одиночестве покурить, вспомнить Люську», – прошептал мне Рубанов, подняв для трагичности брови домиком.
Мы втроем (Мареев, Рубанов, дописавший Кострякову китовраса за меня, и я) остались наверху. Что сделал не так Санёк Рубанов, чтоб его чураться? В конечном итоге не он, так кто-нибудь из числа монмартровских воспитанников его бы завершил. Успокоенный дятлиным перестуком и заунывной песенкой Мареева, я перестал дуться и протянул Саше горсть земляники. Ягоды росли прямо под ботинком. Пахучая земляника рассыпалась мохнатыми бусинами по всему Угору, так что хотелось налопаться ею с листьями, растянуться, сбивая лесной гнус со щёк, и блаженствовать от простоты и сложности всего окружающего, от того, что при вдохе листок затянет ноздря, а при выдохе листок отпрянет. Какой неожиданный повод! Я стал рисовать землянику.
– Во даёт, мольберт так съест! Фью-фью, поостынь, детка, – подшучивали они, копируя дотошную скрупулезность моих движений, которая вдруг исчезала, давая место вспыльчивой неразборчивости. Я соскучился по кистям.
Федосон всё не появлялся.
– Случаем не утопился ли он там из-за своей Люсеньки? – поёжился Саша Рубанов.
В Угор не пролетал ветер, он только шуршал в верхушках и ронял сухие ветки, но не холодил. А вот от воды тянуло настойчиво, сразу начинали стучать зубы. Да и тучи откуда ни возьмись наплыли. Странно, что он так долго не возвращается. Подождали ещё с полчаса. Небо всё хмурилось, Феди не было, а его сотовый пиликал в рюкзаке. Неужто и впрямь спятил? Как будто резко изменился день, а Угор вылез новой матрёшкой.
– Пойду я, наверное, за ним, – неуверенно сказал Мареев, перестав паясничать.
– Да мне тоже как-то уже не работается, – отложил кисть я, поминая вчерашний разговор.
– А мне что здесь, одному куковать? – возмутился Рубанов.
– Да, Санёк, ты мольберты стереги, а мы пойдём недоумка поищем. Запарил он, большой ребёнок, – говорил Костя, раздражённо рассовывая по карманам охотничий нож, зажигалку, фонарик и сухари, как бы невзначай демонстрируя основательность подготовки.
– Брось копошиться, пойдём скорей, – занервничал не на шутку я.
По отвесной лестнице мы спустились вниз и стали орать: «Федя! Федя! Федосон! Куда делся?!» Никто не отзывался, а ветер и шум реки делали это предприятие невозможным. И куда пошёл: направо или налево? Или вперёд через реку и в лес? Побранились и решили разойтись: Мареев пойдёт вниз по течению реки, к старице, а я перейду в узком месте реку и углублюсь в лес.
Переход размыло за зиму, поэтому реку пришлось переходить вброд. Вода била в ноги, растекалась меж колен, и я сильно кренился, стараясь не упасть на гладких, как лёд, булыжниках. На середине я зашатался, но, побалансировав руками, нашёл равновесие и наобум побежал, не приноравливаясь ко дну реки, а побеждая её силой. Стоило мне зайти в лес, пройти пару шагов, как всё изменилось. Лес был кромешной инаковостью относительно Угора и людей, а с задачей найти Федю он становился совершенно чужим, оскаленным каждым суком и веткой.
Я шёл и горланил. В какой-то момент я понял, что надо ставить зарубки, потому как деревья, сходясь сплошной стеной, сбивали с ориентира. Ситуация не прояснялась. Нет, так не найти Федосона, так можно только самому заплутать. Засёк время – покричу его в течение часа и пойду обратно к холму. Час прошёл, Синёва не было. Зато мелькнул лось, показав горбатую холку и мясистую верхнюю губу, напоминающую лопату. «Вот, без сохатого как-нибудь бы обойтись», – подумав так, я возобновил ор, чтоб лось сгинул подальше в чащу. Лось пугливо дёрнулся от человеческого голоса и побежал, быстро перебирая белыми, как будто одетыми в балетные лосины, ногами. Хотя я и шёл всё время по прямой, через два часа обнаружил, что потерялся. Мне всё казалось, что я иду верно, поэтому я надбавлял шаг, но логика времени подтверждала обратное – направление взято косое.
