355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наш Современник Журнал » Журнал Наш Современник 2008 #8 » Текст книги (страница 13)
Журнал Наш Современник 2008 #8
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:09

Текст книги "Журнал Наш Современник 2008 #8"


Автор книги: Наш Современник Журнал


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 31 страниц)

МАКСИМ ЕРШОВ БОГ ТЫ МОЙ, КАК ЖЕ ХОЧЕТСЯ ПОЛЕ…

Оставьте Серёжу, оставьте Серёжу на воле! Лазурное поле – далёкое ждёт его поле. Ему бы гулять там с осеннею огненной свитой. Пусть будет свободен Серёжа, о камни разбитый!

Не ставьте узорчатый терем с большими словами! Пусть будет, как был он – пусть просто останется с нами! Пусть будет дождями и стёкол касается звонко, пусть будет отчаянным бегом того жеребёнка…

Пусть каждый увидел Россию сквозь донце стакана – не каждый примерил на счастье ремень чемодана. Оставьте Серёжку, чтоб в час просветленья смотрели со скрытым почтеньем паркетные все менестрели.

– Домой ты хочешь ли?..

– Хочу. Хотя не то, конечно, слово…

Глаза закрою и лечу

по склону неба голубого.

И вот он – дом. Я жму звонок,

и мать мне двери открывает.

Я захожу, не чуя ног,

и маму крепко обнимаю.

А мой любимец – пегий пёс, ласкаясь, теребит за брюки И кость заветную принёс… отпраздновать конец разлуки.

И думаю: ну что ещё Мне надо в этот миг для счастья? И, кажется, слеза течёт Последней каплею ненастья…

* * *

Город мой!

Я с тобой не простился.

И хотел, да не смог сказать.

Сквозь решётки в тебя я впился,

Напрягая и щуря глаза.

Тополиные гибкие кроны

За спиной у судьи в окне

Да ещё звук ночного перрона -

вот и всё, что запомнилось мне.

Но совсем по-другому “здравствуй” я спою тебе, возвратясь. Деревянный мой, разномастный, ты увидишь безумный пляс!

Я надеюсь, что лето будет, Ну а нет – значит, будет снег. Обойду закоулки улиц, обгоню твой привычный бег.

Кто позволит – с невольной дрожью все объятья раздам за так. И с девчонкой такой хорошей я, конечно, приду в кабак…

А пока – где Вечная Полымь, где над Спасскою башней крест, как твой самый влюблённый голубь, я сижу и смотрю окрест…

* * *

Бог ты мой, как же хочется в поле – Посмотреть, как растёт трава, повидать, как гуляет вольный ветерок – сорви голова.

Наклониться к простой ромашке, Отыскать василёк в лугу и, в распахнутой белой рубашке, растянуться – упасть на бегу…

В небе облако провожая в голубые, другие края, вдруг понять, какая большая и красивая наша земля…

БЕНГАЛЬСКИЕ ОГНИ

О, разве клясться надо В старинной верности навек? Блок

Не от этого ль тёмная сила Приучила меня к вину?

Есенин

Вот твой плащ, случайная. Вот – утро.

Каждому свои судьба и путь.

Если книга жизни – Камасутра,

что ж нам помнить, что желать вернуть?

Да, мне жаль. Тебе я благодарен за порыв – глазастый, голубой, что был так недорого подарен и сгорел меж мною и тобой.

Я таких – ненужных и нелишних, юных, но уже таящих страх, походя, как ветку спелой вишни, оборвав, бросаю в трёх шагах.

Вот и ты. Зачем ты так смотрела? Покатилась страсть, как снежный ком. Вечного чего же ты хотела, лёгкость выбивая каблучком?

Я тебе скажу: любовь как ваза – надо чаще в ней менять цветы. Жаль, цветы теряют раз от раза радость первозданной красоты.

От обмана выветрены души, стали недоверчивы сердца. Твой порыв бывал уже задушен злой усмешкой милого лица?

Ничего, со мною тоже было: тяжкие, горячечные дни…

Главное – уменье с новой силой зажигать бенгальские огни.

И, кружа улыбкой и походкой, теребя струну в гитарах душ, подкреплять слова прозрачной водкой, подправлять помаду, лак и тушь…

Может быть, когда-то, на излёте, может, снова ты и снова я, не найдя покоя в буйстве плоти, вспомним слово тихое – “семья”.

И, собрав поблекшие обломки, вымолим за всё одну свечу. Может быть, обняв, как стебель тонкий, я навек прижму тебя к плечу…

Этих грёз пустых жалеть не надо. Все огни, которыми живём, Напоследок – радостью для взгляда – Запускают в синий окоём.

Дай поцеловать тебе запястье, Раз осталось только, что вздохнуть… Вот Ваш зонт, случайная. Прощайте. Каждому свои судьба и путь.

* * *

Что-то двор с годами меньше, меньше. И родная хата всё тесней. И собака, что рвала мне вещи, стала равнодушней и грустней.

Горестный укор с портрета деда… Милый дед, зачем ты так суров: разве ты не думал и не ведал то, что я покину этот кров?

Я же вырос – мало мне сюрпризов городка, окутанного сном! И уездной страсти в телевизор, и сирени белой под окном.

Мне давно вокзал прогулы ставит, мой билет безвременно храня. Только дом косеет синью ставней – Всё-таки надеясь на меня…


ВИКТОР ТРОШИН ГРЕХ ЮНОСТИ

Вот в том-то и ужас, что у нас можно сделать самый пакостный и мерзкий поступок, не будучи вовсе иногда мерзавцем!

Ф. М. Достоевский.

ДНЕНИК ПИСАТЕЛЯ

Давно это было… Целую человеческую жизнь тому назад… И было мне в ту пору семнадцать.

Я перешел уже на третий курс геологоразведочного техникума и только что вернулся из обетованной земли своей юности – из Хабаровского края – с первой производственной практики. Позади труднейшие (это я сейчас так сужу, а тогда так совсем не казалось) таежные маршруты по хребтам и распадкам – недельные, а то и двух, без всяких там спальных мешков, палаток и прочей непозволительной роскоши для настоящего геолога, каким я, разумеется, уже считал себя. А какая изумительная рыбалка была в верховьях Кура! А охота! Э, да что там – только душу травить попусту.

Что же представлял я из себя тогда?

Трудно сейчас определить, но, помнится, нечто озорное, веселое, самоуверенное, умненькое, что нравилось и взрослым, к примеру, преподавате-

ТРОШИН Виктор Николаевич родился в 1952 году в г. Барыш Ульяновской области. Окончив Саратовский геологоразведочный техникум, работал по специальности в Ульяновской области, а затем в Бурятской АССР. Прозаик, автор книги для детей “Здравствуй, утро!” и многих публикаций в коллективных сборниках, журналах, в том числе в “Нашем современнике”, “Литературной учёбе” и др. Член Союза писателей России. Живёт в г. Сызрани

лям моего техникума, девчонкам-сверстницам, а то и на три-четыре года постарше, с которыми я запросто знакомился в любом городе, в любом самолете, в любом трамвае. Директор техникума так и прозвал меня: «вежливый нахал». Само собой, стишки писал, и неплохие, уж коль охотно печатали их и районная газета «Ленинский путь» на моей родине, и «Саратовский комсомолец». Ах, да, я позабыл сказать, что в незабвенном городе Саратове учился, что именно там-то и прошла вся моя несознательная юность.

Ну, что же еще о себе тогдашнем? Конечно, неразлучная подружка-гитара, на которой я и играть-то не умел, поскольку природа начисто лишила меня музыкального слуха. Но я все равно играл, то есть "бацал" по струнам, и все равно пел, то есть орал как можно громче и яростнее, и всем друзьям моим, таким же охламонам, как я, очень нравилось, а уж про девчонок-то и говорить нечего.

И Боже ты мой, чего только мы не пели!

ысоцкого, ладно – ысоцкого тогда вся юная поросль России-матушки пела, а не просто его, магнитофонного, как сейчас, слушала, но мы ведь и сами "под ысоцкого" сочиняли. Даже, помнится, "Паспорт" Маяковского, и тот толпой на улицах Саратова орали. Чего уж там Маяковского – отрывки из "ойны и мира" самого Льва Николаевича Толстого под гитару орали.

Господи, с каким же, наверное, недоумением и презрением взирал на наше дикое орущее племя благочинный и издревле культурный город Саратов! Но нам плевать было и на презрение, и на всю мировую культуру – мы свою создавали и утверждали, как могли. Ну, и вид я имел тогда вполне соответственный: сапоги резиновые с вывернутыми и опущенными до пят голенищами, черный же плащ болоньевый, на первую кровную получку купленный, свитер шерстяной, мамой связанный, – опять-таки ж черный-пре-черный, волосы до самых плеч и усы – к счастью моему тогдашнему, начавшие пробиваться на губе годам к пятнадцати, а уж к семнадцати-то, на зависть всяким там "безусикам", придававшие лицу черты вполне мужественные. от борода у меня только никак не росла еще – единственное, чего не хватало мне и о чем я сожалел. Не очень, впрочем, сожалел-то, ибо вполне логично полагал, что со временем борода появится. Одним словом, "черный человек", да и только – совсем в духе Есенина, моего кумира, которого я в те времена всего знал наизусть и под которого частенько играл до самозабвения.

Но и это не все еще – после Хабаровска начал носить я на шее ожерелье из самых натуральных медвежьих клыков и зубов, с превеликим трудом вырванных мною из жуткой пасти "хозяина", убитого кем-то из "заправдашних" хабаровских геологов. Я, само собой, перед всеми и перед каждым, где намеками, а где и с доверительной откровенностью, никогда не упускал возможности подчеркнуть, что едва сам на эти клыки не угодил, но изловчился, одолел-таки зверюгу – прямо в лоб ему из карабина всадил. Не помню, верили ли, но на экзотическую особу мою взирали весьма уважительно – вот они, клыки-то, так и отсвечивают первозданной белизной на фоне черного, как сама ночь, пропахшего дымом таежных костров свитера, так и побрякивают друг о дружку, красавчики…

от поразмыслил малость и понял все же: не совсем справедливо наговариваю на себя тогдашнего. Более того, не на одного себя – на друзей юности напраслину наговариваю, ибо "скажи, кто друзья твои, и я скажу, кто – ты", а значит, и обратное действенно. Большущий грех на душу возьму, ежели не оправдаю друзей юности.

Нет, совсем не были мы охламонами!

Не был им ни Ахтям Тазетдинов – наш заводила, душа союза нашего, певец, музыкант, поэт, режиссер всех вечеринок наших (потом он и действительно стал режиссером одного из ТЮЗов).

Ни тем более Санька Кашеваров – дружок мой закадычный, спокойный, рассудительный, тугодум, каких поискать, непревзойденный логик наш, математик, шахматист.

А как умудрилась моя нечестивая рука записать в охламоны Олежку Шуенкова – честнейшего из нас? Сейчас-то я вижу, что и все мы были (а остались ли?) удивительно честны, но Олежка… Олежка буквально подавлял нас своей кристальной честностью. Он никогда и ни с кем не шел ни на какие компромиссы. Нам было очень тяжело с ним, а без него мы просто жить не могли – почему-то именно ему и не стыдно было поведать о той или иной низости своей.

Где-то в конце второго курса именно Олежке пришла в голову мысль создать "чистилище", то есть такие вечерние посиделки наши, на которых каждый, в порядке очередности, излагал бы как на духу, но только "при всем честном народе", абсолютно все свои пороки. А коль "исповедующийся" позабудет о каких или "поскромничает", то уж непременно всем миром ему помочь. Ну и баня получалась, скажу я вам, – меня, помнится, с неделю после оной все потягивало удавиться где-нибудь потихонечку. Но после первого же круга и сие прискучило – все пороки каждого известны, а новые не так-то скоро приобретаются. И тогда Олежка предложил все повторить, но уже в присутствии подруги "грешника", дабы и глаза, ослепленные любовью, ей раскрыть, а заодно уж и чувства ее проверить. Стоит ли подробно описывать то, как все наши "подружки верные" шарахнулись от нас, как от прокаженных?

А как обойти хорошим словом Ромку Сергеева – веселого и доброго умницу, постоянного "повышенного стипендиата" нашего? Если все мы происходили из семей более чем скромного достатка, то Ромка-"молдаванин" у нас из "богатеньких" был: папа – директор завода в Кишиневе. Но не существовало для Ромки более постыдного, чем ощущение материального превосходства над нами. И он все свои солидные переводы из отчего дома, не задумываясь, вкладывал в нашу общую скудную кассу. И подрабатывал вместе с нами – и на хлебозаводе, и улицы города Саратова от снега убирал, и квартиры обоями оклеивал. от только жить Ромке вместе с нами на одной квартире никак нельзя было – часто и непредсказуемо производила свои инспекторские наезды мать его, дама солидная и решительная. Уж она-то не потерпела бы, чтобы чадо ее в "трущобах прозябало", а на лучшую жилплощадь средств у нас никак не накапливалось…

Нет, что там ни говори, а таких друзей, какие у меня в юности были, еще поискать да поискать. А то, что я так насмешливо и пренебрежительно о себе расписывал, вполне оправданно – я, увы, далеко не лучший среди них. И если оформилось во мне сейчас что-то, достойное уважения, то это только от них, от друзей моих. Пусть и горланили мы порой не очень-то уж и пристойные песни, пусть отращивали длинные волосы и рядились под чучела, но мы никогда не избивали всей оравой одного (да и вообще – очень редко дрались, лишь когда на нас нападали, а значит – всегда в меньшинстве), никогда, даже промеж себя, не говорили непристойностей о девушках и женщинах, никогда не пытались добыть деньги нечестным путем, никогда не предавали друг друга…

Итак, я вернулся с практики в середине октября. К тому времени я порядком отбился от родной семьи и наведывался к ней, сознаюсь, уже с некоторой неохотой, лишь по велению сыновнего долга. Пробыл дома не больше недели, и хотя до занятий в техникуме оставалось еще столько же, но меня неудержимо потянуло прочь от родного очага. Путано и совсем неубедительно соврал маме, что пораньше мне надобно появиться в этом году в техникуме – сколько-то там зачетов на мне с прошлого учебного года висит, поскорее сдать их надо, а то без стипендии останусь. Мама не поверила, конечно, но удерживать не стала. И я… с облегченным сердцем поехал.

К вечеру добрался на полупустой электричке до Сызрани. То ли пешком, то ли на "маршрутке", сейчас уж и не припомню, перебрался на другой железнодорожный вокзал – "Сызрань-город" и сразу же (время-то осеннее, "беспассажирное") приобрел плацкартный билет на традиционный поезд свой – "Казань-олгоград".

Крупными мягкими хлопьями густо падал первый снег, когда вышел я по объявлению на перрон к поезду. Было уже довольно-таки позднее время.

Ярко горели пристанционные фонари, и хлопья снега в их голубоватых лучах казались еще крупнее, еще мохнатее, сами светились голубовато. Было тихо-тихо, безветренно – снег кружился плавно, неторопливо, сам по себе. Картина изумительная, успокаивающая самую неугомонную душу. И вот из-за последнего поворота вынырнул слепящий прожектор, пронизывая ярким белым лучом это сказочное снежное царство. А вот и надвинулся на меня сам поезд, степенно поплыл мимо. Уплыл куда-то за зданьице вокзала вагон-ресторан с ярко освещенными окнами. Окна остальных вагонов были либо совсем темны, либо освещены «ночниками». А снег все кружил и кружил под какую-то неслышную, но, должно быть, очень красивую мелодию.

Бежать в поисках вагона, как обычно, в тот раз совсем не хотелось: и сказочная тихая ночь, убаюканная кружением снега, меня как будто тоже убаюкивала, и никто не бежал мимо, не кричал, не суетился, изнемогая от тяжеленных узлов и чемоданов, как бывает почти всегда, когда прибывает наконец-то долгожданный поезд. Нет, ничего этого не было: к своему вагону в конце поезда я шел один-одинешенек – неразлучная гитара через одно плечо и легкая спортивная сумка – через другое. А снег все кружил и кружил.

Когда я неторопливой, валкой походкой дошел до тамбура своего вагона, навстречу мне, сверху, сыпанула веселая, шумная компания девчат и парней. Я едва успел отскочить в сторону, чтобы не подмяли.

И зазвенели чистыми серебряными колокольчиками, как-то очень естественно вписавшись в эту чудную ночь, милые девичьи голоса:

– Ой, девочки, как хорошо-то!..

– А я крупную-прекрупную снежинку поймала!.. Ой, и уже растаяла!..

– снежки, в снежки поиграем!

– Ой, Эльвирочка, ты же мне прямо за шиворот!..

Парни, их было двое, стояли возле меня и снисходительно посмеивались над развеселившимися подружками. А те, видно, измаявшись от неподвижности в вагонной тесноте, словно красивые ночные бабочки в своих ярких развевающихся платьицах, бегали друг за дружкой по платформе, озорно смеялись и были так откровенно счастливы, что мне сделалось обидно оттого, что я не знаком ни с одной из них, что не могу вот так запросто подлететь к какой-нибудь и закружиться вместе с ней и вместе с этими крупными хлопьями снега.

А они, на зависть мне, все резвились и все хохотали. И верховодила ими полненькая, эдакая со стороны славненькая девушка в зеленом, "с искринками", платье, с длинными, ниже пояска, густыми распущенными волосами. "А ничего… от кого закадрить бы…" – цинично, должно быть, в отместку подумал я.

По вокзалу объявили отправление поезда. Парни и девчата заторопились в вагон. А та девушка осталась. "Она что, глухая, что ли?" – почему-то рассердился я и тоже, совершенно ненамеренно, остался на платформе.

А девушка как будто и не собиралась ехать дальше – запрокинув голову, она ловила ртом снежинки и самозабвенно кружилась под ту музыку, которую я так и не смог услышать, хотя и чувствовал, очень даже хорошо чувствовал, что она, эта музыка, обязательно должна звучать. Девушка же, по-видимому, отчетливо слышала ее и кружилась, кружилась под нее вместе со снегом. Длинные волосы ее волнистым гибким крылом удивительно гармонично повторяли все движения ее крепкого, полного, но сейчас будто невесомого тела, все изгибы ее гибких и плавных рук.

Поезд тронулся. А девушка все танцевала!

– Эльвира! Эльвира! – тревожно закричали тут все ее попутчики. – Ты же останешься! Ну, Эльвира же!..

Девушка, не прекращая своего прекрасного танца, подплыла к подножке и легко, словно и впрямь была птицей с огромными послушными крыльями, взлетела на нижнюю ступеньку. Тут и я, облегченно вздохнув, прыгнул вслед за ней. Гитара и сумка очень мешали мне, но я все же зацепился за поручень и, боясь упасть, прижался к девушке.

– Если бы вы отстали, – сердито сказал я, – то мне тоже пришлось бы остаться с вами!

– Да? – повернула она голову ко мне и блеснула глазищами. – Тогда я прыгаю! А вы прыгайте за мной! Хорошо?

И она действительно спрыгнула бы, наверное. По крайней мере, я почувствовал, как тело ее напряглось и уже готово было совершить этот сумасбродный прыжок с набирающего скорость поезда. Но подружки схватили ее и, не очень-то церемонясь, втащили в тамбур. И тотчас же принялись выговаривать:

– Ну, Эльвирка! Ну, сумасбродка! Нет, ты непременно где-нибудь отстанешь! Нет, ты никогда не доедешь до олгограда!

А она смеялась и игриво канючила:

– Ну, девочки, миленькие! Ну, не ругайтесь… Ладно? Я больше не буду… от, честное пионерское, не буду…

Парни помогли подняться в тамбур и мне. Проводница, ворча, захлопнула дверь.

– Ой! – заверещали Эльвирины подружки. – А у нас, оказывается, новенький! Да еще с гитарой! Давайте к нам – у нас как раз свободная полка есть.

Я вопросительно глянул на Эльвиру. Она насмешливо смотрела на меня и, поддразнивая, прицокивала язычком. Это опять задело меня за живое, и я, помимо воли своей, принялся выкаблучиваться:

– А у вас какая полка – верхняя или нижняя?

– Ой, верхняя… – растерялась одна из подружек.

– Да-а… Незадача-с… – понесло меня. – Спасибо, родимые, но никак не могу-с на верхнюю – я во сне падаю. Даже с кровати. А уж если с верхней полки гробанусь, то и костей не соберу-с…

– А я вам свою уступлю, – подыграла Эльвира. – А на пол мы барахлишко какое-нибудь постелим, чтобы уж и синячков не было… Или нет, мы вас лучше караулить всю ночь по очереди будем… Как, девочки, берем шефство?

– Да нет-с, – все кривлялся я. – Чужого не берем-с… Гуд бай, девчата! – и, отсалютовав, пошел себе вразвалочку по темному спящему вагону.

– Ой, девочки! – донесся сзади игривый Эльвирин голос. – Какого кавалера прохлопали! Открывайте дверь – прыгать буду!

И защебетали все трое, захихикали. А я шел и чертыхался, и клял самого себя за этот свой дурацкий выпендреж. Но не возвращаться же!

Кое-как нашел где-то, в самом конце вагона, свободную нижнюю полку. Сбросил на нее и сумку, и гитару. Уселся. Кругом уже вовсю спали. На соседней полке могутно храпела какая-то старуха. А в том конце вагона все так же весело щебетали такие милые, такие призывные девичьи голоса. И я не устоял…

Читатель, не суди меня строго – ты ведь и сам когда-то был молод, но только позабыл об этом. И не суди, не предавай анафеме за якобы полнейший разврат их, всех этих целующихся, обнимающихся – в парках, в автобусах, в трамваях – прямо на твоих глазах парней и девчат – им нет дела до тебя, они тебя не видят и не слышат, и это не вызов какой-то лично тебе – они в этот миг и впрямь лишь вдвоем во всем огромном мире. Не проклинай их, а вспомни свою собственную молодость и улыбнись доброжелательно и снисходительно. А если нечего вспомнить, то лучше пожалей себя самого за то, что судьба обделила тебя счастливым даром любить и быть любимым. А им, этим двоим, и без твоего проклятия будет вскоре так тяжко и так мучительно, как тебе, должно быть, и не снилось даже…

– Ребята! – притворно-умоляюще изрек я, дотащившись до веселого молодежного угла, – я пришел покаяться за свою непомерную гордыню… Приютите, ради Христа, грешного странника всего на одну-разъединствен-ную ночку, до Саратова… А то эти старухи своим храпом окончательно сведут меня с ума… Ну что, принимаете?

– Принимаем!.. Конечно, принимаем! – восторженно заверещала девичья половина. Как отнеслись к моей просьбе парни, я, ей-Богу, не в состо-

янии вспомнить – я их, надо полагать, и в упор не видел. Да и Эльвири-ных подружек, надо сказать – тоже. С этой минуты для меня никого и ничего, кроме Эльвиры, не существовало. А она по-прежнему озорно и призывно улыбалась мне.

Как-то надо бы утверждаться, и, сбросив плащ и зашвырнув свое шмотье на отведенную мне полку, я решительно предложил:

– Ну что? Надо бы это… обмыть знакомство… Ресторан вот-вот закроется. Требуется гонец-доброволец… Кто со мной?

Компания настороженно притихла и начала переглядываться. И тут, как я, впрочем, и ожидал, меня поддержала Эльвира:

– Я – доброволец! Только… – замялась она, – деньги, наверное, нужны?

– ообще-то да… – прикинул я свои финансы. – