355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник №11 (2002) » Текст книги (страница 19)
Журнал Наш Современник №11 (2002)
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:40

Текст книги "Журнал Наш Современник №11 (2002)"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 24 страниц)

Вчера шел в баню на Маяковке, пересек улицу Заводскую, увидел толпу людей на остановке и подумал: какая, в сущности, грустная вещь – ожиданье троллейбуса.

Это жизнь в ожидании жизни – это ошибка, которую мы повторяем снова и снова. Лица с тоской и надеждой повернулись в ту сторону, где над улицей, упираясь в тяжелые провода, должны появиться рога токосъемников. А их нет и нет. Не видно водителя за огромной “баранкой”, не трещат искры, не слышно того подвывания, с которым троллейбус разгоняется от светофора. И люди, поддавшись коварному демону ожидания, в эти тягостные двадцать минут как бы совсем отказались от жизни. Как мне знакомо это томленье – сколько раз я и сам попадал в его сети!

Есть испанская поговорка: “Расставанье – маленькая смерть”. А ожидание – то ожидание, когда забываешь о жизни, протекающей здесь и теперь, в настоящем – это маленькое самоубийство. И хочется крикнуть: “Опомнитесь, группа самоубийц на троллейбусной остановке! Очнитесь, развейте тяжелые чары – живите...” Ведь жизнь протекает и здесь, среди нас. Вот трехлетняя девочка, не выпуская материнской руки, носком голубого сапожка с увлечением роется в лужице – пока ее мать, со страдающим выраженьем лица, пытается разглядеть троллейбус. Вот мой сверстник, хмельной мужичок – выпил, небось, граммов двести, и теперь потеплевшим, растаявшим взглядом смотрит на низкие, быстро бегущие тучи, на крыши домов, над которыми ветер качает антенны, и, верно, думает: “Хорошо!” А вот двое мальчиков лет десяти, беззаботно смеясь, натыкаясь на взрослых – бегая между ними, как между деревьями, – поочередно гоняются друг за другом. Вот уж кому наплевать на троллейбус – чья жизнь целиком в настоящем...

 Долгожданный номер “шестой” наконец-то подкатывает к остановке. Толпа возбужденно гудит – и, как волна, ударяется о жестяной синий борт. Слышатся крики и ругань. Троллейбус, которого ждали с таким нетерпением, вызывает у всех почти ненависть. Внутри теснота, давка. С трудом сходятся ширмы дверей – и машина, уныло гудя, разгоняется вдоль по улице.

А для нас, для всех тех, кто набился в его жестяное нутро, начинается следующий цикл ожидания: когда же мы наконец-то доедем? Качаясь на поворотах, тупо уставясь в туманные стекла, мы ждем, ждем и ждем – мы опять совершаем свое ежедневное маленькое самоубийство. И, в конце концов, мы, конечно, дождемся – известно, чего...

Еще с детства испытывал странную робость, заглядывая к часовщику. Помню, красивый азербайджанец, работавший на Маяковке, как бы снисходил до клиентов, совавших в окошко остановившиеся часы.

– Посмотрим, посмотрим... – глубокомысленно говорил часовщик.

Он сдвигал очки к темени, вставлял в глаз какую-то черную штуку – но начинал осмотр почему-то другим, близоруко прищуренным глазом. Приставив к часам блестящие стройные ножки пинцета, он в несколько быстрых движений откручивал крышку. И открывалась бездонная прорубь, снимался люк с потайного колодца, в котором – вы только подумайте! – жило время... Это был его, времени, заколдованный замок – блестели башни и шпили церквей, крепостные зубцы, – но покуда все было безжизненным, оцепенелым. Часовщик, как громадная черная птица, парил над тем замершим городом. Он осматривал улицы, площади, зубцы стен – но нигде не встречал даже признака жизни.

– Мне все понятно... – клекотал вдруг вещун-часовщик. – Но все же ответьте: что вы с ними сделали?!

Мастер гневно, стеклянным сверкающим глазом прожигал мне чело.

– Роняли? – его голос звучал, словно голос судьи. Я сокрушенно кивал.

– Так я и думал! – торжественно восклицал часовщик.

Он брал отвертку, плотней вставлял в глаз монокль и начинал колдовать. Замок времени лихорадило землетрясение: он качался, дрожал на пяти буграх пальцев, его крыши и стены звенели от тяжких ударов отвертки.

 И вдруг словно сотни сверкающих блох одновременно выскакивали на крепостные зубцы – начиналось всеобщее мелконервическое движенье. Эти мелкие блохи плясали в немыслимо сложных, цеплявших один другого, кругах-хороводах, они бесновались, мелькали – они размножались в недрах оживших часов! И колдун-часовщик, опасаясь, как бы те насекомые не разбежались, завинчивал крышку. А блохи, я слышал, шуршали, царапали корпус часов – и понемногу, одна за другой, по секундной, без устали скачущей стрелке выбирались и спрыгивали наружу...

Пока часовщик огрызком синего карандаша заполнял квитанцию, я осматривал его сумрачную каморку. Боже, сколько здесь было часов – сколько здесь жило блох времени! На стенах и тумбочках, полках, на столе под зеленою лампой – всюду дергалось, мелко дрожало, шептало и бредило время. И отсюда, из этой каморки, блохи времени выбирались наружу: они кусали людей и животных, деревья и птиц, грызли камни – но ничем не могли утолить свой чудовищный голод.

Получив часы, я поскорей отходил от окошка. Казалось, если я постою там еще пару минут, то весь, с головы и до ног, буду облеплен незримыми насекомыми. Нет уж, спасибо: мне хватит и собственных, тех, что живут в золотистой коробочке на запястье.

Меня и они-то когда-нибудь загрызут-закусают...

 И он сам, и его жизнь полны тайны. Демьяна порой видишь в разных местах Калуги: или на рынке, где торгуют скобяной ржавой мелочью, или в автобусе номер тринадцать, а то возле будки “Прием стеклотары”. Он всегда чем-то занят: несет громыхающий звонкий мешок, деловито копается в мусорном баке, катит тележку с какой-нибудь рухлядью. И всегда поражает та мощь, тот напор, с каким движется этот старик. Он идет, чуть подавшись вперед, подседая на кривоватых ногах: разлетаются полы его в клочья порванного тулупа, седая борода перекошена набок, и жаром пышет багровое, пьяное, радостное лицо...

Однажды судьба свела меня с ним за одним костром. И Демьян рассказал, что ему довелось воевать еще на Курской дуге, под Прохоровкой, – против танков Гудериана. Он, рядовой полка “самоходок”, был ранен там в ногу. Во время рассказа на дремучем лице старика метались блики огня, сощуренных глаз почти не было видно. Говорил он напористо, смачно и крупно. И, помню, меня посетило тогда чувство непобедимости этого человека. Надо же: он воевал с Гудерианом, Гитлером, “третьим” рейхом... И где сейчас эти гитлеры-гудерианы? А Демьян – вот он, жив, пьян и весел.

Правда, он теперь бомж. За ничтожные деньги какие-то жулики выманили у него квартиру. Сколько-то времени Демьян пожил у знакомой старухи; потом она умерла, и он, в свои семьдесят пять, оказался на улице.

Но все же Демьян, этот спившийся, нищий, бездомный старик, и сейчас – победитель. Одинокий и старый, без крыши над головой, он продолжает упорно шагать в темноту, и все длится и длится его безрассудная, радостная атака! Снег визжит под его башмаками, бутылка “боезапаса” торчит из кармана тулупа, клочья седой бороды обросли мохом инея, пар валит из клокочущей, темной дыры его рта... Вы подумайте: он-то живет, он воюет на самом краю бытия, в шаге от смерти, не просто в окопах передовой – но в состоянии непрерывного наступления! Это не то что мы с вами, окопавшиеся в тылу: нас отделяет от ужаса смерти то дом, то семья и работа. У Демьяна же нет никакого прикрытия. Он гол – он живет на ладони у Бога. Он живет и – великий солдат! – он воюет за нас, вместо нас. А мы робко бредем позади, за Демьяновым кряжистым, мощным, упрямо шагающим телом. И пока продолжается его яростный бой с темнотой – нам всем как бы дана передышка...

На Театральной, рядом с книжным развалом, есть два заведения: они расположены через стенку, впритык. Над одним зеленеет вывеска и курчавится надпись: “Пивнушка”. Густой запах хмеля течет из дверей и вливается в реку улицы. Женщины, проходя здесь, морщат носы; мужчины же словно слышат манящий и дружеский оклик: “Куда ж ты, приятель? Постой, заверни...”

Мы завернем. Встанем в очередь, услышим родной, усыпляющий говор и увидим глаза – то веселые, то несущие муку похмелья, то злые, то добрые, – всякие. Но в каждом взгляде будет особое выражение успокоения – какое и возникает-то только в пивной, усыпляет при слабом мерцании мокрых граненых бокалов. В атмосфере пивной возвращаешься вспять, в родовые глубины, припадаешь к земле, пьешь ее соки и дышишь ее испареньями – сладкой горечью хмеля. Пивная порой представляется неким колодцем, проделанным в недра земли, в ее беспробудное оно, в ее нескончаемо-долгие сны. Да, пиво тянет к земле...

А рядом, за стенкой – “Кофейня”. У нее иной запах – кофейный тревожащий аромат режет пивные тяжелые волны, как киль корабля разрезает зеленую воду. Здесь чисто, уютно, звучит европейская тихая музыка, здесь за стойкой ряды разноцветных бутылок, здесь бывают красивые женщины... Это совсем другой мир. Заходя сюда, я себя чувствую чужаком, эмигрантом, почти дезертиром. Душа говорит: “Твое место не здесь, а в “Пивнушке” – там твоя родина, жизнь и судьба”.

Но, грешным делом, случается посидеть и в “Кофейне”. Кофейная резкая горечь пробуждает в душе беспокойство, томленье неясной тревоги. Взгляд становится резче; смотришь на окружающее с чувством отторгнутости ото всего – но и острого интереса. Чашка кофе – это как бы укол одиночества в нашу общинную русскую душу.

И все-то мне хочется раздвоиться – как бы, сохраняя жену, завести и любовницу, – чтоб, припадая к родимой земле возле стойки пивной, пить порою пустынный и горький, тревожащий воздух “Кофейни”...

Если нужно купить пяток длинных гвоздей или, скажем, три метра электропроводки – куда мы направимся? Ясное дело, на рынок, в скобяные ряды. Они расположены вдоль по улице Достоевского, на краю Березуевского оврага. А вон там, за железной будкой, к оврагу отходит проулок, – давайте, читатель, неспешно пройдем по нему.

Здесь на столиках и на рогожках, расстеленных по земле, разложен разнообразнейший (по-старинному – москательный) товар. Есть шурупы и гвозди, долота и сверла, отвертки и шильца, уголки, петли, скобы, куски канифоли и баночки с оловянным припоем, мотки разноцветной проводки... Но этим торговля не ограничивается: вдруг видишь стопку старых журналов – “Человек и закон” вперемешку с “Искателем”, трех фарфоровых слоников, шерстяные носки, коробочку блесен, брошюру “Тантрический секс”, цветочный горшок, две калоши, одинокий ботинок (видно, он дожидается одноногого инвалида), мышеловку, заштопанный зонтик и средство от моли. Кажется, люди выгребли все, что у них завалялось в углах и кладовых, – и вынесли на продажу.

А покупателей мало. Да и кому нужна эта вся, в большинстве своем бесполезная, рухлядь? Вот разве что детям – играться. Помните, как Том Сойер в уплату за право покрасить забор получил от приятелей дохлую крысу, которую можно было крутить на веревке, кожуру четырех апельсинов, хрустальную пробку от графина, ошейник без собаки, сломанный перочинный нож и одноглазого котенка? Кажется, все это можно найти и здесь.

Но пройдем дальше. Проулок соскальзывает в овраг. Продавцы с каждым шагом становятся все оборванней, товары – все удивительней. То, что разложено на мешках и газетах, уже совершенно никчемное, ржавое, взятое, без сомненья, со свалки. Колючая проволока, арматурные прутья, скелет разбитого велосипеда – а вот, отдельно, погнутое колесо и педаль, – изъеденный ржавчиной нож, треснувший черенок лопаты, корзина без дна... Через пять-шесть шагов ступаешь, по сути, на территорию свалки. Но только мусор разложен еще по порядку, рядами и кучками – им еще пытаются торговать. Продавцы глядят виновато – словно они просят милостыню.

А вот здесь уже настоящая свалка. Тропинка теряется в мусоре: битом стекле, цветастых пакетах, картонных коробках. Синеватый дымок стелется по-над склоном. Несколько человек бродят меж грудами мусора, роются в них, что-то порой поднимают и складывают в мешки. Видимо, то, что им не удастся съесть, – будет выставлено на продажу.

И вот непонятно: то ли рынок сходит на нет, превращается в свалку, то ли, наоборот, свалка, сама из себя, из обилия мусора, рождает осмысленность и регулярность торговых рядов? Или рынок спускается к свалке – или все-таки свалка медленно превращается в рынок?

И на каком из путей – то ли вниз, то ли вверх – находимся мы, находится бедная наша страна?

Арсентий Струк • Не себе одному принадлежит человек (О Борисе Зайцеве) (Наш современник N11 2002)

Арсентий СТРУК

НЕ СЕБЕ ОДНОМУ

ПРИНАДЛЕЖИТ ЧЕЛОВЕК

(О Борисе Зайцеве)

Новичок в литературе, сразу замеченный Горьким, Чеховым, Телешовым, Андреевым, Короленко, Вересаевым, Михайловским, Куприным.

Сорокалетний писатель, опубликовавший шеститомное Собрание сочинений.

Автор пятидесяти книг на русском языке и двадцати на других языках, изданных за рубежом к 1972 году.

Человек, две трети жизни (из 90 лет) проживший в эмиграции, но написавший такие проникновенные строки о России, которые могли быть созданы только великим писателем. Не побоимся такой оценки.

Речь идет о Борисе Константиновиче Зайцеве, родившемся в Орле и прожившем в калужском крае и самой Калуге почти 16 лет, похороненном на парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа рядом с Буниным, Шмелевым, Мережковским, Тэффи, Гиппиус.

Нет, я не собираюсь писать строго выстроенную статью о жизни и творчестве этого русского классика, нашего земляка. Я лишь хочу поделиться некоторыми мыслями, возникшими при перечитывании прозы Б. Зайцева перед встречей с его потомками, приезжающими из Франции. О человеке, давно уже принадлежащем истории нашей культуры, нашей литературе, во многом – нашем современнике.

Да, не себе одному принадлежит человек. В этом и радость сопричастности общественной добродетели, в этом и ответственность каждого не только лишь перед собой, но и перед обществом, перед Богом. Жизнь Бориса Зайцева – подтверждение тому. Наш тульско-орловско-калужский регион писатель называл “моя Тоскания”. Думаю, это не только название части Италии, страны, которую он посещал в течение пяти лет, которую любил и знал, о которой много писал, которая по красоте напоминала ему наши края, но в нем, этом названии, как бы зашифрована и великая тоска ее просторов, которые так ранимо ощущает каждый русский писатель. Достаточно прочесть хотя бы две его вещи – “Волки” и “Мгла”.

*   *   *

Он обладал орлиной зоркостью, равной бунинской. Большой пруд напоминает ему “горячее зеркало”. Скачку казаков он сравнивает с “сухим вихрем”. Воды у него – “шоколадные”, тело – “многолюбивое”, следы на росной траве – “яхонтовые”, мгла – “прозрачная”, пелена – “огнезлатая”, бревно – “слимоненное”, слова – “несвычные”. Вот о человеке в несколько строк: “Низкий старик Карпыч загорает под солнцем; длиннейший кнут ползет за ним змеей, лицо его коричнево, а волосы снегообразны. Странно видеть это серебро на крутом пастушьем теле; ветер слабо шевелит его локоны, когда он без шапки; на темени розовеет апостольский кружок”.

Вот о русской грозе: “Могучий дождь душит землю и радостно соединяется с ней, быстро мокнут люди, набрасывают на себя рогожи, прячутся под телегой; с лошадей льет; живой пар идет от них. В черных тучах наверху обнажается огненная змея, слепящий удар разрывает воздух”.

Б. Зайцев выказывает здесь такое изумительное цветовидение, что читать все это – наслаждение. За житейской нашей суетой мы как-то подзабыли об этих исцеляющих образах России, не только прекрасных, но и вечных. Склонен думать, что образы эти навеяны годами детства, проведенными писателем в селе Усты Жиздринского уезда и в Людинове, где его отец был поставлен директором завода.

*   *   *

Не чужд писателю и добрый человеколюбивый юмор:

“Вот толстый человек с чемоданчиком; широко расставляет ноги, подошвы у него громадные, лицо в волосах; усы могучи, маленькие желтые глазки спокойны и сонны, как у медведя-муравьятника”.

Но взгляд художника, чаще благостный, лирический, умиротворенный, порой становится беспощадным, скальпельным, далеким от розового флера: “На улице пахнет канифасами и кумачами. Бродят полупьяные гости в городских куртках и новых галошах, а лохматое, мшистое дедье слушает с завалинок”.

*   *   *

Б. Зайцев с первых шагов в литературе боготворил Чехова... Известно, что последний прислал ему телеграмму, которая заканчивалась словом “талантливо”. Вот вам и пример возможной переклички (Зайцев—Чехов) в рассказе Зайцева “Миф”: герою рассказа Киму – восемьдесят (в пьесе Чехова “Вишневый сад” Фирсу – девяносто). “Ким слабо ступает сзади и все время бормочет про себя что-то; восьмидесятилетние его мозги движутся на припеке и шевелят привычными мыслями: в прежние годы яблок было больше, много уродилось налива...” А у Фирса – разговор о том, что в прежние-то годы вишня так уродила... Может, это не просто перекличка, а все дело в том, что оба великих писателя видели явление глубоко русского человека в его привычных условиях, с его привычными мыслями и заботами?

*   *   *

Как неистребима вера Б. Зайцева в то, что человек станет лучше!

Его герой Миша в рассказе “Миф” говорит женщине: “Ведь люди непременно станут светоноснее... И теперь это есть в них, но мало, искорками”. И как удивительно соединены в нем эта вот вера в светоносность будущих русских людей с глубоким пониманием и видением темных, мрачных сторон дикой Руси. И показано им это со страшной силой в рассказе “Черные ветры”.

*   *   *

Одним из самых очаровательных русских рассказов о любви является его произведение “Молодые”. Всего-то три с половиной страницы. Но это уровень бунинских “Снов Чанга” и “Человека из Сан-Франциско”. Хотя тут – земная любовь сельчан Гаврилы и Глаши. И написана она по-толстовски обстоятельно, обаятельно, светло. Рассказ этот сделает честь любой антологии.

*   *   *

Все-таки в конце жизни Б. Зайцев стал в своих крупных вещах меньше выказывать цветовидения. Уходит насыщенность цветовая, связанная с русским пейзажем. Сюжеты становятся интереснее, диалоги – вывереннее, размышления – глубже, а вот цветовой фон блекнет. Очевидно, сказался отрыв – такой долгий! – от России, от родины малой, чьи картины подпитывали его.

*   *   *

Снова выходят в России его книги. Читатели открыли и продолжают открывать творчество писателя, сказавшего о своих корнях так проникновенно в рассказе “Аграфена”: “О ты, Родина! О широкие твои сени – придорожные березы, синеющие дали верст, ласковый и утолительный привет безбрежных нив! Ты безмерная, к тебе припадает усталый и загнанный, и своих бедных сынов – бездомных антонов-странников ты берешь на мощную грудь, обнимаешь руками многоверстными, поишь извечной силой. Прими благословение на вечные времена, хвала тебе, Великая Мать!”

*   *   *

Да, он был волшебником русского языка, сурово-реалистического и сказочно-лирического. Читаешь – и словно причащаешься, словно омовение принимаешь: “Струйка дальних журавлей тянула к западу; их клекот, утопавший в красной мгле, был похож на зов из дней далеких, прекрасных”. Конечно же, это – о днях жизни на Родине.

*   *   *

Иногда говорят, что писатель Б. Зайцев – всегда умиротворенный. Это далеко не так, прочтите хотя бы рассказ “Улица Св. Николая”. Какой здесь сарказм, какая убийственная, острожалящая, нещадящая ирония!

*   *   *

Ощущаю завораживающий ритм его прозы. “Мраморы Элевзина! Плеск волны, Нереиды и розы, гробницы аттические. Медленный лет пчелы”. Или вот это: “Гроб посредине, маленький. Весь в цветах. Свеча – смутное золото. Смутно и темно-холодно по углам. Двое у изголовья девочки: вечные двое – отец, мать...” Еще пример мощного инверсионного ритма: “Синеющим, прозрачно-перламутровым оком опаловым смотрит на нас даль, слушает душой эфирной. Нежно алеет и золотеет в лесах. Хочется, чтобы журавли пролетели”.

Да ведь это же поэзия, это стихи в прозе, которые так напоминают тургеневские вещи подобного плана. С ритмом связана и разбивка рассказов. Например, “Белый свет”, уместившийся на 6 страницах, разбит на 12 отрывков, и каждый из них – со сменой настроения (а это – тоже ритм). Словно поэма быта в прозе. О котором им же, Б. Зайцевым, сказано: “Малая жизнь, ты не Верховная. Не связать тебе путника”. Разумеется, путника к истине, к Богу, к душе.

*   *   *

Я напомнил о скрытой перекличке “Зайцев-Чехов”. А вот в рассказе “Душа” (собственно, это цикл зарисовок с одним настроением, с надеждой, терпением) много переклички с “Окаянными днями” Бунина. Но если у Бунина – отточенная ненависть к режиму Советов, клеймо дантовой силы на деяния новых властителей России, то у Зайцева – глубокая печаль, горечь от дел, творящихся на Родине. И надежда – “Свет Пречистой, поддержи нас...” Он видел много чудовищного, живя в деревне Притыкино Каширского района Тульской области, где похоронен его отец. Пережил убийство толпой племянника, выпускника юнкерского училища. Пережил арест свой и отсидку на Лубянке. Но верил, что дни России будут “светло-серебряны”.

*   *   *

Борис Зайцев был глубоко религиозным человеком. И свет божественный лежит на страницах его книг. Какая художническая мощь была дана ему! Ведь совсем молодым человеком перевел “Ад” Данте. Да ведь это и крупным поэтам не всегда было под силу. Вот откуда, возможно, и ритм его прозы (отчасти, конечно). Кстати, о Данте он упоминает в рассказе “Душа”: “Данте бронзовый, глядящий строго на писания мои...” Зайцев словно бы негласно соревновался всю жизнь с Буниным, тот переводил блестяще многие стихи, а поэтический дар Зайцева блеснул на терцинах великого итальянца.

Не религия ли помогла проявить ему терпение и выдержку, когда в годы разгрома дворянских усадеб он сам о себе сказал: “Не хочу ни сада, ни дома. Я путник”. Сказал, конечно, в самом высоком смысле этого выражения (божественном), но, возможно, и потому, что уже не давали покоя душевного, духовного ни сад, ни дом на такой родине, которая предстала глазам его после революции. Его путешествия по чужим странам и жизнь в этих странах затянулись больше чем на полвека. Но слава Богу, наступили времена, когда Великий Путник возвращается. А мы приходим к нему. Особенно это отрадно для тех, кто рожден в местах, осененных его именем, или видевших те же пейзажи, что и он, в его “Тоскании российской”.

*   *   *

Одна из особенностей его стилистики: тяготение к двойным определениям: листва “глянцево-серебряная”, взгляд “напряженно-блестящий”, вид “элегантно-стынущий”. И какая сжатость порой. Вот портрет в одной фразе: “Беллетрист с профилем шахматного коня”. Вот пейзаж одной строкой: “Красноватый диск встает над лиловым горизонтом”.

*   *   *

Общеизвестно, что Б. Зайцев сразу поверил в талант Марины Цветаевой. Поддержал ее. В трудные годы голода и разрухи в Москве приносил Марине на квартиру (улица Поварская, ныне музей) вязанки дров, продукты. А живя в Притыкине, пригласил на лечение в деревню дочь М. Цветаевой Ариадну, по сути, спас девочку. Он вообще был очень отзывчивым, милосердным человеком: почти восемь лет терпеливо ухаживал за парализованной женой... Кстати, описанные в “Голубой звезде” комнаты героини, Машуры, очень напоминают комнаты в квартире М. Цветаевой.

*   *   *

В автобиографической тетралогии “Путешествие Глеба” наиболее просматривается связь Бориса Зайцева с калужским краем, с его любимыми Устами. Возможно, следующее мое впечатление спорно, но тут судьба русского интеллигента показана с таким же глубоким психологизмом, как и в “Докторе Живаго” Б. Пастернака.

*   *   *

С одинаковым мастерством Б. Зайцев писал и городской пейзаж (“Луна стояла невысоко. Белел в зеленой мгле Кремль; тянулась золотая цепь огней вдоль Москва-реки”), и сельский (примеров – не счесть). И сельские пейзажи его не менее точны и впечатляющи, чем у Бунина. Но вот закономерности судьбы: Бунина русский современный читатель может уже цитировать, а Б. Зайцева лишь начинают узнавать. И виной этого позднего узнавания в немалой степени является наше культурное беспамятство.

*   *   *

Конечно, смешно “притягивать” творчество великого писателя и сына России к позиции какой-либо современной партии, к обоснованию тех или иных теперешних политических воззрений. Но и не признавать правоту, прозорливость иных из его высказываний, поразительно точных и для нашего времени, нельзя. “Положим, что есть Дума, что там говорят и критикуют, и постановляют. Но ведь это так, для формы. Прежнее – все то же”. Вот вам и “благостный” Б. Зайцев. Или вот это его высказывание, очень уж неудобное для нуворишей: “Воля к богатству есть воля к тяжести. Вот почему я не из демократов. Да и богачи мне чужды”. Конечно, это не прямая авторская речь, но все же...

*   *   *

Повесть Б. Зайцева о Сергии Радонежском мне представляется одним из самых ярких произведений об этом великорусском святом. И тут писатель демонстрирует все волшебство своей блистательной словесной палитры. Образ человека, реальной исторической личности дан им... через пейзаж. “В нем наши ржи и васильки, березы и зеркальность вод, ласточки и кресты, и несравнимое ни с чем благоухание России”.

*   *   *

Закончить эти фрагментарные и субъективные заметки мне хочется пожеланием видеть в Калуге литературный музей Бориса Зайцева. Или хотя бы экспозицию в краеведческом музее.

Повторю, что с нашим краем писатель был связан шестнадцать лет. А музея у нас нет. В Орле же, где он родился и прожил менее года, есть. Хвала орловцам. Мы не удосужились ни музей организовать, ни доску установить. Стыдно-с, господа!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю