Текст книги "Журнал Наш Современник №10 (2002)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)
Валентин Распутин • Служба Василия Белова (К 70-летию В. И. Белова) (Наш современник N10 2002)
К 70-летию Василия Ивановича Белова
Служба Василия Белова
Я познакомился с Василием Ивановичем Беловым в 1970 году. В составе советско-болгарского клуба молодой творческой интеллигенции (был в то время такой клуб, созданный комсомолом и делавший чрезвычайно полезные дeла, oднo из которых и, пожалуй, главное – правильно ориентировать в искусстве и жизни и сводить вместе молодые русские таланты) – так вот в составе этого клуба встретились мы в самолете, летевшем во Фрунзе, теперешний киргизский Бишкек, а там поселились в одном гостиничном номере. И этот день оказался днем рождения Василия Ивановича. Мы решили отметить его вдвоем и, чтобы не разглашать факт такого события, заперлись в номере. Но надолго ли хватит русского человека для сокрытия подобного факта – и уже часа через полтора дверь наша, как и душа Василия Ивановича, была нараспашку, а в номере стоял густой гвалт.
Почти все, что печаталось у Белова, я к тому времени знал. Прочитал и книжку рассказов под названием “За тремя волоками”, и “Привычное дело”, и “Плотницкие рассказы”, и “Бухтины вологодские”. Белова читала тогда вся Россия, не знать его считалось неприличным. И я, только-только начинавший писать, вчитывался в его страницы особенно внимательно, пытаясь разгадать магию его слова.
“Деревенская литература”, как мы помним, начиналась с публицистики В. Овечкина, А. Яшина, Г. Троепольского, Ф. Абрамова, Е. Дороша... Потом пошла проза тех же имен да еще В. Тендрякова, Б. Можаева, В. Астафьева, необычайно богатая по слову, живая, полнокровная, народоносная, но и несколько суровая, как и сами авторы, за исключением, пожалуй, В. Астафьва, несколько “настоятельная”. Василий Белов (еще Е. Носов и В. Лихоносов) внесли в нее чувствительность, нежность, особую душевность и сладость деревенской жизни. Сколь многие тысячи, уверен, миллионы не смогли сдержать сердобольных слез над судьбой Катерины и Ивана Африкановича, над участью коровы Рогули, такого же члена их большой, спаянной природным единородством семьи, и сколь многие до слез смеялись над завиральными бухтинами Кузьмы Ивановича Барахвостова и над нешуточным соперничеством, пронесенным сквозь всю жизнь, Олеши Смолина и Авинера Козанкова. Благодушно и мудро с первых же своих работ Василий Белов как бы уравновесил жизнь: сколько в ней трудностей, горя, отчаяния, столько и радостей, счастья, надежды. Можно, конечно, задаться вопросом: где они, эти благодатные слезы над могилой Катерины и над рассказами Олеши Смолина, почему не дали они урожайные всходы, если в конечном итоге все свелось к тому, что мы сегодня имеем? И где оно, благотворное и учительное влияние литературы, если густой чащей взошли развращенность и жестокость? Да ведь не нам знать, что сталось бы с людьми без этого учительства и без этой молитвы и можно ли сегодняшние нравы принимать за окончательный результат? Может быть, по-прежнему “нам не дано предугадать...”
За тридцать с лишним лет нашей с Василием Ивановичем дружбы и однополчанства в литературе я только все более убеждался в том, что удалось увидеть и разгадать в нем с первых же встреч. Чистую, почти детскую душу, для которой мир и его обитатели не могли сноситься, как у иных, до ветхости (качество для писателя бесценное), – душу, которую он точно бы и сам стесняется в своем почтенном возрасте, маскирует ее в строгость и ворчание и никак не может замаскировать. И неизменную цепкость в наблюдениях над всем происходящим, неиссякаемый интерес к большому и малому вокруг, желание участвовать в событиях, вмешиваться во все, что происходит не по чести и совести. Неистовость в работе, способность быть хозяином времени с помощью жесткого распорядка, талант, помимо художественного, вовремя увидеть главное и выстроить свое “собрание сочинений” в точном соответствии с импульсами духовной и социальной судьбы народа. И справедливое, нисколько не завышенное, но и нисколько не заниженное ощущение своей особливости и значимости, способность распорядиться славой не для себя, а для общего дела.
Я бывал у Василия Ивановича в Тимонихе и видел, с каким почтением и с какой любовью относятся к нему земляки, с которыми он знакомил меня, как радетельный староста, в чьем распоряжении оказались хозяйственные и личные заботы односельчан. Я бывал в Тимонихе, а он дважды приезжал ко мне на Байкал и, уже защитив свои северные реки от поворота на юг, помогал защищать и наше “славное море”. В Югославии перед поездкой из Пале от Радована Караджича в Сербскую Краину нас предупредили, что дорога опасна и проходит она через линию фронта, но Белов только еще упрямей сдвинул брови: поедем. За городом Брчко, обезлюдевшим и затянутым дымом пожарищ, по нашему микроавтобусу принялись лупить с обеих сторон, со стороны хорватов и со стороны мусульман, а у Василия Ивановича загорелись от возбуждения глаза, когда шофер, маневрируя, то резко тормозил, когда нас брали “в вилку”, то бросал вперед машину на огромной скорости. В 1989-м мы сознательно пошли в народные депутаты, чтобы не оставаться сторонними наблюдателями того, как “перестроечную” страну терзают обнаглевшие “ястребы” и “крысы”, а Василий Иванович пошел еще и в Верховный Совет. Дважды мы вместе напрашивались на прием к Горбачеву, надеясь добиться ответа, что происходит, и Василий Иванович всякий раз прихватывал с собой с просветительской целью малоизвестные тогда книги Ивана Ильина и Ивана Солоневича. Наивные люди, мы еще питали надежду, что подобных-то знаний, вероятно, не хватает президенту, чтобы разобраться, куда править и с кем водить дружбу. Входя первым, выталкивая перед собой массивную тяжелую дверь, Белов сердито говорил Горбачеву: “Что это у вас дверь такая тугая?”
В 91-м, в начале сентября, он сказал в телекамеру, когда рассчитывали застать его растерянным и испуганным: “Сожалею, что моей подписи не оказалось под “Письмом к народу”. Я и сейчас готов его подписать”.
Писательство для Василия Белова – это заступничество за народ перед сильными мира сего и против подлых этого мира. Все, что написано Василием Ивановичем – от “Привычного дела” до “Канунов” и от детских рассказов до публицистики последнего десятилетия, от первой книжки стихов и до воспоминаний о Шукшине и Гаврилине, с которыми он был очень дружен, – все в воспитание, остережение и защиту своего народа. Иной службы для себя Василий Белов не знает.
В. Распутин
Молюсь за Россию!(Беседа В. Бондаренко c В. Беловым) (Наш современник N10 2002)
МОЛЮСЬ ЗА РОССИЮ!
Беседа Владимира Бондаренко с Василием Беловым
Василий Белов. Ну, что будешь выпытывать у меня?
Владимир Бондаренко. Что смогу, то и выпытаю. Как жил. Как писал. Как любил. Как боролся. Как депутатствовал. Все, что выпытаю, то и расскажу твоим читателям... Для начала, твое писательское кредо?
Белов: А что такое “кредо”? Какое-то нерусское слово. Ты объясни мне, я не очень понимаю...
Бондаренко: Рад и чего ты пишешь?
Белов: Да я случайно стал писателем, и стал ли? До сих пор не знаю. Началось со стихов. Еще мальчишкой был, а стихи какие-то наборматывал. Потом стал читать их приятелям. Позже показал нашим писателям. Поддержали, потом один питерский журнал даже напечатал, тут я и обрел какую-то веру в себя. Очень важна первая публикация. Не было бы ее, может, так и стал бы столяром или еще кем. А потом в Литературный институт, уже после армии, поступил. Книжки стали издавать. Позже к прозе потянуло. Ну а зачем пишу? Это какая-то таинственная сила. Я пробовал объяснить и самому себе и читателям, чего я хочу добиться. Вот в “Ладе” об этом много сказано, о моем отношении к жизни. Чего-то и добился, если даже премии дают какие-то. Я не ожидал этого, когда начинал. Так получилось. А теперь даже стыдно.
Бондаренко: Стыдно-то за что?
Белов: За то, что так получилось. Поверь мне, Володя, на самом деле стыдно иногда перед людьми. За то ли я взялся в своей жизни? Я учился на столяра в ФЗО. И стал столяром. Плотником тоже стал. Я многие профессии освоил. И все равно за писательство стыдно. Я еще у Федора Тютчева читал о стыдливости страданий русского человека. Верно он подметил эту черту и даже назвал ее Божественной. Русский человек стыдлив. А я – русский человек и на самом деле много стыжусь. Слишком много нагрешил в своей жизни. А меня объявляют учителем, приходится выступать в роли учителя, это опасное дело.
Бондаренко: И какие же у тебя грехи, Василий Иванович, в литературе нашей?
Белов: Вот я до сих пор публицистикой занимаюсь. Напрямую свои мысли излагаю читателю. А надо ли это писателю, до сих пор не знаю. Недавно я прочитал статью Валентина Курбатова, он вспоминает наш конфликт с Виктором Астафьевым. Я сам активно включался в этот конфликт. А вот сейчас уже Виктора Петровича нет, и думаешь, надо ли было так конфликтовать...
Бондаренко: Мне кажется, этот конфликт все-таки начинал сам Виктор Петрович, и усердно начинал, и долговато все русские писатели старались не задевать его, не входить в конфликт... Но все-таки есть же черта, за которую не надо переступать... А то, что сейчас мы стараемся вспомнить о нем все хорошее, – правильно, по-русски, его уже нет, что же с ним сейчас воевать? Это лишь такие, как Фридрих Горенштейн, “Вместо некролога” о твоем большом друге Василии Шукшине печатают грязный пасквиль. Впрочем, и Горенштейна уже нет, и история литературы спокойненько все поставит на свои места. Кто чего стоил. А споры принципиальные в литературе были, есть и будут. Надо ли их стыдиться? Или ты думаешь сейчас, что писателю ни к чему идти в политику, размышлять о политике?
Белов: Куда ему деться? Конечно, писатель должен заниматься политикой своего народа. Осмыслять зигзаги русской судьбы. Но место писателя все-таки определяется его художественной мощью, величиной и сложностью художественного замысла. Кстати, я обратил внимание, все хорошие писатели часто оказываются и неплохими художниками. И наоборот. Многие художники неплохо владели пером. Вспомни Коровина или Рылова...
Бондаренко: Талант всегда многогранен. Да и сам ты, Василий Иванович, в чем только себя не пробовал. И драматург, и поэт, и прозаик, и блестящий публицист...
Белов: Это все – литература. А вот сейчас я пробую и живописью заниматься.
Бондаренко: Значит, надо к семидесятилетию в “Нашем современнике” или в хорошем вологодском зале выставку работ организовать. И все-таки, в России литература традиционно такое важное место в обществе занимала, уверен, и будет занимать в будущем, поэтому быть русским писателем всегда непросто.
Белов: Может быть. Тут зависит, конечно, многое от цельности писателя. От того, какую непосильную задачу он на себя взвалил. Какой Храм хочет построить. В этом я, наверное, максималист. А особенно сейчас, когда к отношение к жизни стало более религиозным.
Бондаренко: Тогда уж расскажи, как пришел к Богу.
Белов: Это и мучает меня, что я очень уж долгое время был атеистом. Причем воинственным атеистом. Мне и сейчас, конечно, далеко до полноты христианского понимания и всепрощения, но стремлюсь к православной вере. Через ту же тютчевскую Божественную стыдливость стараюсь понять самого себя. Вера – это серьезное дело... И ее никакими знаниями не обретешь. Может, даже наоборот. О ней и говорить много нельзя. Но только придя к ней, начинаешь многого стыдиться в своем прошлом. Стыдиться иных поступков и даже собственных произведений, пусть даже их и прочитали миллионы людей. То ли я написал, что надо человеку? Что надо народу? Вот это меня и мучает. А пока наш народ не обретет Бога в душе своей, до тех пор не вернется и наш русский лад. А как трудно пробуждаться после атеистического холода, как тянет многих в фальшь сектантства или еще куда...
Бондаренко: Конечно, ты прав. Стыдливость всегда была присуща русскому сознанию, также как и терпение, сострадание.
Белов: Все русские люди с этим чувством ходят. И вот, приходя к своему нынешнему возрасту, начинаешь понимать, что сделал много ошибок, которых уже не исправить. С другой стороны, понимаю, что и ошибки эти связаны тоже с судьбой страны, с той средой, в которой я в детстве жил, с семейным воспитанием. Вот что важно. И что сегодня окончательно добивают – семейное воспитание. У моего поколения беда была одна, почти у всех не было отцов, у кого на фронте погибли, у кого раскулачили или расстреляли, как у Шукшина. Я умудрился выжить без отца. Отец погиб на фронте в 1943 году, когда мне было десять лет... Все невзгоды, связанные с крестьянской бедностью, не минули меня. Несмотря на то, что отца убили на фронте, нам и корову Березку пришлось отдать государству в налоги, и даже амбарчик, срубленный матерью еще вместе с отцом Иваном Федоровичем, вынуждены были отдать вернувшемуся с фронта солдату. Не то, что сочувствовали и помогали семье погибшего воина, скорее наоборот. Может, чудом каким-то уцелели. Потому и школу вовремя не закончил, не получил должного образования. Я, например, завидую по-хорошему и Кожинову, и Семанову, и Михайлову, всем, кто вовремя получил хорошее образование. А я не получил даже аттестата в свое время. А ведь я тоже когда-то мечтал об университете, тянулся к знаниям. Все должно к человеку вовремя приходить. Нельзя опаздывать в жизни. Как бы потом ни наверстывал, все равно до конца не наверстаешь. Я еще даже Льва Толстого не всего прочитал до сих пор. И много чего другого.
Бондаренко: Конечно, жаль, что таким, как ты – сиротам и безотцовщине, в жизни все очень тяжело давалось. И все же познал ты с этой лихой тяжестью жизни и ту глубинную правду о человеке, которая никакими знаниями не дается. Когда такие, как ты, крестьянские дети почти в одно время вошли в русскую литературу: Шукшин, Распутин, Лихоносов, или постарше, фронтовики Носов, Абрамов – с этим горьким знанием народной жизни, с неполным образованием, но с прекрасным знанием простого человека, – вы же создали новую классику в русской литературе, принесли те знания, те образы и характеры, те сюжеты, которых не было даже у Льва Толстого. Это разве не важно для России? Все-таки проза прекрасных городских интеллектуальных писателей Юрия Бондарева или же Юрия Казакова, Георгия Семенова или Александра Проханова – это совсем другая проза, с иным знанием жизни, с иными героями, с иными сюжетами. Вы, именно вы, пусть часто и недостаточно образованные, не столь эрудированные, стали настоящим мировым открытием в литературе, на долгое время стали самым настоящим авангардом в литературе, ибо до вас такой народной крестьянской болевой, совестливой прозы не было.
Белов: Ты, Володя, говоришь о положительном моменте. Может, так и есть. Ты – критик, тебе виднее. А я говорю о каких-то личных потерях и лишениях, которые и сейчас во мне чувствуются. Мешают добиться того, чего хотелось бы. А сколько попреков в наш адрес было всей этой прогрессивной критикой сделано? Этими университетскими всезнайками из интернационалистов. А как мне было поступить в университет без аттестата? И сколько ребят талантливейших было по Руси, так и пропавших в нужде, в безнадежности, в полуобразованности. Намертво закрыты дороги были, у нас даже паспортов не было, куда денешься? Пробивались, конечно, кто как мог. Тот же Шукшин, или Астафьев тоже, может, и злость излишняя у него накопилась из-за этих лишений, Рубцов Коля, Валерий Гаврилин... Все-таки положение крестьян было в мое время почти что крепостное. И все это понимали. Помню, мне Твардовский Александр Трифонович при первой встрече так и сказал в ответ на мои радикальные требования дать всем крестьянам паспорта: “Разбегутся же все...”. Вот сейчас и разбежались.
Бондаренко: И все же вы сами и стали народными защитниками – своей же прозой. И несмотря на всю твою зависть, я поставлю рядом, к примеру, написанное теми, о ком ты говорил: Семановым, Михайловым и другими, при всем моем к ним глубочайшем уважении, и написанное вами – писателями, прозванными “деревенщиками”, – конечно же, художественная тяжесть вашего креста будет весомей.
Белов: Важнее всего в литературе, наверное, нравственная сторона дела. Пусть у меня не было аттестата, пусть не было классического образования, а нравственное воспитание я, думаю, сумел получить. И от земляков своих, и особенно от своей матери Анфисы Ивановны. Это навсегда уже осталось во мне. Хоть я при жизни матери и не показывал свои нежные чувства, стеснялся даже ласково поговорить с ней при посторонних. А вот не стало ее, до сих пор в себя придти от ее потери не могу.
Бондаренко: А в литературе были у тебя такие наставники, кто помог тебе, оказал влияние?
Белов: Еще в детстве я благодаря отцу и с героями Шолохова познакомился, и с героями Твардовского. Мне даже не сами писатели запомнились, они как бы были в стороне, а их герои – Григорий Мелехов и Василий Теркин. Это ведь и есть главное в литературе – дать своего героя. Чтобы читатель не тебя знал, а героев твоих. Сам писатель на первый план не должен выходить. Это если не смог своих героев настоящих создать, тогда и начинает писатель себя подсовывать. Мол, вот я какой, посмотрите на меня. А ты героя прежде покажи...
Бондаренко: Вот Ивана Африкановича все и знают. И даже корову Рогулю...
Белов: Когда я уже сам пришел в литературу, более-менее забавляться начал стихами, полез туда, куда мне не положено было без образования, надо было дома строить или табуретки делать, а я вздумал стихи писать. Тут мне никто не помогал. Сам нахально полез вперед.
Бондаренко: Судя по всему, Василий Иванович, ты – дерзкий человек? Не боишься лезть, куда не надо. Писать о том, о чем не положено. Как ты считаешь, нужна дерзость в литературе?
Белов: Дерзость везде нужна. Вот и тебе, Володя, желаю быть таким же дерзким и бескомпромиссным, каким я тебя помню с давних времен. Без дерзости человек не сможет ничего путного сделать. Он начинает стесняться, и даже мысли у него начинают путаться. Стесняться можно в быту. А в деле своем, если хочешь сделать что-то настоящее, если замахнулся на громадное, обязательно надо быть дерзким. Вот я и дерзил, как мог.
Бондаренко: Дерзким было в свое время “Привычное дело”, даже Твардовский этой дерзости, похоже, испугался. Дерзким был и роман “Все впереди”.
Белов: Все связано еще с моим крестьянским происхождением. Я хотел первым делом защитить своих земляков, простых русских людей, которым уж совсем невмоготу было. Я все-таки и с Мишей Лобановым спорю, и с Прохановым, и с тобой насчет Иосифа Сталина. Надо признать, Сталин выкрутился за счет русского крестьянства, но его же и погубил. Тут можно говорить очень много и долго. Я считаю, что нам коллективизация обошлась не менее трагично, чем Великая Отечественная война. Которая тоже прежде всего по деревне ударила, обезмужичела деревня после войны окончательно. Да и в послевоенные годы нужда и лишения не покидали крестьянскую Русь. Конечно, Сталин много сделал для государства, и то, что от троцкистов избавился – большое дело было сделано. Но возился он с ними довольно долго, и в отношении деревни все-таки их линию долго тянул. Да, он их потом обманул и прижал как следует. Но за то, что прижал крестьянство и загнал его в колхозы на нищую жизнь, я его осуждаю. Не то, что я совсем колхозы отрицаю. И там работали честные люди. И в партии немало честных тружеников было. Я ведь сам короткое время побывал партийным работником. Работал секретарем райкома комсомола. И даже членом ЦК КПСС был. Но это уже в горбачевское время. Ведь тоже стыдно нам за такое участие. Стыжусь своей работы в ЦК КПСС в горбачевское время, будто я в развале страны поучаствовал.
Бондаренко: Но, я думаю, ты и такие, как ты, скажем, Валентин Распутин в президентском совете, наоборот, старались, как могли, спасти страну. Только сил зла было больше. Новые троцкисты набрали силу. И Горбачев-то уже под ними был, и обманывать их, как Сталин, не собирался.
Белов: Конечно, я делал, что мог. Но все равно, люди правильно меня упрекали за это соучастие.
Бондаренко: И все же ты себя считаешь советским человеком?
Белов: А какой иначе? Я не буржуазный человек. Советский человек, по-моему, это прежде всего и русский человек. Потому что вне национальности людей не существует. Возьмем хоть еврейскую братию, она вся насквозь национальна. Они же все гордятся своими корнями. А что, нам, русским, гордиться нечем? Вот я и горжусь своими крестьянскими русскими корнями. И я всегда был за национальную советскую Россию, а не за интернационально-еврейский айсберг, который должен был неминуемо распасться на осколки и потянуть за собой, к сожалению, многих русских людей. Мы должны понять, что нас то и дело заманивают в ловушки, то интернационализмом, то демократией, и потом с большим трудом, с большой кровью мы вылезаем из этих капканов.
Бондаренко: Ты говоришь о том, с каким трудом и с большим опозданием прорывался к знаниям. И все-таки, это было целое поколение крестьянских детей, пришедших в науку, и в культуру, и в политику. Как думаешь, сегодня из нынешней деревни может деревенский подросток прорваться в литературу? Не перекрыты ли нынче пути народным талантам с гораздо большим усердием, чем в ваше время?
Белов: Если человек мужественный и талантливый, с дерзостью, о которой мы только что говорили, он может пробиться. Нельзя притворяться, что тебе, мол, никто помощи не оказывает. Пробивайся, будь смелым. Я помню, писал стихи, как убегал из колхоза:
Нет, я не падал на колени
И не сгибался я в дугу,
Но я ушел из той деревни,
Что на зеленом берегу.
Через березовые склоны,
Через ольховые кусты,
Через еврейские заслоны
И комиссарские посты.
Мостил я летом и зимою
Лесную гибельную гать...
Они рванулись вслед за мною,
Но не могли уже догнать.
Бондаренко: Мы много уже говорили о бедах старой деревни, но она еще жила. Еще дышала. А что сегодня с ней, с той же твоей Тимонихой?
Белов: Деревни сегодня нет совсем. Она погибла. Сначала под ударами сталинской коллективизации, потом под ударами войны, далее последовали хрущевские удары, ликвидация малых деревень и тому подобное. И все это на моей памяти. Весь двадцатый век непрерывные удары по русской деревне и русскому крестьянству. Перестройка добила окончательно. Советская власть – была нормальная власть, даже сталинская власть, и народ к ней приспособился. А потом началась ненормальная власть, которой народ просто не нужен. Советская власть была создана и Лениным, и Сталиным, и даже Троцким, всеми большевиками, и государство, надо признать, было создано мощное. Может быть, самое мощное за всю русскую историю. И вот его уже нет и не будет. Нет и советской власти. Я понимаю, что и я приложил руку к ее уничтожению своими писаниями, своими радикальными призывами. Надо признать. Я помню, как постоянно воевал с ней. И все мои друзья-писатели. Вроде и прав был в своих словах, но государство-то разрушили. И беда пришла еще большая.
Бондаренко: Не совсем согласен с тобой, Василий Иванович. Я сам критикан был еще тот, недаром в “Правде” ругали. Но ведь эта критика и на пользу была. Мощному государству не страшна критика, не страшно даже диссидентство. Сильное могучее государство отбрасывает их на обочину без ущерба для себя, но какие-то выводы делает, к чему-то прислушивается. Не будь вас, “деревенщиков”, может, до сих пор в деревне без паспортов люди сидели. Правда, не разбежались бы... Вот так всегда: правда государства и правда человека, правда государства и правда народа не всегда и не во всем совпадают. Но в сильном государстве даже полезно критиковать его минусы, его несовпадения с народной правдой.
Белов: С этой твоей мыслью, Володя, я совершенно согласен. Когда нет государства, то и народа не будет, и человека не будет, и никакая критика не нужна. Когда есть государство, и армия сильная есть, писатель должен быть на стороне народа. Но вот беда, и ты это знаешь. Когда было это могучее государство, не так просто было даже талантливому писателю сказать свое слово, пробить эту брешь непонимания нужд народа. Ты вспомни сам свои злоключения с цензурой. Запреты статей и так далее. Цензура соответствовала мощи государства. Я конечно, приспосабливался к ней, но, может быть, и из-за этого тоже стыдно. Много раз приспосабливался, корежил уже написанное. Умалчивал существенное...
Бондаренко: Может быть, эта необходимость заставляла писателя находить глубинный язык, добиваться большей художественности образов. Всю правду высказать через образ героя, минуя слова и мысли, минуя голую публицистику, так всегда и возникают совершенные тексты.
Белов: Я не знаю, у всех писателей по-разному. Например, Вячеслав Дегтев ведет себя в соответствии со своим характером и даром, а Дмитрий Балашов вел себя совсем по-другому. Все находят свой выход. Нет одинаковых писателей. Если человек почувствовал в себе эту природную одаренность, он уже дальше будет выявлять ее исключительно своим способом. В том числе и с цензурой бороться по-разному.
Бондаренко: Но есть же близкие по духу писатели, по образу мысли, по направленности, в конце концов, по национальному мироощущению. Кто тебе был близок в литературе, с кем ты общался, не чувствуя чужести, был откровенен до конца?
Белов: Я чувствовал всегда сильное влияние своего старшего друга, может, даже наставника – Александра Яшина. Мы были очень близки с Федором Абрамовым, Василием Шукшиным, Николаем Рубцовым. А если взять мою раннюю пору, то на меня всегда очень сильно влиял Борис Шергин, изумительный архангелогородский писатель. Да и мыслитель тоже. Он и сейчас на меня влияет. Всегда лежит его книжечка мудрых мыслей на столе. Шергин для меня был примером, образцом в литературе. Образцом писательства. Если почитаешь его всяческую поморщину, такую образность находишь, такие сюжеты смелые и неожиданные. Борис Шергин – это далеко непрочитанный и недооцененный русский классик. И главное, я его с детства люблю читать. Как научился читать, так мне попал в руки Шергин, и я с ним не расстаюсь. Жалко, что я с ним так и не встретился. Знал же, что он живет в Москве, мог его найти, как находили его Юра Галкин или Володя Личутин. Я все время собирался сходить к нему. А стеснялся. Представь себе, стеснялся. Я вроде и дерзкий, как ты говоришь, а всю жизнь стеснительный был. Меня кто хвалит, а я стесняюсь. Вот иду на выставке Ильи Глазунова, а он издали увидел меня, а там на открытии масса всяких политиков, знаменитостей было, и кричит, вот идет такой-то гениальный Белов. А мне хоть сквозь землю провалиться, как так можно при всех кричать. Хоть с выставки убегай. Вот и Шергину стыдно было мне как-то помешать, позвонить, сходить к нему со своими разговорами. Все откладывал и откладывал. Так и дооткладывался до той поры, когда Шергин ушел из жизни. Теперь стыдно, что не успел сходить к нему. Небось, не чужой бы был.
Бондаренко: Очевидно, такие моменты были в жизни каждого писателя. Я, скажем, сожалею, что не успел встретиться с Шукшиным, а была возможность, что с Георгием Свиридовым так и не сделал беседу, хотя и договаривались с ним об этом, стыдно, что маму не привез на свой юбилей из Петрозаводска. Дай Бог теперь еще успеть нам всем сделать то, что должны, что можем. Все-таки русский писатель никогда не живет и не пишет для себя одного, в собственное удовольствие, это была бы смерть русской литературы. Даже Владимир Сорокин нынче признался, что для него содержание стало важнее формы, значит, для чего-то пишет. Кому-то хочет передать свое содержание, свои мысли. Так что провалились все попытки новых идеологов изменить менталитет русского писателя. Увести его от жизни. Уверен, восстановится и привычный литературоцентризм, с которым так долго боролись все отечественные литературные либералы. Вот и твое слово, думаю, еще услышат многие поколения читателей.
Белов: А как вообще писательством я занялся, ты еще спрашивал... Однажды мы с приятелем своим возвращались весной с нашего озера по речке. И я вдруг начал ему какие-то свои беспомощные стишки читать. Приятеля этого уже нет. Чего читал, не помню. Приятель летчиком потом стал. Володя Мартьянов... Все мои приятели уже ушли из жизни. Все люди, которых я любил в детстве. И дружил в детстве. Никого не осталось. Осталась одна Маша Павлониха, как мы ее звали. Она еще жива, она училась со мной вместе в первом классе. А все остальные умерли.
Бондаренко: А деревня-то дышит еще?
Белов: Деревня дышит, когда печи дышат. А печи в ней дышат теперь только летом, в дачный период, и то не все. Деревня погибла практически. Сколько тысяч деревень русских погибло. Лучше не говорить. Хотя бы только на нашей родной вологодской земле. Я слышу иной раз по телевидению или в газете читаю, мол, наша деревня жива. Наш колхоз жив, наш сельсовет жив... А я утверждаю, что тысячи деревень исчезли с лица земли. Я об этом писал и в прозе своей, не только в публицистике. Есть такой рассказ, как я ночую в деревне. И спрашиваю старенькую хозяйку: куда исчезла деревня? Она хохочет и говорит: через трубу и в синее небо ушла...
Бондаренко: И что, больше никогда не возродится? Ты сам по складу своему, по чувствам своим пессимист или оптимист?
Белов: Скорее всего, я пессимист. Но, если ты, Володя, спрашиваешь, возродится ли деревня, в этом плане я даже оптимист. Верю в возрождение Родины своей. Не только в возрождение деревни своей и земли вологодской, отеческого гнезда, но в возрождение всего нашего государства. Куда от этого денешься? А вот когда оно будет? Может, уже ни тебя, ни меня не будет на земле.
Бондаренко: Есть что-то близкое в тебе, Василий Иванович, от твоего главного героя Ивана Африкановича? Похож ты своим характером на него?
Белов: Полно общего. Есть сходство, безусловно. Но, конечно, полного сходства у Ивана Африкановича ни со мной, ни с тремя-четырьмя прототипами нет. Это же художественная литература. Что значит сходство с героем? Василия Шукшина бы спросили, он бы сказал: да, был человек, которого я описал. Так и у меня. Сначала, когда писал “Привычное дело”, имел в виду одного земляка, потом другого, дальше еще. Три-четыре, не больше. Но вместе-то получался совсем иной художественный герой. Скажем, Костя Зорин из “Воспитания по доктору Споку” – это я сам, мое отношение к жизни, а Иван Африканович – частично я сам, частично другие люди. Всегда ведь берешь из окружающей тебя жизни детали характера. Какие-то особенности. Я всех их помню хорошо.
Бондаренко: Когда ты взялся за роман “Все впереди”, поднял такую острую тему, ты чувствовал, что будет большой скандал вокруг него?