Текст книги "Журнал Наш Современник №10 (2002)"
Автор книги: Наш Современник Журнал
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 21 страниц)
Свиридов вспомнил, что после первого исполнения “Поэмы...” у него дома вместе с сестрой поэта Екатериной Александровной побывал Ю. Л. Прокушев. Затем всплыла фамилия другого исследователя Есенина – В. Г. Базанова, и разговор перешел на то, что же пишут о Есенине и Клюеве теперь. Мнение композитора на этот счет было совершенно определенным: литературоведческое толкование Есенина не отвечает масштабу и содержанию его творчества, и этим наносится вред.
Я выразил опасение, что только что вышедшая тогда (уже посмертно) книга В. Г. Базанова “Сергей Есенин и крестьянская Россия” станет серьезной помехой на пути к раскрытию подлинного Клюева. В ответ Георгий Васильевич вновь повторил:
– Это не беда. Надо работать. Вы должны работать, и правда, которая будет в вашей работе, найдет себе дорогу.
Из нашей беседы явствовало, что Свиридов – не только превосходный знаток русской и советской литературы ее первых лет, но и глубоко заинтересованный постоянный наблюдатель текущего литературного процесса. От Пушкина и Некрасова (у которого, по мнению Свиридова, было все же “барское отношение к мужику”), Маяковского (“левого экстремиста”) и Бунина (которого Алексей Толстой “высоко ставил как стилиста и считал” его “как писателя выше Горького”) разговор перешел к “Библиотеке поэта” и членам редколлегии этого издания. Сергею Наровчатову была, например, дана такая характеристика:
– Он ведь, по-моему, так себе.
Не лучшее мнение сложилось у композитора и о другом члене редколлегии “Библиотеки поэта” критике Ал. Михайлове (после чтения его рецензии на “День поэзии 1981”). Но когда я заметил, что мне предстоит дать материал о Клюеве и Есенине в сборник, составляемый критиком (эта книга с моей статьей выйдет под названием “В мире Есенина” в издательстве “Советский писатель” через три года), Свиридов убежденно сказал:
– Пишите. Пишите обязательно. Дело должно идти независимо ни от чего.
Я напомнил Георгию Васильевичу о другом сборнике, о котором 4 июля уже сообщал ему, – книге о дирижере Голованове. Тут же последовало:
– Его в Большом театре ненавидели за то, что он был русский человек. Но его любил Сталин (Сталин был человек таинственный), и потому Голованов работал в Большом до конца. Сейчас тоже мало там людей русского направления (вот Образцова). Есть тенденция, как и везде в музыке, это направление зажать.
Упомянув, что Голованов наряду с Горьким был одним из тех, чьей помощи просил и ожидал Клюев, очутившись в Сибири, я предположил, что перевод сосланного поэта из Нарымского края в Томск (т. е. в более сносные условия) состоялся прежде всего не без участия Горького. И в этой связи привел слова Лазарева о том, что “Горький – это Жуковский XX века”. Свиридов согласился (“Да, да, конечно”), а затем продолжил:
– Вы знаете, что Нестерову не давали выставляться и что он постригся в монахи? Горький добился в 1934 году первой выставки Нестерова после семнадцати лет перерыва. А Корина он просто спас – он взял его с собой в Италию, будто бы для того, чтобы Корин написал его портрет...
Чистка грибов наконец была закончена, и их унесли.
Он (сразу же, с нетерпеливой ноткой в голосе), показывая на мой портфель:
– Ну, что у вас там есть?
– У меня там есть все, – нахально (как я теперь понимаю) ответил я и достал привезенные папки, тетради, книги, фото...
Начали с иконографии. Я подал Свиридову несколько фотографий, полученных в Петрозаводске от А. К. Грунтова. На них были изображены сам Клюев, члены его семьи, дома-избы, где приходилось жить поэту. Каждый из снимков был снабжен подробной аннотацией. Георгий Васильевич рассматривал их и читал пояснения краеведа очень внимательно. Когда он взял в руки фото, на котором были сняты отец Клюева Алексей Тимофеевич с сестрой поэта и ее мужем, я заметил (безоценочно, просто для справки), что А. Т. одно время был урядником. Свиридов (с полемическим оттенком в голосе):
– Ну и что? Ведь урядник – это теперешний милиционер.
Общее его впечатление от этой фотографии – “настоящая русская семья”.
В связи со снимком дома, где жил Клюев в Вытегре в первые пореволюционные годы, было упомянуто, что поэт был членом РКП(б), а вопрос об оставлении его в партии (в 1920 году) подробно освещался в уездной газете. В ответ:
– Все это обязательно надо сохранить.
Затем я показал композитору репродукцию групповой фотографии у гроба Есенина в ленинградском Доме печати 30 декабря 1925 года с Клюевым, стоящим в изголовье погибшего. Оказалось, что ни этого, ни других подобных снимков он никогда не видел. Взглянув на фото, он спросил:
– А кто же лежит в гробу?
И когда я ответил: “Есенин”, Георгий Васильевич очень изумился и потом довольно долго рассматривал изображение. Его поразило, как неузнаваем стал поэт после смерти (по ходу разговора он еще не раз к этому вернется).
Хотя Мариенгофа на фотографии не было, речь почему-то зашла о нем, и Свиридов сказал:
– Я знал его. Когда мы жили в Комарове рядом с Дмитрием Дмитриевичем , по вечерам мы бывали у него, там же бывал и Мариенгоф. Он писал пьесы. Это был, по-моему, человек-неудачник, ибо пьесы его никогда не ставились – какую бы пьесу он ни написал, поставлена она не была.
По ассоциации возникло имя Шершеневича, и я прочел его двустишие:
Мы – коробейники счастья,
Кустари задушевных строк...
– А вы знаете, это – неплохо...
Потом Свиридов опять попросил дать ему фото “У гроба Есенина” и стал вновь внимательно вглядываться в лица. Среди них он распознал двух знакомых и старался вспомнить, кто же они. Одного из них – второго справа – он как будто бы узнал и назвал его:
– Это Семен Полоцкий. В начале пятидесятых годов, когда я писал оперетту (в Ленинграде), этот Сема писал для нее стихи. Был он человек достойный, жил трудно, умер от туберкулеза.
Потом, обращаясь к Эльзе Густавовне, которая к тому времени присоединилась к нам:
– Ты знаешь – живой Рубцов очень похож на мертвого Есенина.
И сразу же после этого:
– Когда я приехал в Ленинград, смерть Есенина еще не забылась. И тогда ходили упорные разговоры о том, что Есенин не повесился, ибо на веревке не было петли. У меня даже был знакомый, хранивший кусок этой веревки. Вообще, все это – дело темное.
Затем я дал композитору книгу Клюева и критика Павла Медведева “Сергей Есенин” (Л.: Прибой, 1927), состоящую из клюевского “Плача о Сергее Есенине” и статьи критика “Пути и перепутья Сергея Есенина”. Он разглядывал и просматривал ее (как прежде фотографии) очень внимательно. Начал со статьи Медведева, отдельные места которой даже были прочитаны вслух. Потом открыл “Плач” Клюева и, сказав: “Какие прекрасные слова!”, также вслух прочел эпиграф к произведению:
Мы свое отбаяли до срока —
Журавли, застигнутые вьюгой.
Нам в отлет на родине далекой
Зимний бор звенит своей кольчугой.
И тут же вернулся к словам Кожинова, которыми начал нашу беседу:
– Я не понимаю, почему Кожинов считает Тряпкина выше Клюева. Ведь он же умный человек!
Я предположил, что, может быть, стихи Клюева просто не нравятся Вадиму Валериановичу, – ну, не по вкусу, и все тут. Георгий Васильевич хотя и согласился, но оттенок сомнения в его голосе так и не исчез.
Перелистывая другую книгу Клюева “Четвертый Рим” (П.: Эпоха, 1922), он набрел на строчки, которые, очевидно, очень пришлись ему по душе, потому что он радостно их продекламировал:
Для варки песен – всех стран Матрены,
Соединяйтесь! – несется клич.
А затем из его уст прозвучал большой фрагмент “Рима” (от слов “Не хочу быть кобыльим поэтом, Влюбленным в стойло, где хмара и кал” по слова “А в кисе у деда Антропа Кудахчет павлиний сказ”).
Читал он с листа великолепно, с глубочайшим проникновением в суть стиха, безошибочно выбирая при этом необходимую интонацию. На словах:
Это я плясал перед царским троном
В крылатой поддевке, в злых сапогах —
восклицание: “Ведь это же Распутин!” По окончании чтения поинтересовался, правильно ли он произнес слово “киса” (означающее здесь “кошель”), и передал книгу А. С. Белоненко со словами, в которых слышалось торжество:
– Вот куда мы идем!
Я подал Георгию Васильевичу еще одну прижизненную книгу Клюева “Медный Кит” (1919), развернутую на стихотворении “Меня Распутиным назвали...”. Он прочел текст внимательно, но на этот раз молча. Начал смотреть сборник сам и в его конце наткнулся на рекламный перечень книг, выпущенных к тому моменту издательством Петроградского совета рабочих и красноармейских депутатов, где вышел “Медный Кит”. Его внимание привлекли фамилии авторов, фигурирующие в этом списке. Он не только называл их вслух, но сопровождал краткими и, надо сказать, нелицеприятными пояснениями (Стеклов-Нахамкес, “считавший себя соперником Троцкого”; Александра Коллонтай и ее любовник матрос Дыбенко, “на двадцать лет ее моложе”; Демьян Бедный: “Он смертельно боялся своей матери, которая, как говорили, утопила своего мужа в сортире”, – и т. д.). К слову я прочел стихотворение Клюева “Воздушный корабль”, завершающее его цикл “Ленин” (где есть строки: “С книжной выручки Бедный Демьян Подавился кумачным “хи-хи”).
Потом, открыв первые страницы “Медного Кита”, Георгий Васильевич с подъемом начал читать авторское “Присловье” к книге:
“Только во сто лет раз слетает с Громового дерева огнекрылая Естрафиль-птица, чтобы пропеть-провещать крещеному люду Судьбу-Гарпун.
...Но еще реже, еще потайнее проносится над миром пурговый звон народного песенного слова, – подспудного мужицкого стиха. Вам, люди, несу я этот звон – отплески Медного Кита, на котором, по древней лопарской сказке, стоит Всемирная Песня”.
Чтение перемежалось возгласами восхищения (“Какая проза!”). Особенно ему понравилась клюевская метафора “Судьба-Гарпун”.
С пафосом было прочитано им стихотворение “Жильцы гробов, проснитесь! Близок Страшный суд!..”:
– Клюев принял революцию!
Затем книга раскрылась (и в этом было нечто символическое) на гениальных строках “Поддонного псалма”, тут же произнесенных Свиридовым с неповторимой, удивительной интонацией:
Аз Бог Ведаю Глагол Добра —
Пять знаков чище серебра;
За ними вслед: Есть Жизнь Земли —
Три буквы – с златом корабли,
И напоследки знак Фита —
Змея без жала и хвоста...
О Боже сладостный, ужель я в малый миг
Родимой речи таинство постиг.
Прозрел, что в языке поруганном моем
Живет Синайский глас и вышний, трубный гром;
Что песню мужика “В зеленыих лузях”
Создать понудил звук и тайнозренья страх?!
– Пожалуйста, оставьте эти книги у себя, – попросил я.
– Нет, нет, ну зачем же, они вам нужны для работы, не надо.
– Но у меня все эти тексты в тетрадях, они переписаны, с рабочими пометами. А книги пусть пока будут у вас, ведь я не насовсем их вам отдаю.
На том и порешили.
Взяв у меня машинописные листки с клюевским “Словом о ценностях народного искусства”, которое я обнаружил на страницах уездной вытегорской газеты 1920 года (вскоре оно будет перепечатано в “Дне поэзии 1983”), Георгий Васильевич начал было читать про себя, но не удержался. Обратившись к племяннику (“Нет, ты послушай только, какая проза!”), он произнес “Слово” вслух с начала до конца.
Стали накрывать стол к обеду, и мы вернулись в кабинет.
– Я хотел бы почитать вам стихи Клюева, – сказал я и по своей рабочей тетради прочел стихотворение 1919 года “Россия плачет пожарами...”, где есть строки “Там, Бомбеем и Ладогой веющий, Притаился мамин платок”. Свиридов попросил тетрадь, чтобы перечитать стихи, и, очевидно, запомнил их, потому что позже, слушая одно из клюевских писем, где поэт упомянул “плат” своей матери, он воскликнет:
– А! Тот самый платок!
Это были первые стихи поэта, в которых в тот день прозвучало слово “Россия”. И я почувствовал, сколь радостно было Георгию Васильевичу встретить его у Клюева. Так же эмоционально откликался он на слова “Россия”, “Русь”, “русский”. Невозможно было усомниться в том, что это для него не просто слова, но нечто кровное, сердечно близкое.
Я взял тетрадь с текстами писем Клюева Александру Блоку, переписанными мною из единственного в то время печатного их источника – статьи В. Г. Базанова “Олонецкий крестьянин и петербургский поэт” (журнал “Север”, 1978, № 8 и 9). Исследователь почти полностью привел в ней большое программное письмо Клюева конца ноября 1911 года, которое я и начал читать.
“Я звал Вас в Назарет, – писал Клюев Блоку, – Вы тянули в Париж, бежали к портному примеривать смокинг, одновременно посылая воздушный поцелуй картузу и косоворотке”.
Услышав эти слова, Свиридов восхищенно воскликнул:
– Вот это отбрил!
Потом взял тетрадь, прочел еще раз весь текст про себя, но это место произнес вслух, опять восхищаясь им.
Я стал читать еще одно клюевское письмо сентября 1908 года, в котором дается критическая оценка книги Блока “Земля в снегу”. Особенно досталось здесь циклу “Вольные мысли”, названному Клюевым мыслями “барина-дачника”.
– А я ведь тоже – у меня многое есть на Блока – ничего не брал из “Земли в снегу”, – сказал Георгий Васильевич (потом, по ходу беседы, он еще не раз будет сверять оценки Клюева со своим мнением о том или ином явлении).
Тут же было сделано замечание общего характера:
– Вот умели же люди писать такие письма и сохранять добрые отношения – а мы ведь лжем на каждом шагу.
А клюевское “барин-дачник” вызвало такие ассоциации:
– Пастернак – это дачный поэт, поэт-дачник. С ним примиряет (это слово неточное) только то, что в конце жизни он обратился к Богу.
Возникли имена Ахматовой и Цветаевой. Признавая достоинства поэзии Ахматовой, Свиридов все же отозвался о ней очень сдержанно. А о творчестве Цветаевой было сказано вполне определенно:
– Это – истеричная поэзия. Есть всего лишь несколько стоящих стихотворений, и все.
Здесь композитору вспомнились воспоминания Эмилия Миндлина “Необыкновенные собеседники”, выдержавшие к тому времени уже два издания. Резко отрицательно оценив романические отношения, возникшие у поэтессы с мемуаристом, Свиридов стал пересказывать эпизод из книги, где говорится о том, как Миндлин с друзьями, и в том числе “великий русский писатель Олеша” (это было произнесено с неповторимой саркастической интонацией), обсуждали между собой, почему же Есенин был так популярен:
– И тогда Олеша сказал: “Щина!”
– ?
– То есть “есенинщина” – вот в чем, по их мнению, была причина популярности Есенина. Они просто завидовали ему. И этот мозгляк Тынянов в своей статье “Промежуток” тоже походя отозвался о Есенине. Хотя, конечно, речь шла уже о Есенине после “Пугачева”, и здесь он был не так уж неправ...
Тут нас позвали к столу, и на какое-то время мы остались вдвоем с Эльзой Густавовной. Она сказала:
– Садитесь, не бойтесь...
– С тех пор как я начал заниматься Клюевым, я ничего не боюсь, – довольно самоуверенно заявил я.
– О, это мне знакомо. Он тоже ничего не боится, ничего...
Мы сели за традиционный русский стол, где все было просто и без затей. Какое-то время разговор о Есенине продолжался. Я стал читать первое из стихотворений клюевского цикла “Поэту Сергею Есенину” – “Оттого в глазах моих просинь...”, не включенное в сборник “Библиотеки поэта”. При словах: “Зашипели газеты: “Татария! И Есенин – поэт-юдофоб!” – Свиридов воскликнул:
– О! Это уже тогда было!
Потом он взял у меня второй том клюевского “Песнослова” 1919 года издания, перечитал стихи про себя и начал читать вслух следующее стихотворение цикла – “Ёлушка-сестрица...”.
Застолье началось с обращенных ко мне слов Георгия Васильевича:
– Я хочу выпить за вас. То дело, которое делаете вы, – это святое дело. И потом, ведь этот труд вам доставляет радость?
– Конечно, – ответил я. – И при этом я чувствую себя чем-то вроде рупора, через который все клюевское должно идти.
Возникла пауза. После некоторого обдумывания Свиридов сказал:
– Это я понимаю. За вас!
Поблагодарив, я стал говорить о том, как горячо поддержал меня на “клюевском направлении” Владимир Лазарев. Георгий Васильевич продолжил:
– О нем очень высоко отзывались и Кожинов, и Куняев. Он ведь воспитанник Валентина Федоровича Булгакова?
Подтвердив это, я упомянул, что В. Ф. Булгаков (который в свое время был секретарем Льва Толстого) был выслан из Советской России декретом за подписью Троцкого.
– Я помню, – откликнулся Георгий Васильевич, – как в школе мы учили стихотворение Безыменского с посвящением: “Л. Троцкому. Комсомолу”.
Затем разговор перешел на воспоминания современников о Клюеве, которые к тому времени удалось мне услышать изустно или получить по переписке.
Немало интересного я узнал от Марины Ивановны Голгофской – свидетельницы встреч Клюева с Антониной Васильевной Неждановой на квартире певицы в конце 1920-х – начале 1930-х годов. В тот вечер за столом у Свиридовых прозвучал клюевский рассказ о Есенине, изложенный мною (со слов М. И. Голгофской) приблизительно в таких выражениях:
– 1916 год. Зима. Россия падает... Мы идем с Сереженькой по Москве и уже в третьем часу ночи заходим в храм Христа Спасителя. И тут от стены отделяется схимница в черном плате по брови и, обращаясь к Есенину, говорит: “Уходи отсюда, висельник!”
– Это, конечно, так оно и было, – заметил Свиридов.
Когда я начал говорить о художнике Михаиле Павловиче Иванове-Радкевиче и его брате-композиторе Николае Павловиче, тут же последовал вопрос Георгия Васильевича:
– Ведь их отец писал духовную музыку?
Я ответил, что “Хвалите” из “Всенощной” пелось на музыку П. И. Иванова-Радкевича по церквам всей России, и пересказал эпизод из воспоминаний художника о том, как его отец играл для Клюева на фисгармонии свои духовные сочинения.
Зашла речь о Семене Степановиче Гейченко, и я с благодарностью стал говорить, как помогли мне слова Свиридова о знакомстве Гейченко с Клюевым: ведь я получил интереснейшие письма из Михайловского.
– О том, что он знал Клюева, я узнал не от него, – сказал в ответ композитор. – Как-то здесь, в нашем поселке, ко мне подошла женщина в возрасте, со следами былой красоты, с пушкинской фамилией Гринева. Она сказала, что видела нас с Семеном Степановичем по телевизору и хотела бы поговорить о нем. Она знала его молодым; его тогда за длинные волосы звали “Гоголь”. В разговоре с ней и выяснилось, что С. С. был знаком с Клюевым.
– Он вспоминает, что Клюев любил рассказывать свои сны. Мне кажется, что иногда клюевские сновидения отражались и в его стихах, – продолжил я и прочел тогда еще не напечатанное, да и теперь малоизвестное стихотворение 1917 года “Из кровавого окопа...”, которое понимал как рассказ Клюева о своем сне о Есенине.
Эпиграф к стихотворению “Меня скоро убьют, но смерть – не разлука” тут же привлек внимание Георгия Васильевича:
– Это очень по-русски...
Я сказал, что тут есть что-то федоровское, имея в виду учение Н. Ф. Федорова.
– Федоров Федоровым, но это вообще очень русская мысль.
И вновь Свиридов взял у меня тетрадь со списком стихотворения и, как и прежде, перечитал его сам.
Вернувшись к застолью, он предложил второй тост:
– Хочу выпить за наше здоровье. Вы должны продолжать свое дело, ни на что не обращайте внимания. Работайте – правда себе дорогу найдет.
Затем началось то, что мне хотелось донести до Георгия Васильевича непременно. Я приступил к чтению писем Клюева 1934—1936 годов из сибирской ссылки, которые мне удалось годом раньше получить в Пушкинском Доме. Адресатом поэта была его духовная сестра Надежда Федоровна Христофорова-Садомова, певица и вокальный педагог, близкий кругам Большого театра, человек глубоко верующий.
Уже первое письмо от 10 июня 1934 года, где Клюев описывает Колпашево – место своей ссылки – и свои злоключения после ареста, вызвало реплику Свиридова: “Какая поэзия!” – и одновременно его совет как человека многообразного жизненного опыта:
– Смотрите, храните все это, чтобы все это у вас не отобрали.
Далее из его уст не раз слышались возгласы восхищения. В одном из мест он воскликнул:
– Их необходимо обязательно все напечатать!
(Это пожелание в последующие годы реализовалось – см. журналы “Новый мир”, 1988, № 8; “Север”, 1994, № 9).
Письмо от 22 февраля 1935 года Клюев начал с новеллы:
“В острожной больнице одна сиделка принесла арестанту-уголовнику сваренное яйцо. “Слишком круто сварено”, – сказал больной и оттолкнул его. Сиделка удалилась так же спокойно, как если бы арестант прилично поблагодарил ее... Вскоре она вернулась со вторым яйцом и ласково предложила больному.
“Оно недостаточно сварено”, – проворчал он с досадой. Женщина ушла, ничуть не изменившись, и пришла в третий раз, держа в руках кастрюльку с кипящей водой, сырое яйцо и часы.
“Подержите, дорогой, – сказала она ласково, – теперь у вас под рукой все, что нужно, чтобы сварить яйцо так, как вам хочется...”
“Позовите ко мне батюшку”, – сказал преступник и приподнялся. Сестра с удивлением, недоумевая, посмотрела на этого зверя. “Я не шучу, – ответил он на немой вопрос сиделки, – я желаю причаститься... Так как на земле существует такой ангел терпения, как вы, то я теперь верю, что и на небе существует милосердный Бог”.
Эта притча произвела на Георгия Васильевича очень большое впечатление.
Корпус клюевских писем, значительный по объему, требовал много времени для прочтения. К тому же было уже около девяти вечера, а беседа наша началась примерно в три часа дня... Усталость дала знать о себе, и Свиридов, не выдержав, попросил меня остановиться. Оказывается, всю неделю до этого они с А. С. Белоненко ежедневно работали до двух часов ночи.
– Мне неловко, что я утомил вас, – обеспокоился я.
Но эти слова произвели неожиданное действие – Свиридов взял себя в руки и сказал, что готов дослушать до конца. Я активно возражал, но он настоял на своем, и чтение было продолжено.
Места, останавливающие его внимание, он просил перечитывать. Среди них были слова Клюева о том, что “без русской песенной соли пресна поэзия под нашим вьюжным небом”, и последний из пяти отрывков древнегреческого поэта Феогнида, приведенных в письме от 25 октября 1936 года:
Бедность проклятая! Как тяжело ты ложишься на плечи!
Как развращаешь зараз тело и душу мою!
Я так люблю красоту и молитву, а ты против воли
Учишь насильно меня грех возлюбить и позор!
После повторения этих строк – восклицание:
– А! Феогнид из Мегар! Именно его я всегда любил из греков больше всего!
Здесь же Клюевым цитировался “русский гимн”, автором которого был назван отец Иоанн Кронштадтский (“Известный реакционер!” – произнес Свиридов с непередаваемой интонацией после того, как прозвучало это имя):
Как тебе приятно, как весело
Сидеть под цветущей яблоней;
Она проста – потому и счастлива.
Бог прост и душа проста.
Какая радость знать это!
Эти строки задели в Георгии Васильевиче что-то глубоко сокровенное. Он попросил повторить их, потом взял тетрадь и перечитал сам и, наконец, попросил у домашних лист бумаги и стал переписывать стихи, приговаривая:
– Бог прост и душа проста! Я не устаю говорить об этом!
По окончании чтения мы перешли в кабинет – ближе к выходу. Увидев там на столе принесенные мною клюевские сборники, Свиридов, обращаясь к жене, сказал:
– Вот Сергей Иванович оставил мне книги... Ну, Бог даст, не последний раз встречаемся!
И такой (будто уже совсем стариковский) оттенок сентиментальности послышался в этих словах, что мне стало грустно...
Я дал композитору антологию “Поэзия российских деревень”. Увидев в оглавлении знакомые и дорогие имена, он обрадовался:
– О! Клычков! Орешин! Вы знаете, у меня на Орешина есть сочинение, называется “Лапотный мужик”, с оркестром, колоколами, органом!
Я указал на Федора Сухова, но этого имени он не знал. Зато о Василии Казанцеве сказал так:
– О! Это хороший поэт! У него есть превосходное стихотворение “Ворон”.
Нашлось у него доброе слово и для Владимира Кострова:
– Мне дорого, что он написал обо мне в своих стихах, хотя мы даже незнакомы.
При прощании, передавая привет Лазареву, Георгий Васильевич спросил:
– И вообще, вы можете приехать сюда вместе?
И пригласил:
– Приезжайте обязательно!
Мы поцеловались, и я, вместе с А. С. Белоненко, который в тот вечер выезжал из Москвы в Ленинград, вышел на дачную улицу.
Сейчас, по прошествии лет (и каких лет!), могу сказать без малейшего преувеличения и безо всякой позы: эта удивительная беседа стала важнейшим событием всей моей жизни. И как здорово, что почти сразу же по возвращении домой я записал все, что осталось в памяти, – теперь, при самом горячем моем желании, я не вспомнил бы и тысячной доли того, что увидел и услышал в тот счастливый для меня день...
Через несколько недель в моих руках оказалось новое нотное издание хоровых сочинений композитора, и я написал ему:
Дорогой Георгий Васильевич!
Не могу забыть и, верно, никогда не забуду нашу встречу. Боюсь говорить еще что-то, ибо, как писал однажды Клюев Блоку, – “говорить про это много нельзя, иначе истратишь слова, не сказав ничего”.
Клюев – неисчерпаемая тема для познания, и мне хочется, в продолжение нашей беседы, чтобы Вы прочли его стихи, которые я еще не присылал Вам. Прилагаю также стихотворения “Россия плачет пожарами...” и “Оттого в глазах моих просинь...”, печатных текстов которых у Вас нет.
В прошлом письме и разговоре я поминал свою работу о клюевской прозе. Шлю эту работу Вам – может быть, выберется время просмотреть ее. В ней я постарался, насколько хватило моих знаний, проследить объективные закономерности клюевского стиля (статья эта под названием “Проза Николая Клюева в газетах “Звезда Вытегры” и “Трудовое слово” 1919—1921 годов: Проблемы стиля и атрибуции” через полтора года появится в академическом ленинградском журнале “Русская литература” (1984, № 4). – С. С. ).
Не так давно купил том Ваших “Хоровых сочинений” и очень порадовался изданию новых для меня вещей. Конечно, сразу же, увидев “Лапотного мужика”, стал пытаться его воспроизводить (своими мизерными силами) на фортепиано. Это сочинение очень многое всколыхнуло во мне, горячо приветствую его написание и издание, всей душой за то, чтобы оно поскорее было исполнено публично. Великолепен цикл на стихи Сологуба, “северянинская” – “Запевка”... Многие лета Вам, дорогой Георгий Васильевич, для плодотворной деятельности Вашей, столь необходимой – я в этом глубоко убежден – для России.
Доброго Вам здоровья. Большой привет Эльзе Густавовне – ее доброта и сердечность живут в духе моем.
Ваш С. И. Субботин.
Через три с лишним года композитор надпишет мне пластинку со своими хорами, среди которых будут и “Гимны Родине” на слова Федора Сологуба:
“Сергею Ивановичу Субботину на память добрую. Радуюсь Вашим литературоведческим занятиям и их плодам. Г. Свиридов. 14/XI 86”.
Рискну предположить, что тогда ему, может быть, вспомнилось именно это мое письмо...
15 декабря я поздравил Георгия Васильевича с днем рождения по телеграфу, а 30-го получил от него поздравительную открытку такого содержания:
“Дорогой Сергей Иванович, с Новым Годом!
Сердечный привет и самые добрые пожелания Вам и всем Вашим близким.
Часто вспоминаю Вас! Движется ли книга о Клюеве? Хотелось бы мне сочинить музыку на его слова, да увяз я в недоделанных работах. Болею. Г. Свиридов”.
Конечно, я немедленно отправил ответное новогоднее поздравление. И в наступившем 1984-м, и в последующие годы мое общение с Георгием Васильевичем продолжалось (в той или иной форме) вплоть до его последнего инфаркта. Побывали мы у него и вместе с Лазаревым. Но об этой встрече, думаю, лучше расскажет сам Владимир Яковлевич, если для таких воспоминаний у него найдется время в его теперешней новой жизни на тихоокеанском побережье американского штата Калифорния... А я, Бог даст, напишу о том, что помню из этих тринадцати лет, попозже.
И все же – вот о чем еще хочется сказать. Недавно А. С. Белоненко (ныне президент Национального Свиридовского фонда) подарил мне изданный Фондом нотографический справочник “Георгий Свиридов: Полный список произведений”. Александр Сергеевич составил этот перечень с учетом почти всего нотного материала, оставшегося в свиридовском архиве. И мне стало и радостно, и грустно, когда среди позиций списка я увидел четырехчастное произведение для меццо-сопрано, смешанного хора и симфонического оркестра, озаглавленное “Из Клюева”. Радостно – потому что моя мечта о музыке Свиридова на слова Клюева все-таки сбылась. И грустно – ведь сочинение это осталось неоконченным. Правда, по словам А. С. Белоненко, три его части из четырех уже доведены до стадии, где требуется лишь небольшая доработка, так что есть надежда, что нам, быть может, еще удастся услышать свиридовского Клюева в “живом” исполнении.
Но свиридовский Есенин, свиридовский Блок и многие-многие другие сочинения композитора уже живут и будут жить в памяти прежде всего тех рядовых слушателей, для которых они стали (или станут когда-нибудь) частью их духовной жизни, – то есть в памяти народной...
Однажды Свиридов, призвав в помощники Есенина, смиренно написал: “Моя музыка – некоторая маленькая свеча “из телесного воска”, горящая в бездонном мире преисподней”. К счастью, из писем, которые во множестве шли к нему со всей России, он знал, как действенно свет его “свечи” помогал и помогает людям в их “немой борьбе” (Пушкин), становясь (и потом оставаясь на всю жизнь) поистине путеводной звездой.
Тем же из нас, кто живет под этой звездой и идет за ней, не обойтись без молитвенных слов в память о великом русском композиторе и Великом Человеке России.
Июль-август 2001 г.