355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №11 (2002) » Текст книги (страница 4)
Журнал Наш Современник №11 (2002)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:40

Текст книги "Журнал Наш Современник №11 (2002)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)

7 июня. В городе В. Жириновский. В “Кубанском курьере” пресс-конференция. Я нарочно послал ему записку: “Как вы относитесь к белогвардейцам прошлого и малочисленным поклонникам белой России в наши дни? Почему, на ваш взгляд, демократы, опрокинувшие коммунистов, так равнодушны к памяти о белой православной России? Вы уже бывали в Краснодаре – почему не посетили домик на окраине города – место гибели национального героя генерала Л. Г. Корнилова?”

Молодой тощий журналист зачитал только первый вопрос. Что мог ответить “сын юриста”? На митинге у крайкома партии он назвал последнего русского царя-мученика “Николаем Кровавым”. Я подошел к дамам и пересказал им свои вопросы Жириновскому. Мужичок услыхал. И возмутился: “А какой дурак сказал, что Корнилов национальный герой? Он предатель!” Ничему не научился, идиот, даже после вторичного крушения Империи.

Вывод войск из Германии. Мальчиком бегал я на станцию встречать составы, в которых возвращались домой победители. Через полвека победу осквернили. Никто не выстрелил в негодяя, никто не застрелился. Один выстрел мог спасти все.

Году в 1975-м прошла мимо по улице Ленина никому не известная в городе актриса, игравшая Наталью Гончарову в фильме 20-х годов “Поэт и царь”. Режиссером фильма был В. Р. Гардин, у меня в Сибири была тоненькая брошюрка о нем. Она Ирина Николаевна Кулешова, дочь дворянина, ее братья ушли за границу с белыми, а младший живет здесь, в Краснодаре. Ирина Николаевна одно время позировала на сеансах студентов художественного училища. И тогда, в 75-м, и нынче, когда вспомнил ее, ощущение такое: вот такой бы прошла мимо Наталья Гончарова, старенькая вдова Пушкина.

– Но вам придется смириться с одной моей особенностью. В два часа ночи я могу запеть: “Гром победы раздавайся!” или пойти на кухню, поставить на плитку чайник и неожиданно громко сказать: “А все-таки пятнистый Горбачев большая сволочь”.

К старости в нем пробуждался yголовник ранних лет.

Когда читаешь сурового зэка Шаламовa, смущает барская нарядность и чувственный эгоизм бунинской прозы.

Чтобы полюбить историю, надо возыметь сочувствие высокому горю жизни: все проходит, ничто не вернется.

Ночь. В темной кухне у окна. Курю. Во дворе белеет снег. Так вроде недавно был моложе, так же курил. Те годы прошли, и та зима не помнится. Много было зим со снегом, с дождями. Почему не боялся: другие зимы я встречу уже стариком...

Вот-вот надо ехать к матери в Пересыпь. Вдали не так чувствую ее. Не ходит рядом, не теряет ключи. Я не огорчаю ее сердитостью; сержусь на то, что она вечно выйдет во двор в потемках, а я кричу: “Мам, где ты, сколько можно!” Свет в кухоньке, в хате не горит ночью: я читаю и поздно ложусь здесь, а не там. Дикий в зиму сад не пугает меня тем одиночеством, которое подчеркнуто, а по некоторым главам, абзацам, строчкам вдруг воскрешаются твои тогдашние чувства и размышления. Сама жизнь прежняя выступает из тумана.

...И наступит время, когда будет гаснуть в пошлом воздухе самое высокое чистое слово.

Это был поэт, который за время либеральной реформы одурел от изобилия товаров. Душа предсказывает мне: я выскакиваю на минуту на холод и всегда нечаянно, под падающую звезду, шепчу: “Боже, скоро останусь я здесь один...”

Настя приходила. Переписывала из книги страницы о Рождестве, влуплялась в телевизор, лежала с собаками. Уже к вечеру она должна явиться к мужу. Взяли сапоги и отнесли подбить подковками. “Проводи меня до остановки”, – попросила. Раньше никогда меня с собой не брала. Мешал. Хлопьями летел мокрый снег. Зонтик сломался. Живу как во cнe. Настя ушла в свою жизнь, как уходят в пространство дни. Она еще не чувствует времени. Нашел запись, неужели она в пять лет так сказала: “Обожаю гром. Обожаю гром, когда сидишь в маленьком доме. А в большом, знаешь, как страшно”.

На юге России заметнее, как исчезает все стародавнее, русское. Почти нет журналистов, которые бы смотрели на жизнь по-русски и писали так же. Как-то я сказал про одну газету, что она русская, но на самом деле она номенклатурно-советская, и считают ее русской потому, что она не печатает евреев.

...И нынче, когда они уже не сидят в партийных кабинетах и не приветствуют нас ленинским жестом с трибуны, “отличительной их особенностью являются” неуловимость, рассеянное выслушивание ходока, равнодушие к любой судьбе. Они слушают и в эти минуты убегают от просящего.

В воспоминаниях провинциального генерала нет ничего, кроме одного: видите, я их знал, наших вождей, М. А. видел даже в калошах, я здоровался с ними, а вы – нет. Но с каким гонором он ходит. Каждый раз я думаю: потому и проиграли страну, что генералы походили на графоманов.

Стало мне безумно жаль не ранней молодости, а недавнего девятилетия, которое не повторится. Так не хочется стареть!

Хожу по базару, по магазинам. От бедности своей я страдаю, но горжусь тем, что в это предательское время я не богатый.

Ноябрь. Грустно и горько мне бывало после возвращения из Союза писателей, где от местных графоманов, жалких в своей провинциальности хуторян, ничего не услышишь, кроме гадостей друг на друга или волокитных разборов воров-издателей. Принесешь домой газет, журналов, купишь еще нечаянно в магазине книгу и тотчас уткнешься читать. Я всегда любил что-нибудь почитать для освещения души – это и мемуарное и что-нибудь о секретах ремесла или строчки о России. И вот прочитаешь что-то чудесное (ну, пусть из записных книжек), вспомнит кто-то, среди кого жил, с кем разговаривал, и так обидно! А где, среди кого прожил я? Что слышал?

...Мы отдали Союз писателей графоманам. Мы отдали наш Союз так же, как в России отданы кому попало заводы и недра. Пока мы сражались за чистоту русских рядов в литературе, хитрые графоманы на время примкнули к нам (хотя нигде не рисковали и жили, набрав в рот воды). Но едва страна покатилась к капитализму, они тотчас предали все и, подобно врагам нашим, кинулись на захват сфер влияния и законно принадлежащих настоящим писателям (а не графоманам) прав. Повторяю! Наше литературное бытие убито не демократией (даже), а графоманами. В общественно-политическом смысле графоман – всегда предатель. У него одна вечная задача: выкрутиться, спастись. Если за крик “моя Россия!” дадут 40 тонн бумаги, он пристроится к этому крику. Одновременно графоман и за демократию, за, так сказать, Сенной рынок. Графоману даже не снилось, что для его широкого кармана наступят такие золотые времена. Но в беседе с патриотами он скажет: “Какое проклятье! Жить невозможно! Что они наделали, эти Гайдары!” В жадности своей он не различает позиции газет и бежит в любую, где возьмут его объедки. Еще мгновение – и графоман присвоит себе все.

20 декабря. Позавчера умер в Магадане знаменитый певец Вадим Козин.

 

(Окончание следует)

Юлий Квицинский • Отступник (продолжение) (Наш современник N11 2002)

Юлий Квицинский

ОТСТУПНИК

ЖИЗНЕОПИСАНИЕ

Глава VI

ПЕРЕСТРОЙКА

В маленькой квартире в доме на улице Бочкова, где проживал раньше Шукшин, было людно и шумно. Справляли день рождения хозяйки. Гостей, как обычно, было больше, чем мест за столом. Закусок больше, чем могла бы съесть рота солдат. Водки, коньяка, вина и пива – море разливанное. Женщины продолжали суетиться на кухне, помогая хозяйке. Мужики частично курили, частично “говорили за политику”, частично в очередь звонили куда-то по телефону.

Андрей поздоровался. Обошел знакомых и полузнакомых, пожимая руки и лихорадочно вспоминая, как же зовут того лысого геолога и ту гримершу с Мосфильма, которую он обычно видел раз в год и только здесь. Публика была разношерстная. Инженеры, артисты, научные работники и еще Бог весть кто. У хозяина квартиры, полугрузина Гоги, было много друзей и московских, и немосковских. Инженер-самолетостроитель, он вечно мотался по авиазаводам на Украине, в Узбекистане, в Грузии и на Волге. Домой вез дыни, редиску, урюк, вино и новых знакомых. Говорить с этим народом было весело и интересно.

Застолье началось с длинного и цветастого тоста за здоровье именинницы. Потом пили за родителей, за детей, за тех, кто в море. Повторяли на разные лады тосты за хозяйку, хвалили хозяина, рассказывали анекдоты. Народ с каждой рюмкой веселел. Хозяин тянулся к симпатичной гримерше, которая со смехом била его по рукам. Артисты рассказывали, как заведено, последние сплетни с киносъемок. Инженеры с жаром спорили, стоит ли продолжать работы по созданию сверхзвукового пассажирского Тy. Женская часть разошлась в мнениях по поводу целесообразности приобретения вьетнамского серебра. Ученые из ИМЭМО с важным видом что-то бубнили о признаках завершения экономического подъема в США и неизбежной рецессии.

– Ребята, – крикнул через стол Гоги, – кончай про рецессию. Все мы знаем, что они там загнивают и что предсказывать экономический кризис в США – самая спокойная и доходная профессия в советской науке. Кризис не наступает, зарплата идет, книжки пишете и за границу ездите. У них кризиса нет, и хрен с ними. А у нас в магазинах ничего не купишь, зато на столе все есть. Они к нам как в гости придут, так и глаза на лоб. Так что в мире существует справедливое равновесие. И слава Богу! Давайте за мир! С неба звездочка упала, – заерничал Гоги, – прямо милому в штаны, хоть и все там разорвало, лишь бы не было войны! Правильно я вопрос ставлю, девушки? Пьем за борцов за мир в лице нашего единственного дипломата! – Гоги потянулся рюмкой к Андрею.

Выпили. Зажевывая водку красной гурийской капустой, Гоги поинтересовался, как там дела на женевских переговорах, удастся ли уговорить американцев не расставлять в Европе свои “Першинги”.

– Нехорошая это штука, понимаешь, генацвале. Говорят, они могут этой ракетой в форточку сортира нашего Генерального секретаря попасть. Ага, прямо в форточку! Это что же такое! А мы Рейгана в его сортире не накроем. Чего там наш новый Генеральный думает?

– Не знаю, – пожал плечами Андрей. – Он только что пришел. Симпатичный. Делами, похоже, интересуется, в материю вникает. Это уже хорошо...

Стол притих и внимательно слушал. Вмешался Юра Коровин, старый друг Андрея, из ИМЭМО:

– Почитайте его речь на апрельском пленуме. Не знаю, как вы. Сейчас многие говорят, что это сигнал. Пишут, что грядут перемены. Может быть. Я лично ничего не вижу пока. Слова разные красивые он говорит. Но мысли нет. Ребята из МГУ, с которыми он учился, рассказывают, что троечником был. Середняк. Ванька из деревни. С тех пор, конечно, мог и развиться. Большой путь все же прошел. Но пока я ничего выдающегося не вижу...

Продолжать эту тему было как-то неловко. Народ за столом начал переглядываться. С одной стороны, Юрка вроде ничего такого и не сказал. Подумаешь, новость какая, что Генеральный новенький и к нему надо еще приглядеться. Все так думают. С другой, вдруг кто-нибудь доложит. Потом в партком вызовут. Нет, конечно, не вызовут. Сейчас уже не то время. Но все же. Новая власть она как новая метла. Кто его знает. Да и не хочется сомневаться, хочется верить, что будет лучше. Оно, конечно, и сейчас неплохо сидим. Но можно же лучше. Чтобы зарплата была побольше, чтобы шмотки импортные в магазинах были, чтобы магнитофоны и видаки у нас стали делать хорошо и дешево, чтобы за границу побольше и почаще пускали.

Наступившую паузу прервала Даша, гримерша с “Мосфильма”.

– Ну-ка, плесни мне чего-нибудь, Гоги, – решительно промолвила она. – Знаешь, Юрка, – сказала Даша, – и мне, и тебе, и всем нам надоело, что нами правят немощные старики. Ждать от них нечего. А что менять что-то нужно, это ясно всем. Застой у нас как при Брежневе начался, так и не кончается. Я тоже эту речь на апрельском пленуме читала и перечитывала. Ничего там нет. Прав ты. Обычное балаболство. Но, может быть, у него пока и не получается сказать больше. Вокруг него-то все старые кадры. Небось в оба за ним смотрят. Надо время ему дать, чтобы развернулся. В общем, я беспартийная, и вся мне политика до лампочки. Вы меня знаете. Но предлагаю выпить за нового Генсека. За надежду.

Все, не сговариваясь, встали и осушили бокалы. Надеяться хотелось всем. И страха перед экспериментами не было ни у кого.

– Мы, – нагнувшись к уху Андрея, зачем-то прошептал толстый лысый геолог Борька, – такое мощное акционерное общество, что нас не развалить никому и никогда. Представляешь, какая махина... От Калининграда до Владивостока... всего столько – сила! В общем, пусть пробует. Хуже не будет. Глядишь, чего и лучше сделает. Я оптимист... Хуже хрен будет! – Борька захохотал. – Да даже если он полный ноль окажется, так вокруг него столько товарищей, что оступиться не дадут, за руки схватят и голову оторвут, если надо. Туда дураков не пускают и с улицы не берут. Пусть начинает. Политбюро поправит. Но надо же что-то делать. Столько сил, а все сидим в заднице. Рейган этот, клоун засранный, совсем обнаглел. Надо, надо, Андрюша! Пора! Давай чокнемся, чтобы все у нас, у нашего Советского Союза, как у людей, было, чтобы не вечно победу над немцами праздновать, а чтобы новые победы были, чтобы мы им нос утерли. Можем ведь! Только сосредоточиться и порядок навести надо...

*   *   *

Выйдя из здания ИМЭМО, Паттерсон остановился в ожидании остальной части делегации Лондонского института стратегических исследований. Сенатор Боренстейн, полковник Беркшир и еще какие-то люди отстали, прощаясь с советскими коллегами. Вместе с Паттерсоном на лифте в вестибюль с пыльными фикусами и деревянными решетками, призванными украшать раздевалки, спустился только Бойерман и высокий плотный пресс-атташе американского посольства Джон не то Густафсон, не то Гундерсон, сносно изъяснявшийся по-русски. Сопровождавший делегацию сотрудник института Коровин что-то с жаром толковал Джону. Кажется, предлагал зайти пообедать за угол в ресторан “Черемушки”.

– Поверьте, это будет быстро и вкусно, – говорил он. – Ждать не будем. Возьмем комплексный обед. Поболтаем, убьем обеденное время и потом прямо отсюда – к Арбатову в Институт США. Надо же где-то вам перекусить...

Паттерсон не стал дослушивать до конца. Какой еще там обед? Да к тому же с этим Коровиным, про которого говорили, что в Нью-Йорке он работал на советскую разведку. Работал – не работал, кто теперь разберет. Главное, что Коровин им неинтересен. Неперспективная фигура. Куда лучше есть и в большом количестве.

Паттерсон вышел на улицу и поглядел на поток машин, катившийся вниз по Профсоюзной улице. День был солнечный, майский. Сейчас хорошо бы пройтись полчасика, подышать воздухом, посмотреть на небо. Но ждут машины, пора ехать в посольство. Там будет ланч, умные разговоры. Потом этот Арбатов, которого они знают уже как облупленного, займет всю оставшуюся половину дня. Но не идти нельзя. А завтра опять – в самолет. Паттерсон сокрушенно вздохнул и оглянулся назад. Джон, кажется, отбоярился от Коровина и двигался к нему в сопровождении остальной компании.

– Ну, как вам показался наш друг Тыковлев? – с интересом обратился к Паттерсону Боренстейн и, не дожидаясь ответа, добавил: – Мне кажется, он сильно развился. Не сравнить с тем человеком, которого я встретил первый раз тогда в Лондоне. Из большевистского ястреба получается что-то вроде социалистического голубя.

Сенатор довольно хохотнул.

– И сотрудники у него, кажется, тоже разумные. Даже этот заикастый секретарь парткома. Я поначалу рассердился на Сэнди. Зачем он нам этих партийных бонз подставляет. А бонза ничего. В меру скромен, в меру глуп, подчеркнуто дружелюбен. Во всяком случае, его присутствие никого не угнетало. Как ты думаешь?

– Он заодно с Тыковлевым, – вмешался Джон то ли Густафсон, то ли Гундерсон. – Это его креатура. Авторитета у него в институте никакого. Все знают, что карьерист, работник слабый, директору в рот смотрит, в дела управления институтом не лезет. Смеются над ним: наш Доброволин всем всегда доволен.

– Но у них в институте сложная ситуация сейчас, – задумчиво сказал Паттерсон. – Говорят, КГБ обратил внимание на некоторых сотрудников. Заговорили о группе диссидентов, об институтском самиздате. Тыковлеву несладко приходится. Он директор новый. Значит, должен выбирать: защищать своих сотрудников или соглашаться на чистку кадров. И то, и другое для него, как новичка, возможно. Как думаете, куда повернет?

– Насколько нам известно, он доказывает в ЦК, что КГБ надо осадить, что институт должен иметь право сообщать партии альтернативные оценки и мнения, что, высказывая нестандартные взгляды, его сотрудники руководствуются интересами укрепления и развития социализма, а не его разрушения, что через 70 лет после революции надо научиться доверять своим людям, членам партии. В ту же дуду дует и Доброволин. То, что он это говорит – понятно. За развал идеологической работы, будь он обнаружен, отвечать пришлось бы в первую голову ему. Ну, а Тыковлев... Черт его знает. Не знаю, остались ли у него убеждения после того, как его выгнали из ЦК в послы. Больше всего он озабочен тем, как бы поскорее стать академиком. Допустишь разгром своего института, коллеги при голосовании в Академии наук прокатят. Не допустишь, глядишь, изберут. Вроде бы партийный выдвиженец, а все же брата-ученого защищает, в обиду не дает. Это для многих академиков аргумент. Хотя ученым они его, конечно, не считают и правильно делают.

– Пожалуй, вы правы, – согласился Паттерсон. – Чем больше я наблюдаю за Александром, тем больше мне кажется, что основная черта его характера – карьеризм. Это цель жизни. Убеждения – лишь средство для ее достижения. Они меняются в зависимости от обстановки. Вернее, всякий раз он с убеждением будет отстаивать то, что сберегает его от опасности и приносит выгоду. Это у него инстинктивно. Черта души. Скажете, что это готовый предатель? Пожалуй, теоретически да. Но на практике: кому предатель, а кому союзник и друг. Все зависит от ситуации. Вот увидите, он нас еще удивит своими политическими метаморфозами. Важно только подталкивать его в правильном направлении.

– Не сгущайте краски, – возразил полковник Беркшир. – В вашем исполнении его портрет приобретает почти Иудины черты. Карьерист как карьерист. Большинство талантливых людей карьеристы. что тут особенного? Ему выпало делать карьеру в советском обществе. Он ее и делает. Чего вы от него хотите? Чтобы он жил по тем же правилам, что и вы? Не может он этого. Опасно это. Кстати, кто из вас был бы готов выступить против правил нашей жизни? Скажете, что вопрос незаконный, что против нашей демократии могут быть только преступники или идиоты. Бросьте лукавить. Все мы тоже, в конце концов, боимся и дорожим карьерой. Поэтому большинство из нас, если как следует поскрести, приспособленцы.

