Текст книги "Журнал Наш Современник №11 (2002)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 24 страниц)
Только в 1938 году А. Л. Чижевский вновь приглашается на работу в качестве научного руководителя по аэроионификации Дворца Советов. А в сентябре 1939 года в Нью-Йорке состоялся I Международный конгресс по биологической физике и космической биологии, на котором Чижевский избирается Почетным президентом. Он вновь приглашается в Америку, но и на этот раз в поездке за рубеж ему отказывают.
Летом 1941 года Чижевский со своей семьей уезжает в дом отдыха Щелыково. Там и застала его война. Надежды на скорое окончание войны и разгром фашистов не оправдались. Война затягивалась, враг подошел к Москве. Семья Чижевского вместе с артистами Малого театра, с которыми Александр Леонидович дружил и вместе отдыхал, поздней осенью 1941 года эвакуировалась в Челябинск, где над ним снова сгущаются тучи.
На этот раз доносы о его неблагонадежности: “восхваление гитлеровской армии и критические высказывания в адрес научного и политического руководства СССР”. 21 января 1942 года Чижевский был арестован, осужден на 8 лет, которые вначале отбывал в Ивдельлаге Свердловской области, а с 1945 года – в Карлаге, в степях Казахстана.
После освобождения еще 8 лет находился в ссылке в Караганде. Полностью реабилитирован был только в 1962 году.
Но и в условиях заключения он оставался ученым, художником, поэтом. Продолжал свои исследования, писал стихи и картины. Правда, картины и рисунки лагерного периода невелики, выполнены подчас на отработанной бумаге акварелью, гуашью, иногда цветными карандашами, но какая в них сила и красота! Беглыми мазками темперы или гуаши, тонкими слоями светоносной акварели, легкой прописью цветных карандашей он позволяет увидеть в рисунке пространство и движение мира, многообразие связей в природе.
Органическая потребность познавать, отображать мир в стихах и красках помогали ему выстоять в нечеловеческих условиях, в которых он оказался. Не случайно между строк его стихотворения “Гиппократу” появляется такая запись: “5.1.43 г. Холод +5°С в камере, ветер дует насквозь. Жутко дрогнем. Кипятку не дают”.
Стихи и пейзажи, на которых он по памяти изображал любимые им с детства пейзажи, согревали его душу, помогали отвлечься от мрачной действительности. “Ничто так не утешает душу, ничто так не успокаивает, как чарующие взгляд пейзажи родной земли”, – писал Александр Леонидович. Работа его души и мозга продолжалась.
Именно в эти годы он делает новые открытия в области гематологии: исследует электрические и электромагнитные свойства эритроцитов – красных кровяных телец. Он исследует кровь в движении и находит электрические особенности реакции оседания эритроцитов. Впервые в истории медицины, благодаря его исследованиям, кровь предстала как целостная динамическая система. Работы Чижевского по электрогемодинамике открывали новые возможности для постановки более точных диагнозов многих заболеваний и для поисков новых терапевтических методов.
В 1959 году издательством Академии наук СССР был опубликован фундаментальный труд А. Л. Чижевского “Структурный анализ движущейся крови”, а через год (в 1960 г.) в издательстве “Госпланиздат” – еще одна монография “Аэроионификация в народном хозяйстве”.
Вернувшись в 1958 году в Москву, он вновь организует лабораторию ионификации в тресте “Союзсантехника” при Госплане СССР и становится ее научным руководителем. Но судьба не оставляет ему времени для новых дел, хотя в эти годы он работает по усовершенствованию своих аэроионизаторов с целью использования их в кабинах самолетов и космических кораблей, для чего устанавливает связь с Главным конструктором космических кораблей С. П. Королевым и конструктором самолетов О. Г. Антоновым.
Здоровье А. Л. Чижевского с каждым днем становится хуже, последние два года жизни он не работает официально, но ежедневно пишет по 25 страниц, такую норму он определил себе сам. Зная о неизлечимой болезни, спешит написать воспоминания о прадеде Никите Васильевиче Чижевском, прожившем 111 лет, пережившем пять царствований, участвовавшем более чем в ста сражениях, имевшем все ордена, какие полагались по его чинам; а главное – о своем старшем друге и учителе К. Э. Циолковском; приводит в порядок свой научный архив. Помогает ему в этих делах его верный друг и жена Нина Вадимовна. Впервые эти воспоминания, подготовленные Н. В. Чижевской, в сокращенном варианте вышли под заголовком “Вся жизнь” в 1974 году, и только в 1995 году они увидели свет в полном объеме под названием “На берегу Вселенной. Годы дружбы с Циолковским”.
В 1964 году 20 декабря в 8 часов утра А. Л. Чижевского не стало. Похоронен он на Пятницком кладбище в Москве.
Давно уже нет с нами Александра Леонидовича Чижевского, но свет его идей, его прекрасных поэтических произведений еще долго будет служить людям. Человек большой и щедрой души, твердо веривший в победу Солнца над Мраком, Добра над Злом, он оставил нам замечательное духовное наследие, которое учит ценить Прекрасное, любить Жизнь и Человека.
Крупному советскому ученому-физику, организатору науки, человеку неравнодушному к художественному творчеству – Д. И. Блохинцеву принадлежит, пожалуй, наиболее верная оценка масштаба творческой личности А. Л. Чижевского:
“Многие из его акварелей просто прекрасны, другие хороши. Но, быть может, самое главное, о чем говорят эти картины... как и стихи... заключается в том, что они раскрывают перед нами образ истинно великого русского человека в том смысле, в котором он всегда понимался в России.
...обязательной чертой этого образа были не только успехи в той или иной науке, а скорее создание мировоззрения.
Наука, поэзия, искусство – все это должно быть лишь частью души великого и его деятельности”.
Александр Бобров • “Правда – моя последняя гордость” (Наш современник N11 2002)
Александр БОБРОВ
“ПРАВДА —
МОЯ ПОСЛЕДНЯЯ ГОРДОСТЬ”
И самое обидное, что я ведь знаю, как меня будут любить через 100 лет.
Марина Цветаева
В этом году любители поэзии отмечают 110 лет со дня рождения Марины Цветаевой. Она родилась 8 октября 1892 года и позже запечатлела эту дату в стихах:
Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоанн Богослов.
Теперь, учитывая разницу между церковным и светским календарем, которая в ХIХ веке составляла 12 дней, календарная путаница привела к мнимой спорности даже самой даты рождения: ведь православные хорошо знают, что Иоанн Богослов – 9 октября. Кажется, обычная нестыковка, но она тоже подчеркивает зыбкость вех и запутанность судьбы Цветаевой. Сама она ни стихотворством своим, ни сокровенными записями – ясности не вносит.
Века не прошло с того дня в 1919 году, когда среди кошмара гражданской войны, голодающей, обезображенной, раздираемой высокими идеями и низменными страстями родной ее Москвы Марина Ивановна написала эти пророческие слова “через 100 лет” – а через 22 года, 31 августа 1941 года, в годину другой войны, она свела счеты с жизнью в Елабуге, в состоянии полного одиночества и смертной тоски.
Через шестьдесят лет после ее гибели издано, по существу, все наследие выдающегося поэта. Издательство “Эллис Лак”, где довелось мне работать главным редактором, выпустило полное собрание сочинений в восьми томах, но составители – Анна Саакянц и Лев Мнухин не смогли включить 12 записных книжек и обнаруженные фрагменты еще из трех тетрадок, чудом сохранившихся у Цветаевой, не знавшей усадебной или кабинетной жизни. Она сама пророчески писала в Берлине, когда скитания только начинались: “Быт. Тяжкое слово. Почти как: бык. Выношу его только, когда за ним следует: кочевников”. Но, несмотря на всю открытость своей кочевой судьбы ветрам эпохи, она наложила полувековое вето на свои сокровенные записи. И вот наконец в 2001 году Е. Б. Коркина и М. Г. Крутикова подготовили два тома “Неизданного”, которые, конечно, были замечены и оценены в издательском мире, в кругу цветаевских почитателей, но не стали общественно-культурным событием, таким, например, как полтора десятка лет назад вышедшая в “Новом мире” невыдающаяся “Повесть о Сонечке”, наделавшая столько двусмысленного шума. А в этих двух потрясающих томах “Неизданного” – сама ранимая душа Цветаевой, ее острый бунтующий ум и непосильный для обычного человека опыт.
Составители справедливо написали в предисловии, что записные книжки – “именно они, а не письма, не автобиографическая проза, не весь неохватный контекст ее лирики, и даже не сквозной лирический сюжет ее поэм, – мы полагаем, содержат главный урок, который одна личность может оставить другим: предельно точно записанный, не преображенный художественными задачами голый экзистенциональный опыт”. И почему-то называют этот естественный порыв художника, порой переходящий грань допустимого или адекватно воспринимаемого, “сознательно поставленным экспериментом”. По-моему, никакого эксперимента, да еще “естествоиспытательского”, Цветаева не ставила, а оставила фразу-ключ к разгадке ее поэтического и женского дара: “Правда – моя последняя гордость”. И снова, всей творческой судьбой – от холодной заметки до горячечной реплики – подтвердила мысль Рильке, блестяще знавшего русскую поэзию вообще и стихи Марины в частности, что русскую поэзию – постоянное “выхаркивание души” – можно принимать лишь малыми дозами, как ликер. Но ликер этот (или менее изысканный напиток) настаивается в глубочайших и темных погребах. Цветаева вносит в них то электрический фонарь, то смоляной факел, то березовую лучину и дает пригубить (от слова “губы” и от слова “губить”) всем желающим правды. Последних, как демонстрирует та же судьба уникального издания, оказалось не так уж много.
И все-таки в дни памяти Марины Цветаевой я вернусь к обжигающим, будоражащим или умиротворяющим записям, потому что они стали для меня настольным чтением и дают порой ответы на вечные и самые злободневные вопросы. Свои рассуждения и реакцию на прочитанное я стараюсь опускать вовсе – за исключением тех случаев, когда надо что-то пояснить, напомнить или смягчить вопиющее противоречие. Впрочем, последнее – трудно выполнимо, ибо Цветаева соткана из вызывающей противоречивости и ладной, нервно пульсирующей речи.
КЛАДЕЗЬ ПОЭЗИИ
Цветаева прежде всего – поэт, художник, что не раз подчеркивала и доказывала сама: сначала – поэт, потом – мать, любящая подруга, совслужащая, патриотка, эмигрантка и т. д. Многие записи касаются ремесла, работы над словом – впрямую или косвенно выдают непрерывную работу аналитического ума, точность пристального взгляда, образный склад восприятия даже непоэтической действительности. И конечно – чужого необходимого творчества. “Два источника моих наичистейших радостей: книги и хлеб”. Даже в голодный 1919 год хлеб – все-таки на втором месте! А чуть раньше запомнившийся афоризм Бальмонта: “Деникин не пришел, а зима пришла”. И тут же случайный возглас мужика на улице: “Мороз не по харчам!”.
“Поэт, как ребенок во сне: все скажет”.
“Слово – вторая плоть человека. Триединство: душа, тело, слово. Поэтому – совершенен только поэт”.
“Никогда (grand jamaais*) не жертвую простотой, правдой – рифме, как никогда не жертвую: душой – телу.
...Я перевожу:
Господу – душу.
Кровь – Королю,
Сердце – красоткам,
Честь – самому.
“Самому” и “Королю” – не рифмы. Можно было бы вместо “Честь самому” – “Доблесть хвалю” или “Доблесть – люблю” (Королю – люблю...).
Но “Честь – самому” – крик и формула, а “Доблесть – люблю” – мерзость, манная каша, стих восьмого сорта.
И поэтому: “Честь – самому!”
И так во всем, всегда”.
Эта запись касается, пожалуй, не столько переводческого принципа, сколько творческого и человеческого кредо. Хотя пример, может быть, не из самых ярких.
“Поэт, это человек, который сбрасывает с себя – одну за другой – все тяжести. И эти тяжести, сброшенные путем слова, несут потом на себе – в виде рифмованных строчек – другие люди”.
“Ни народностей, друг, ни сословий. Две расы: божественная и скотская. Первые всегда слышат музыку, вторые – никогда. Первые – друзья, вторые – враги. Есть, впрочем, еще третья: те, что слышат музыку раз в неделю. – “Знакомые”.
“Анна Ахматова”. – Какое в этом великолепное отсутствие уюта!”
“Вся пресловутая “фантазия” поэтов – не что иное, как точность наблюдения и передачи. Все существует с начала века, но не все – так – названо. – Дело поэта – заново крестить мир”.
“Я Вас люблю” – “Красное солнце” – “черный ворон” – есть очевидно степень непритязательности и простоты, которая избавляет слово, присущее всем устам, от становления его – общим местом.
Общее место: прекрасные мечты.
Прекрасное дитя – всегда ново”.
“Каждый поэт, имей он хоть миллиард читателей – для одного-единственного, как каждая женщина – имей она хоть тысячу любовников – для одного”.
“Я бы могла писать прекрасные – вечные! – стихи, если бы так же любила вечное, как бренное.
(К этому вернусь еще не раз)”.
“Для Бальмонта каждая женщина – королева.
Для Брюсова каждая женщина – проститутка.
Ибо находясь с Бальмонтом, каждая неизбежно чувствует себя королевой.
Ибо находясь с Брюсовым, каждая неизбежно чувствует себя проституткой”.
“Демократические идеи для поэта – игра, как и монархические идеи, поэт играет всем, главная же ценность для него – слово”.
“Аля: “У всякой церкви есть свой голос в Пасху...” – ну, чем не Мандельштам, которого она никогда не читала:
– “Все церкви нежные поют на голос свой”...
И сразу стихи:
...Все мы любовь по-разному поем:
У всякой церкви есть свой голос – в Пасху”.
“Каждый мой стих – последнее, что я знаю о себе – самая, самая, самая последняя секундочка, точно наконец стоишь ногами на линии горизонта.
(Тот же обман)”.
“Слышали ли вы когда-нибудь, как мужчины – даже лучшие – произносят эти два слова:
“Она некрасива”.
– Не разочарование: обманутость – обокраденность.
Точно так же женщины произносят:
“Он не герой”.
“Бальмонт, держа меня за руку: – “Теперь, когда я уезжаю, я могу это сказать. Для меня остается глубочайшей психологической загадкой...”
Смотрит на меня, любяще оценивает...
...“и не прельститься даже Бальмонтом!”
“Дождевые слизни – не Лирика”.
“Лирика требует куда больший костяк, чем эпос. Эпос – сам костяк. В лирике твоя душа (река) должна стать костяком.
– Оттого и лег кость.
Так, выбившись из страстной колеи,
Настанет день – скажу: “Не до любви!”
Но где же на календаре веков
Тот день, когда скажу: “Не до стихов!”.
НАСТОЯЩАЯ ЛЮБОВЬ
“О поэты! Поэты! Единственные – настоящие любовники женщин!”.
“Женщины любят не мужчин, а Любовь, мужчины не Любовь, а женщин.
Женщины никогда не изменяют.
Мужчины – всегда”.
“Во все в жизни, кроме любви к Сереже, я играла”.
“Женщина только тогда окончательно освободилась от любовника, когда почувствовала к нему физическое отвращение.
Презрение – вздор. (Ибо относится к душе)”.
Вот запись, категорическая в первой части и по-девичьи мягкая – во второй, но самое впечатляющее, что над ней почему-то, в отличие от всех соседних, стоит дата – 31 августа 1919 года. Напомню, что 31 августа – дата самоубийства Цветаевой.
“Мужчина, если не нужен физически, не нужен вовсе.
“Не нужен физически” – если его рука в руке не милее другой руки”.
“Я люблю две вещи: Вас – и Любовь”.
“Первая победа женщины над мужчиной – рассказ мужчины о его любви к другой женщине. А окончательная ее победа – рассказ этой другой о своей любви к нему, о его любви к ней. Тайное стало явным, ваша любовь – моя. И до тех пор, пока этого нет, нельзя спать спокойно”.
“Женщин я люблю, в мужчин – влюбляюсь.
Мужчины проходят, женщины – остаются”.
“Любя другого, презираю (теряю) себя, будучи любимой другим – презираю (теряю) его”.
“Давайте любить меня вместе! Где Вас не хватит, я помогу. – Вот самое честное, что я могу сказать партнеру”.
“Любят тех, с кем весело – или невозможно целоваться.
Со мной ни того, ни другого: немножечко лестно, – разве”.
“Никогда ни с кем не целоваться – понимаю – т. е. не понимаю, но не безнадежно, – но если уж целоваться – под каким предлогом не идти дальше?
Благоразумие? – Низость! Презирала бы себя.
Меньше потом любишь? Неизвестно, может меньше, может больше.
Верность? – Тогда не целуйся”.
В записной книжке 8 после вышеприведенной записи, по сути, как бы расшифровывающей и обосновывающей девиз, произносимый обычно иронически: “Ни поцелуя без любви”, Цветаева признается: “Пишу чудесные стихи, между прочим, четверостишия и пятистишия. Есть такие:
Плутая по своим же песням,
Случайно попадаю в души:
Но я опасная приблуда:
С собою уношу – весь дом”.
И продолжает дальше играть в блудницу, притом иногда заигрываясь:
“Ты зовешь меня блудницей, —
Прав, – но малость упустил:
Надо мне, чтоб гость был – (слово не вписано. – А. Б. )
И чтоб денег не платил”.
Дальше и вовсе идет двусмысленность, которая переходит на примитив частушки: “Раз, бывало, я давала...”:
“Никто, взглянувший, не встречал отказа.
– Я не упомнила числа.
Смеясь, давала – и давала сразу:
Так слава к Байрону пришла”.
В этих миниатюрах, приведенных частично – ролевая игра с оттенком саморазоблачения, вызов христианской морали и вечная попытка примирить низменное, греховное с духовным и сослаться на великих, даже не совсем к месту. Разве к Байрону так пришла слава?
“Богородица Разлук.
(девушка в порту)”.
“Почему все радуются, когда девушка любит в первый раз – и никто, когда во второй?”.
МОСКВИТЯНКА
Москва! Какой старинный,
Странноприимный дом...
Это восклицание относится и к нашей древней, пестрой столице, и к тому образу, который сознательно пестует и генетически хранит в своей душе, в творчестве Марина Цветаева – коренная москвичка, странница, никогда не забывавшая свой дом в Борисоглебском переулке, где находится ныне музей, помогавший готовить к изданию записные книжки, величавый Кремль, Патриаршие пруды, Музей изящных искусств, который создавал ее отец (кстати, в сентябре отмечали 100-летие открытия детища Ивана Цветаева), Поварскую улицу, по которой она ходила на службу в голодном 1919 году. Пожалуй, книжки 5 и 6 1918—1919 годов – самые объемные, наполненные фейерверком образных наблюдений, острых суждений и – самые жизнеутверждающие, духоподъемные. С их страниц встает перед нами характер истинной москвитянки – памятливой и рассеянной, набожной и грешной, непредсказуемой в поступках и глубинно русской. Она призналась: “За 1918—1919 г. я научилась слушать людей и молчать сама”. Тем сильнее звала к перу врожденная и благоприобретенная тяга высказаться хотя бы на бумаге.
“Универсальность буквы М.
– Матерь – Море – Мiр – Мир – Мор – Молния – Монархия – Мария – Миро – Музыка – Метель – Москва! – и т. д.
И просто – потому что первая буква, которую говорит ребенок – первая, губная:
– Мама”.
Замечательно в этом тонком музыкальном наблюдении и то, что родная Москва стоит с восклицательным знаком в универсальном и вечном ряду – от Матери до Москвы.
“Недавно вечером, гуляя с Шарлем (анархистом, молодым и седым, похожим на Песталоцци, сплошное “да” миру!) возле Храма Христа Спасителя (у меня сейчас иконка с его изображением и я показала тому, большому, свой, маленький), глядя на Москву-реку, принявшую в себя все райское оперение неба, взглядываю на Кремль и остолбеневаю: все купола соборов черны. – Меня как в грудь ударило. – Это было самое зловещее, что я когда-либо видела, – страшнее смерти...
Я знаю душу Москвы, но не знаю ее тела. Я вообще наклонна к этому, но сейчас – по отношению к Москве – это грех”.
“Спас на Бору, Нечаянная Радость, “пятисоборный несравненный круг”... И все Замоскворечье – и все мощи – и все звоны – калиновые и малиновые – издариваюсь”.
И в ответ – вдохновенный и бессвязный лепет о Марине: “Марине – мне, Марине Цветаевой, Марине Мнишек”. Так поэт сам связал два трагических имени в нашей истории, две ярчайшие судьбы Марин, которых разделяют века.
“Мой друг! Я уже начинаю отвыкать от Вас, забывать Вас. Вы уже ушли из моей жизни...
Куда-то идти – бесспорно – от чего-то уйти. – Если бы я знала, что Вы – что я Вам необходима – о, каждый мой час и сон летел бы к Вам! – но так – зря – впустую – нет, дружочек! – много раз это со мной было: не могу без – и проходило, могла без! Мое не могу без – это когда другой не может без.
Это не холод и не гордыня, это, дружочек, опыт, то, чему меня научила советская Москва за эти три года – и то, что я – наперед – знала уже в колыбели”. Помещая эту заметку не в раздел о любви, а в свод характерных черт, нравственных законов и опытов москвитянки, я задумался о том, какому же опыту научили нас годы буржуазно-криминальной Москвы? В человеческих отношениях, наверное, сплошному “без”: безлюбью, безответственности, бездумности и безверию на фоне массового безденежья. Но та же Цветаева снова дает надежду: что-то ведь и мы, дети Московии, знаем с колыбели, а значит, генетически можем противостоять привнесенной науке бездушия.
“Аристократизм – любовь к бесполезному. (Терпимость – наклонность – тяготение – пристрастие – приверженность – страсть – все градации вплоть до: “умру без”).
Крестьянин, любящий кошку не за то, что она ловит мышей, уже аристократ”.
“Может быть, мой идеал в природе – всё, кроме подмосковных дач”.
“В Москве я благодарна за каждую веточку, в деревне – за каждую весточку”.
“(Jeu de mots*, а правда)”.
“Почему я люблю веселящихся собак и НЕ ЛЮБЛЮ (не выношу) веселящихся детей?!”.
“Не люблю (не моя стихия) детей, простонародья (солдатик на Казанском вокзале!), пластических искусств, деревенской жизни, семьи”.
И тут же – как для контраста, для наглядного доказательства противоречивости натуры! – прямо противоположная восторженная запись, да еще с уточняющей правкой:
“Обожаю простонародье: на ярмарках, на народных гуляньях, везде на просторе и в веселье, – и не созерцательно (сверху написано – зрительно) – за красные юбки баб! – нет, любовно люблю, всей великой верой в человеческое добро. Здесь у меня, действительно, чувство содружества.
Вместе идем, в лад”.
“Я никогда не буду счастливой в бревенчатом доме и – всегда – в доме, выбеленном известью (юг).
Бревенчатые (внутри) стены под Москвой – мещанство”. Первое – понятно, тем более что писано сие в холодной Москве, второе – не совсем понятно, но как-то предвосхитило стиль “а ля рюсс”.
“Цыгане – и карточная система.
(Есть же в Москве сейчас цыгане)”
“Походка ЦЫГАНОК: подкидывают на ходу, – точно лягают – юбку. Сначала юбка, потом цыганка.
И каждый взлет юбки: Иди ты к Чорту! – Нога – юбке, юбка – встречным”.
“Если бы я – ЧТОБЫ НЕ СЛУЖИТЬ – сделалась проституткой, я – пари держу! – в последнюю минуту, когда надо получать деньги – с видом величайшего detachement* и чуть смущенно – говорила бы:
– “ради Бога, господа, не надо. Это – такие пустяки!”.
“Язык простонародья как маятник между жрать и с–”.
“Аля – кому-то в ответ на вопрос, кто ее любимый поэт:
– “Моя мать – и Пушкин!”.
“Я дерзка только с теми, от кого завишу”.
“В Москве есть церковь Великого Совета Ангелов”.
Прочитав эту запись Цветаевой, я начал искать эту церковь или то место, где она возвышалась. Пока – не нашел...
“Иду по Поварской. Через улицу – офицер на костылях. Не успев подумать, крещусь”.
“Измена Самозванцу – этого страшней – нет”.
“Димитрий первый в России короновал женщину”.
“Тоска по Блоку, как тоска по тому, кого не долюбила во сне. – А что проще? – Подойти: я такая-то...
Обещай мне за это всю любовь Блока – не подойду.
– Такая. —”
Хочу (в скобках) заметить, что Цветаева часто прибегает к этому, казалось бы, чисто орфографическому и ненужному приему – ставит тире, как при передаче прямой речи в чисто авторской записи. Но, думается, выделенная таким образом фраза – важная реплика в споре с собой или добавление-усиление, когда мысль высказана, как в случае с блоковской заметкой. На внутренний вопрос: ну почему я такая? – может ответить самой себе только так, по-детски и с вызовом: “Такая!” да еще и закончить знаком тире для собственных добавлений в будущем.
Впечатление от выступления и чтения Блока. С каким-то удивлением, но и с облегчением:
“Вокруг него изумительные уроды. А я-то думала: Александр Блок! – Красавец! – Красавицы!”.
“Знаете, где я вчера была? – Судьба!!! – В Спасо-Болвановском!!!
– Дружок, он есть – И действительно, – за Москва-рекой!” (Пишет и восклицает чисто по-замоскворецки: не склоняя название реки, мы так в Замоскворечье и говорили – “Пойдем на Москва-реку”. Потом это в стихах и прозе у меня начали изымать редакторы, а уж книгу “За Москвой-рекой” тем более пришлось назвать “грамотно” – ну как это: ошибка, вольность на обложке?! – А. Б. ) “– Далё-ко! – Длинный, горбатый, без тротуаров и мостовых, и без домов – одни церкви – и везде светло, тепло! Какая там советская Москва! – Времен Ивана Грозного!”
ДУША В ПУТИ
Последняя фраза ответов Марины Цветаевой на анкету была такова: “Жизнь – вокзал, скоро уеду, куда – не скажу”. Вечный порыв и загадочность.
“Ищут шестого чувства обыкновенно люди, не подозревающие о существовании собственных пяти”.
Кто создан из камня, кто создан из глины, —
А я серебрюсь и сверкаю!
Мне дело – измена, мне имя – Марина,
Я – бренная пена морская.
“С людьми мне весело и пусто (я полна ими), одной – грустно и переполненно, ибо я полна собой”.
“На отказ у меня один ответ: молчаливые – градом – слезы”.
“Могу сказать о своей душе, как одна баба о своей девке: “Она у меня не скучливая”. – Я чудесно переношу разлуку. Пока человек рядом, я послушно, внимательно и восторженно поглощаюсь им, когда его нет – собой”.
Жадно и по-детски свежо воспринимая любую дорогу, Цветаева схватывала и фиксировала неожиданные фразы дочки, которые восторгали ее сходством отношения.
“По дороге из Святых гор в Москву, у окна вагона:
– “Дорога пахнет духами”.
И тут же – слова дочери о другой дороге:
“На станции “Серпухов”.
– “Это – не моя Москва”.
“Приказал долго жить”. Человек приказал долго жить. Удивительное чутье народа. Значит, умирая, человек понял, что жизнь, несмотря на все, – прекрасна, – и властно – как умирающий – именно приказал остающимся – долго жить”.
“Тело – вместилище души.
Поэтому – и только поэтому – не швыряйтесь им зря”.
“Море – это гамак, качели, люлька, оно кругло, потому что не огромно.
А река – стрела, пущенная в бесконечность”.
“Аля: – “Марина! Рыба от человека – прячется в воду, змея – прячется в землю, птица прячется в небо... А человек...”
Я: – “А человек от человека – в человека”.
“– Вы когда-нибудь видели, как фехтуют?
– Да.
– Есть один прием: отражать удар противника. И есть другой – отставить (пропуск слова. – А. Б. ), чтобы противник попал в пустоту.
– А это опасно?
– Да, – неожиданно – и теряешь равновесие. – Удар в пустоту, когда ждешь твердого тела. – Это самое страшное.
– Как я рада, что Вы все это знаете!”.
Восклицание Цветаевой выражает восхищение и знающим собеседником, и формулировкой выстраданного ощущения: самое страшное – удар в пустоту! – шпаги, слова, душевного порыва. Ждешь твердого тела: отклика, реакции, сопротивления даже, а тут – равнодушие. Так и с ней самой получилось: когда было твердое официальное неприятие, замалчивание – каждое опубликованное стихотворение (первое после перерыва – в выпуске “Дня поэзии” 1961 года), каждая последующая публикация прозы, писем, дневников – сенсация, восторг, привкус скандальности. Наконец, все издали – до подноготных записных книжек (правда, смехотворным для первой публикации тиражом – 10 000 экземпляров), а в сущности – удар в пустоту.
“У меня только одно СЕРЬЕЗНОЕ отношение: к своей душе. И этого мне люди не прощают, не видя, что “к своей душе” опять-таки к их душам! (Ибо что моя душа – без любви?)”.
“В одном я – настоящая женщина: я всех и каждого сужу по себе, каждому влагаю в уста – свои речи, в грудь – свои чувства.
Поэтому – все у меня в первую минуту: добры, великодушны, доверчивы, щедры, бессонны, безумны.
Поэтому – сразу целую руку”.
Смиренно склоняясь к чьей-то руке, Цветаева дает высочайшую оценку самой себе (наедине с собой!), хотя некоторые записи говорят и о более трезвой самооценке непростой, а то и тяжелой для других натуры. Например, вот эта короткая разоблачительная реплика с выделенным словом “вдобавок”.
“Если бы я еще вдобавок писала скверные стихи!”.
СТРАСТЬ К ЕВРЕЙСТВУ
Она писала в автобиографии: “Отец – сын священника Владимирской губернии... Мать – польской княжеской крови...” И далее: “Главенствующее влияние матери (музыка, природа, стихи, Германия. Страсть к еврейству. Один против всех...)”. Но несмотря на все влияния и пристрастия, – поразительно русская судьба, сгоревшая на пронизывающем ветру равнины одинокой рябиной. Самый характерный и самый, по-моему, “цветаевский” портрет – фото 1939 года. Снова в России: посветлевшие волосы, усталая улыбка, мудрый, проникающий в душу взгляд. Кажется, что все-то она старозаветно знает и христиански понимает...
В 1919 году Цветаева пошла работать в отдел Комиссариата по делам национальностей, который располагался в особняке на Поварской, где размещается по сей день издательство “Советский писатель”, и рутинно-революционная действительность, сам дух конторы, которую она называла “Наркомкац”, состав сослуживцев заставили ее пересмотреть романтические представления.
“Здесь есть столы: эстонский, латышский, финляндский, молдаванский, мусульманский, еврейский и т. д. Я, слава Богу, занята у русского.
Каждый стол – чудовищен.
Слева от меня (прости, безумно любимый Израиль!) две грязных унылых жидовки – вроде селедок – вне возраста. Дальше: красная белокурая – тоже страшная – как человек, ставший колбасой – латышка. “Я ефо знала, такой маленький. Он уцаствовал в загофоре и его теперь пригофорили к расстрелу...”. И хихикает. – В красной шали. Ярко-розовый, жирный вырез шеи.
Жидовка говорит: “Псков взят!” – У меня мучительная надежда: – “Кем?!!”
“Вы слово “еврей” произносите так, точно переводите его с “жид”. (Н /икодим/)”
“Когда меня – где-нибудь в общественном месте – явно обижают, первое мое слово, прежде, чем я подумала:
– “Я пожалуюсь Ленину!”. И – никогда – хоть бы меня четвертовали: – Троцкому!
– Плохой, да свой!”
“Еврей не меньше женщина, чем русская женщина”.
“Заведывающий Отделом, на заседании общества борьбы с антисемитизмом:
– “Я из принципа не могу бороться с антисемитизмом”.
“Песнь песней: флора и фауна всех пяти частей света в одной-единственной женщине”.
“Лучшее в Песне Песней, это стихи Ахматовой:
А в Библии красный кленовый лист
Заложен на Песне Песней”.
...“Он, как все евреи, многоречив и не владеет русской речью.
(Кто-то – о ком-то)”.