Тем временем тучи окончательно заглушили солнечный перезвон, проникавший сюда, в чащу. Теперь не стало и его. Синие лоскуты вырезались из мира, остались бледные, пасмурные прожилки предненастного неба. И это прискорбное преддождевое настроение собиралось тихо, будто подпольно, грозя медленной, но большой силой. Ба-бах! Хрясь, хрумк-хрумч. Ш-ш-ш-ш-и-и-и-р. Дупла. От них веяло конспирацией. В горах рядом с Ургутом в дуплах тысячелетних чинар, просторных и пустых как дома, проводились сходки. Также безусловно обитаемы были дупла рядом с Угором. Но вот рядом ли? Кажется, я уже отошёл так далеко, что пора искать пойму реки и по ней путь к Угору. В какой-то момент я подумал, что снова выбрал неверное направление. «Нет, не мог я ошибиться. Иду, как шёл. Скоро покажется река, вот она уже плещется где-то», – выдавал я желаемое за действительное, слыша воображаемый шум реки. Споткнувшись о камень, я остановился и снова прочертил в уме маршрут своего движения туда и обратно. Теперь уже стал сомневаться, верно ли его выстраивал. Снова пошёл назад по диагонали, пытаясь найти на деревьях зарубки. «Зарубка!» – подбегал я к стволу, но обнаруживал естественную трещинку в коре.
Серый свет становился пышнее и легче, я явно приближался к открытой местности и вскоре выбрался на луг, который до этого, конечно, не проходил. Лужок лежал неровным овалом под закупоренным небом, которое и хотело разлиться дождём, но пока не могло. Настаивалось. Мне осточертело плутать, а расслабиться и наслаждаться я не мог. Всё-таки приехал работать, а не прохлаждаться. Сев прямо на землю, я облокотился о дерево и бессмысленно уставился в небо. Но за бессмыслием прилетели и рефлексии. «Нам рефлекторно становится боязно без сети. Глупость. В огромном лесу как замурованный в бочке», – текли мысли.
«Хгш-хрш-хрш», – вдруг послышался звук. Опять, что ли, лось? Я снова заорал, не желая даже видеть какого-либо зверя, который подчёркивал бы невыгодность моего положения и хрупкость человеческого существования в принципе.
«А-а-а!!!» – заорал мне голос в ответ.
«Э-э-эй. Я ту-у-у-т», – подскочил, не веря ушам.
«Бажен!» – на полянке показался Федосон с блестящими и добрыми, как у бурёнки, глазами и ошалевшим от удивления лицом. Он быстро шёл навстречу, эмоционально жестикулируя руками и, наконец, распростёрши их как для объятия. Хотя, когда он подошёл ближе, руки его стали менее свободно носиться по воздуху и скупо легли по бокам. Однако рот продолжал изумляться: «Ну и ну! Вот ты даёшь! Не-не, не я, а ты!»
– Федосон?! Да не может быть! Не может быть! – махал в ответ я.
Может, я съел галлюциногенный гриб и мне мерещится Синёв? Но Федя был более чем достоверен. И эта его достоверность среди пасмурной полянки где-то в середине леса смущала более всего. Именно она и хранила некое сюрреалистическое зёрнышко правды и абсурда.
– Где ты шатался?
– Я тебя шёл искать!
– А я потерялся!
– И я!
– Чёртов лес!
– За нос, гад, водит!
– Так ты вешаться ходил? – ляпнул глупо я, не подобрав слова.
Синёв при этом вопросе выпучился, а потом рассмеялся.
– Ты чё, нет, конечно.
И в то время как я волновался по части его самоубийства и того, как мы могли встретиться в лесу, он – как нам искать дорогу.
– Ну ведь такого не бывает. Это всё равно что идти по Антарктиде и вдруг встретить школьного товарища на какой-нибудь льдине, – удивлялся я, подумав, что вся жизнь отчего-то состоит из подобных ситуаций. – Ладно, пойдём. Может, вдвоём дорогу найдём.
Обсудив, кто как шёл до этого и что видел по пути, мы выбрали направление и двинулись вперёд. Федя ещё продолжал болтать, смеяться над моим вопросом, а я, наоборот, насупился.
– М-да, теперь понятно, почему ты потерялся. Надо было Санька за мной послать. Ты же в прострации ходишь! – возмутился Федя, поняв, что его никто не слушает.
– Да слушаю, слушаю, – отбрыкнулся я и тут же вернулся к своей теме: – Ты вот скажи. Как бы это сказать. Ну, в общем, какой-то это всё сюр, да? Встретиться посреди леса на какой-то поляне…
– Да, реально, – подтвердил Синёв, почему-то с опаской глянув на меня, как будто боясь заразиться моей прострацией.
– Вот в подобном и вся суть этого направления – объяснить, продемонстрировать пограничные состояния, а ты всё время критиковал его.
– Ну, то, что мы здесь встретились, никоим образом не возвышает в моих глазах сюр. При чём здесь он? Я считаю его вредным, а его представителей – гонцами за эпатажем, – отмахнулся Синёв, интонационно закруглив тему и показав всем лицом, что надо по лесу идти, глядеть в оба, а не ерундой маяться.
– Мне бы разобраться, – буркнул я себе под нос, следуя покорно за Федосоном.
Меня точило изнутри странное пограничное ощущение, которому сложно подобрать описание в словах, хотя в картинах сюр – с ходу. Я чувствовал себя не столько во сне, сколько в контролируемом сне, закономерность которого вот-вот уясню. Но закономерность ускользала, я терял ниточку познания открывающихся пространств. И меня жутко томила мысль, что вся-вся, ёшкин дрын, ведь вся жизнь – случайная встреча в невозможных местах. Стечение обстоятельств. Волосинка из бороды бога. Горох из-под колен недоросля-пророка.
– Ты загоняешься, – снисходительно похлопал меня по плечу Синёв, как будто прочитав мысли.
– Давай иди, – брякнул я, не желая поощрять его снисходительный тон.
Вскоре мы нашли пойму реки, а по ней вышли на Угор к разбушевавшимся друзьям. Все окоченели, проголодались, переругались и, забросив мольберты, сели греться у разведённого Мареевым костра, пить, есть тушёнку и перемалывать произошедшее.
– Он бы из лесу так и не вышел, если бы я его не нашёл, – хвастал подвыпивший Федя, – так бы и сидел на лужайке, о сюрреализме думу думал.
– Да, Нежин у нас ещё тот дервиш, но ты сам, Федосон, недалеко ушёл.
– Я просто гулял и грибы собирал. Вон скока принёс. И, между прочим, ни разу не терялся, а что до дервишества, как ты говоришь, то это мой хлеб, как иначе писать картины? – обидевшись, отнекивался тот.
– Пока вы тут гуляете, на мне всё хозяйство. Костёр, тушёнка на вас всех, спички охотничьи, у меня там в рюкзаке целый лагерь. А из вас кто-то что-то взял? Только кисточки? И как можно быть такими неорганизованными! Один ветер в голове! – седлал излюбленного коня Мареев.
– Да, Марюша, ты у нас гений места, а ещё хозяйства! – сказал Федя.
Разомлевший Костик, не уловив иронии, перестал сетовать на меня и Федосона за витания в облаках и на том решил вынуть нас из опалы:
– Кстати, очень неплохая ягодка, Бажен, недаром ты её так прорисовывал, – и затем к Феде: – На ещё тушёночки, вкусная.
– Спасибо. – Синёв взял ещё банку.
– Пожалуйста, Федосончик, но всё равно поражаюсь, как можно собирать грибы и потеряться. В этом весь ты, не от мира сего, – жуя тушёнку и пододвигаясь ближе в костру, говорил Мареев, освещаемый огнём и от этого напоминающий ненца в яранге.
– По сравнению с Баженом я ещё от мира сего, – снова оскорбился Федя.
– Не, ну этот вообще, зна-а-атный, – причмокнул Костик.
– Кость, ну ты так тоже не хвастай материалистичностью, а то у тебя так и кисти задеревенеют, – рассудил Санёк Рубанов, копоша веткой золу.
– Странные у вас обо мне стереотипы. Вон Бажен спросил, не вешаться ли я собрался, – с претензией рассказал Федя.
Мареев и Рубанов прыснули смехом. Рубанов характерно загигикал, захлопал себя, так, что и мы подключились.
– Федосон, извини! Чтобы вытащить этого домоседа, мне пришлось сказать, что ты вешаться собрался. И то, падла, не хотел!
– Правда не хотел? – оскорбился Синёв.
Рубанов был явно в курсе.
– Так, а с Люсей всё хорошо? – серьёзно спросил я.
– Да всё с ней хорошо, – развел руками Федя и повернулся с кулаком к Марееву, – хотя бы Люську не трогал!
– И ведь ты как специально в лесу заблудился! – пытался выговорить зардевшийся в смехе Костик.
– Я не заблудился, а грибы собирал. И между прочим, летающая душа – это прекрасно, хуже, чем та, что ходит по земле, – с намёком ответил он.
– Ну, – успокоился тут же Мареев, – у меня тоже душа летает. Иначе бы я не вытаскивал Бажена.
– Но и так мою не доставал…
– А кто её достаёт? Я говорю «летающая душа», я разве сказал, что это плохо?
– Да, ты постоянно меня этим подкалываешь.
– Ну потому что ты – ранимая летающая душа.
– Ну а ты полети со мной!
– Не ссы, Федя! Я тоже летаю.
– Сейчас ты жуёшь тушёнку.
Ярлыки были пережёваны, все роли разделены, как в игре ток-а-ток, оставалось только чавкать и бросать каучуковый мяч. И они чавкали и бросали мяч. Меня это снова отвратило. Но на этот раз я попытался расслабиться и забавляться, в конечном итоге оказалось, что весь этот сыр-бор Костик организовал, чтоб вытащить меня.
– Бажен опять улетел, смотрите, сейчас прям с рюмкой замедитирует, – принялись они за меня.
– Давайте сменим пластинку, а? Поговорим о чём-то дельном. У кого какие идеи появились за последнее время? – спросил я.
– Как Ирочка? – сказал Мареев, косясь на Рубанова.
– Да, давайте. Бажен, ты снова стал девственником? – подхватил Федя, которому не хотелось быть «ранимой душой».
– Нет, у него же какая-то там крутая мадам, – попытался заступиться Рубанов, но сделал это так коряво, что вышло ещё хуже.
– Вечный девственник, – чокнулся я со всеми, пытаясь поскорее занять их рты.
Благо мы не могли рассиживаться долго, нужно было успеть на автобусе вернуться в город. А там, вдали от лесного гнуса, мы планировали продолжить сабантуй.
Они продолжали перебиваться на спор о материализме и летающих душах, а я впервые за долгий период пил с удовольствием, предчувствуя, как во мне просыпается нечто живое. Да, меня по-прежнему не было (как не было и моих друзей), и одновременно мы все были. Особенно эта дихотомия осветилась достоверностью, когда мы в четыре глотки, несмотря на стуки по батарее, подававшиеся сверху, запели «Звезду по имени Солнце». И тогда, честное слово, мы сами были красотой, не потому что мы, именно вот эти, а потому что Мы, разбросанные искорки единого пламени!.. А моё я, отколовшееся от чего-то большего, в ритмах Цоя растворялось, поддаваясь дисперсности, а потом по воле центробежной силы снова возвращалось в себя – я был элементом движения. Мы все вчетвером были движением, как некогда небо, которое я увидел. И как и небо, мы были хмельны и беспредельно свободны!!!
И пусть душу мы получаем не как бремя, что заключит нас навечно в рай или ад, а как школу, способную вывести в университеты, где, быть может, мы подтвердим своё право на индивидуальное бытие, – приключения сознания удивительнейшие из всего возможного. Экшен в чистом проявлении. Надо признать, что Мареев мне здорово помог: опять искать, опять находиться точкой в космосе, да при этом взяться за кисти… Осанна! Я хотел заслужить право на душу! Но вот вопрос – как?!
Неудивительно, что на следующий день, часов так около двух пополудни, в ресторан, где я работал (в отсутствие заказов мне приходилось перебиваться разными заработками), зашла Влада. Не знаю, хотела ли она пообедать или встретиться с кем-то, но уверен, что в этой взаимосвязи моего недавнего «выздоровления» с её появлением не обошлось без закономерности. Иными словами, это вовсе не случайность, а закон. Конечно, существует несколько принципиально разных гипотез. Было ли это искушением, что посылается всякому, кто ставит себе какую-нибудь чистую цель? Явилось ли это подтверждением существования единого энергоинформационного поля, которое расширилось сведением о трансформациях во мне? Или она стала тем сосудом жизни, тем земным благом, что надо испытать, чтобы не отвергать так рьяно наслаждения (будучи прирождённым противником гедонизма, я к данному заявлению скептичен)? Я был в жизни счастлив. Может быть, как никто. При этом ещё раз повторю – в басни с земными благами не верю. Отчасти из-за того, что сам не умею соблюдать технику безопасности в отношении земных благ и сразу превращаюсь в свинью.
Скорее всего, она услышала, что я работаю в ресторане, и специально пришла: слишком наигранно выглядел её вздох, когда она чуть не выронила свою сумочку, слишком картинно она завесилась волнами волос. But nobody knows. А если она специально пришла, то зачем: чтоб использовать меня и переехать за границу или чтобы вернуть меня? Последнее отметаю напрочь, остаётся только первое – но и оно неправда. Увы! Правда, вечно мечущаяся между противоположностями, её составляющими, всегда сложнее.
На следующий вечер мы были уже в номере люкс. Зачем и почему, когда у меня есть прекрасный чердак? Потому что она сказала, что ей нравится, «когда красиво». Мне тоже, поэтому я решил, что как-нибудь выкручусь, хотя на тот момент меня уже уволили из ресторана (чтобы уйти с ней, я разругался со всеми и вся). Подумаешь, оказался без работы! Зато у меня был земной сосуд, полный… Чем же он был полон?!
Влажные, ворсистые мои лапы (она решила в тот вечер меня называть «ягуаром»), мои изголодавшиеся лапы путешествовали по белым сатиновым впадинам и холмам. «Кошечка упрямится», – прохрипел я (всё ещё простуженный), диссонируя с атмосферой романтики. Свечи-таблетки качались в прозрачных чашах, наполняли воду бликами и волнением, блестело и улыбалось зеркало в раме, напоминая солнце Пиросмани, и люстра спадала тонкими стеклянными нитями до пола, на котором чернели лепестки.
– Я хотела, чтоб было красиво, – чуть отползая от меня, повторила Влада.
– Но ведь уже достаточно красиво, – возмутился я (сколько всего я уже замутил с этими свечами).
Но мой тон разбивал чувство красоты, как китайскую вазу, и я сам, алчный до красоты, рассердился. Ведь я уже, получается, напортил. Стало жалко усилий.
– Нет, – отбрыкнулась Влада и, сверкнув глазами, гневно и страдальчески уставилась в чаши, в которых так спокойно волновался свет.
– Что тебе ещё надо?
Она встала, достала из кармана брошенного пиджака пачку сигарет, закурила.
– Не знаю. Извини.
Влада смотрела на дым. Я смотрел на неё и на воду. Ей было приятнее смотреть на дым. Дым сомневающийся, переменчивый… Он может разделить с тобой переживание, изменить его, вода же его только смоет. Запах никотина бил в нос и до глубин прожигал то, что было возбуждено.
– Я бы тебе сказал, что ты… – дальше мне хотелось сказать «ебёшь мне мозг», потому что злился, что она вредничает, а значит, не так соскучилась по мне. Тогда я не понимал, зачем ей я, но я сдержал раздражение и добавил с улыбкой: – Взрываешь мне мозг.
Он была красива, как ненастоящая. Ужасающе красива. Я даже боялся, что по причине её излишней красоты у меня что-то не сработает. Вдруг мой мозг решит, что она богиня?.. Надо признать, она – первая по-настоящему красивая женщина в моей жизни. Я не любил красивых женщин, я любил тех, кому мог добавлять красоту своими глазами, – милых. Ей же нечего добавить. Даже более – я временами ненавидел красивых женщин, в них концентрировался яд. Поэтому красота Влады, её идеальная грудь, округлые бёдра, длинные ноги и длинные, как у египетской царицы, глаза были тем, что вызывало во мне некое отторжение, несмотря на неистовое вожделение.
– Я его не тебе, а себе… – ответила она и продолжила с некоторой тревогой, как будто этот дым её пугал или из него на неё смотрели лица, которые она видела, но о которых сказать мне не могла, – я не могу поймать ту красоту, о которой говорю… её здесь нет… быть может, чуточку в дыме от сигареты.
Я зло поперхнулся, выхватил у неё сигарету и сказал: «Тогда я буду курить, а ты смотри на меня и будь сверху».
«Может, она опять кому-то изменяет со мной? Отчего она так сомневается?! Отчего нервничает?» – гадал я и курил, стараясь не кашлять.
Она полежала, посмотрела, потом внезапно впилась в шею и оказалась на мне. Стало не до дыма, и дым был, в сущности, противен. Она два раза достигала пика, но когда открывала глаза, в них стояли слёзы. Тени растекались по векам. Отчего? Такой душевный надрыв ей бы не удалось ни сыграть, ни спрятать, он носился по нашему люксу и ещё более обострял ситуацию. Надрыв перешёл и ко мне. Казалось, мы, как ласточки перед грозой, мечемся, крыльями задеваем электропровода, а снизу в нас целится ружьё. Сверху падают сети. После всего я хотел её прижать к себе и в то же время оттолкнуть, плюнув ей в лицо.




