–  Не будем спорить, – махнул рукой Боренстейн. – Извините, но я как иудей считаю, что фигура Иуды – вообще выдумка христиан и не более того. Согласен, однако, что, в конце концов, все мы – плохие или хорошие, – по сути дела, очень одинаковые. Бросьте морализировать, кто такой Тыковлев. Задача в жизни всегда состоит в том, чтобы быть успешнее других, выиграть у конкурсанта. Хотим мы выиграть в холодной войне против Советского Союза? В этом задача? При чем тогда разговор, кто Иуда, а кто нет. Нам надо выиграть любым способом. Это единственная правильная философия, потому что проигравший всегда останется в дураках вне зависимости от морали и убеждений. Поэтому мне Тыковлев и его ребята нравятся. Нужные нам и к тому же симпатичные люди. По новым советским временам, того и гляди, главными подсказчиками для Горбачева станут. Да, да, господа, похоже на то. Вы заметили, как Тыковлев пару раз пробросил, что они в ЦК записки пишут, проблемы западного мира анализируют в новом ракурсе.

– Они и раньше это делали, – отмахнулся Паттерсон, – только кто их там на Старой площади слушает.

– Ну, не скажите, – мотнул головой Боренстейн. – Они сейчас все стали толковать про какую-то перестройку. Слово “реформа” сказать пока боятся. Хотят совершенствовать социализм. Только, похоже, не знают как. Михаил Горбачев, наверняка уж не знает. Знал бы как, давно бы сказал. Этот человек словесными запорами не страдает. Значит, спрос на идеи будет. А откуда их взять? Тут свежее мышление наших собеседников очень даже потребоваться может. Недаром даже молодой Громыко, говорят, какую-то брошюру написал про новое мышление. Важно не то, что они там написали, а то, что спрос на что-то новое появился. Вот пусть и ищут новое. Они все предлагают нам совместно переходить на новое мышление. Я лично такой потребности не испытываю, но ничего не имею против того, чтобы они от своего нынешнего мышления отказались.

*   *   *

Паттерсон плюхнулся на заднее сиденье посольского “Мерседеса”. Рядом с ним поспешно разместился Джон, который, как оказалось, был не Густафсон и не Гундерсон, а Гудмансен. Впрочем, черт с ним и с его фамилией. Рядом с шофером уселся Бойерман, и автомобиль двинулся вниз по Профсоюзной.

– Я многих наших сегодняшних собеседников лично знаю, состою в дружбе с семьями, – заговорил Джон. – Сейчас обстановка в Москве совсем не похожа на ту, что была лет десять тому назад. Работать легко и интересно. Я почти каждую неделю провожу вечера где-нибудь на московских квартирах. Пью с ними водку, ем колбасу, икру, пирожки. Они гостеприимный народ, стараются особенно хорошо принять иностранцев. Это у них, видимо, от комплекса неполноценности. Он всегда был у русских. Не зря у них почти все начальники из нерусских. Это прямо-таки национальная традиция. Где-то в их летописи написано, как они пришли к какому-то иностранному князю и признались, что у них самих своей страной править ума не хватает. Приходи, мол, и княжь нами.

– Да это не в летописи, а у Салтыкова-Щедрина сказано, – скривился Паттерсон. – Впрочем, есть у них такой национальный недостаток. Что у них там на кухнях, кроме пирожков и водки, интересного?

– Кухни разные бывают, – почувствовав укол, посерьезнел Джон. – Я в основном в гости к их научным работникам, артистам, писателям, в общем, к тем, кто называется творческой интеллигенцией, хожу. Есть и другие кухни. Директора магазинов, завхозы, разные советские производственники. Те, кто думают, что обладают талантом к предпринимательской деятельности, организуют разные там кооперативы и артели. Там я почти не бываю...

–  И почему же? – равнодушно поинтересовался Паттерсон. – Не увлекает?

– Не увлекает, – кивнул Джон. – Эта публика при определенных обстоятельствах может, конечно, сыграть полезную роль. Но мне они неприятны. По сути своей, это криминальные личности. Никакой созидательной деятельностью они никогда не занимались. Среди них много талантов, но талантов своеобразных. Это изобретатели порой гениальных способов обворовывать государство. Но по своей психологии это все же не предприниматели, а воры. Кроме того, общаться с ними нормальному человеку трудно. Они либо пьют, либо играют в карты, либо содержат по несколько жен сразу, либо имеют все эти недостатки одновременно плюс еще много других и самых неожиданных. Я не говорю, что они неинтересны с профессиональной точки зрения. Их интересуют деньги, большие деньги. Ради этого они на все готовы.

– Ну, так чего вам еще надо? – удивленно спросил с переднего сиденья Бойерман.

– Да не то их волнует, как получить деньги от нас, – рассердился Джон. – Своих достаточно, а как спрятать то, что они наворовали, или отменить законы, которые мешают им воровать. Впрочем, это тоже, конечно, неплохая база для работы. Они против режима, хотят от него избавиться. Однако, если думать все же политически, то совершенно ясно, что, если русские начнут перестраивать  свою  экономику при участии  этих  людей, никакого свободного рынка и демократии у них не получится. Растащат все до последнего винтика и копейки.

– Не вижу, почему нас это должно волновать, – заметил Паттерсон. – Это будет их свободный выбор. Если он им на каком-то этапе не понравится, они могут его исправить. Но я согласен с вами, Джон, что общаться с этой публикой надо очень осторожно. Запачкаться можно. В политическом плане они малоинтересны. В эмпиреях не витают, к анализу обстановки не способны, связей в интересующих нас кругах не имеют. Видимо, их там не считают за собеседников.

–  Чего мы стоим? – прерывая сам себя на полуслове, обратился Паттерсон к шоферу. – У нас не так много времени.

– Тут вечная пробка, сэр, при выезде с Профсоюзной на Ленинский, – извиняющимся голосом ответил шофер. – К сожалению, объезда нет. Придется потерять еще несколько минут.

– Ну, ничего, значит, не поделаешь, – пожал плечами Паттерсон. – Столица второй супердержавы должна мучиться пробками. Продолжайте покамест, Джон, про любимую вами творческую интеллигенцию. Что там у наших советских энциклопедистов и Робеспьеров происходит?

– То же, что сто пятьдесят лет тому назад. Под зеленой лампой, на тесной кухне, поздно вечером говорят без умолку. Как это у Грибоедова: шумим, браток, шумим.

– Шумели, шумели, а потом на Сенатскую площадь вышли, правда, государь император всех их там и прихлопнул, – улыбнулся Паттерсон. – А эти тоже куда-нибудь выйдут?

– Выйдут, наверное, если решат, что царь Михаил в душе с ними, а не против них. Они все чаще говорят, что Тыковлев с новым Генсеком подружился, в доверие входит, вскоре якобы его опять в ЦК возьмут. Михаилу-то для его перестройки другие идеологи нужны. Не Сусловы и не нынешний белорусский партизан Зимянин. Другую музыку пропаганда должна играть. Это очевидно. А кто ее напишет, кто исполнит? Мог бы Тыковлев, которого они ласково зовут Сэнди. Сэнди до смерти обиделся на прежних идеологов, после того как его из ЦК выгнали. Он, считай, по прежним меркам репрессированный. Значит, постарается отплатить обидчикам. Вот к нему и тянутся и свои институтские, и обиженные кинорежиссеры, и писатели, и журналисты. Вы же знаете, в этой среде идет вечная борьба между теми, кто вылез наверх, и теми, кто барахтается внизу. И репрессии 30-х годов, и постановления 1948 года  они сами друг против друга организовывали. Вот и теперь, я думаю, у них идет подготовка к новой смуте. А Сэнди в ЦК прошел огонь и медные трубы, все ходы и выходы знает. Он и на Западе много лет проработал – одним словом, вроде Петра I у них многим представляется. В довершение всего своим человеком среди ученых заделался, как бы от имени всей советской науки говорит.

– Складно излагаете, Джон, – задумчиво промолвил Паттерсон. – Ваш бы посол так же складно в Вашингтон писал. Он что-то не столь увлечен возможностями советских диссидентов, как вы.

–  Так я ведь тоже от них не в восторге, – усмехнулся Джон. – В большинстве своем это люди, сочетающие крайнюю амбициозность с наивностью, граничащей с примитивизмом. При этом они вполне искренни в своих убеждениях и действиях. Наглядный пример тому – академик Сахаров. Великий физик и никакой политик. Впрочем, не столь уж они все и наивны. Просто они решили, что по своим талантам, образованию, личным амбициям достойны лучшей участи, чем та, которую им уготовила советская власть. Она им, конечно, дала все, что может дать – и ордена, и премии, и высокие тиражи, и поездки за границу. Но в сравнении с тем, что имеют их коллеги на Западе, все это не то, и не так, и выглядит жалко. Хочется большего. Когда хочется большего, всегда начинают говорить, что хочется свободы. Это красивее, чем просто просить прибавки к жалованию.

– Свобода – это великая ценность, – назидательно поднял палец Паттерсон. – Человек, хоть раз вдохнувший воздух свободы, никогда добровольно не откажется от нее больше.

– Да, да, – скучно кивнул Джон. – Я несколько о другом. Я их чуть ли не каждый вечер наблюдаю за рюмкой водки. Они не понимают, что в мире куда больше талантов, чем мест под солнцем. Если таланту удалось реализоваться, то потому, что обстоятельства позволили случиться этому. Конечно, Плисецкая или Ростропович думают, что стали великими потому, что родились такими. Они забыли, что кто-то помог или позволил им стать великими. Для лиц, подобных им, такое заблуждение неопасно. Они уже достигли высот, с которых их нельзя столкнуть. Но большинство других не понимает, что они делают, и не представляют себе последствий своих действий. Они же могут оказаться совсем иными, чем мои знакомые себе это представляют. Многие из них думают, что они владеют секретом, как перестроить жизнь в СССР за пятьсот дней по американскому, немецкому или шведскому образцу. Чепуха, конечно, и глупость! На самом деле, они, в лучшем случае, проучились один семестр где-нибудь у нас в США или Германии, прочли десяток книг, съездили на какие-то семинары и конференции. Их знания находятся на уровне студента второго курса нашего колледжа. Но они чувствуют себя здесь, в Москве, великими гуру, потому что другие не читали и не видели даже этого. Они, как правило, никудышные ученые, но обзавелись научными степенями и высокими должностями, переписывая чужие труды, к которым цензура закрывает доступ для других. Посмотрите на их ученых-политологов, экономистов, юристов. Как правило, это плагиаторы. Там же, где списать неоткуда, то есть там, где речь идет об их советской стране, ее проблемах, ее экономике и социальном устройстве, ни мысль, ни фантазия не работают.

– Поэтому, – заторопился Джон, – я хочу сказать, что никакой реформы советского строя господин Тыковлев и его товарищи, на мой взгляд, никогда не придумают. Нет у них в голове ничего собственного, никаких концепций, никаких программ. Опять попробуют где-то что-то списать. А где списывать? У нас они рецептов для реформирования социализма не почерпнут. Значит, вся горбачевская перестройка вскоре закончится. Закончится разгромом московских, ленинградских и прочих либералов по причине их несостоятельности как национальных политиков. Ведь они кончат тем, что предложат вернуться назад к царской России. Это меня заботит. И заботит все больше. Происходящее здесь, конечно, приятно и радостно, настраивает на оптимистический лад. Да, да, это так. Но боюсь, что кончится это плохо. Впрочем, мы приехали.

– Не будем заранее пугаться, – заулыбался Паттерсон недоброй улыбкой. – Разве так уж плохо, если они вернутся назад к тому, что имели до 1917 года? В конце концов, это их естественное состояние. Они попытались выскочить из него с помощью Маркса, Ленина и своей революции. Теперь утомились быть великой державой, разочаровались и не прочь попроситься назад. Добро пожаловать. Только, господа, на ваше старое место лапотной России. Другого места в западном клубе для вас никто не держал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю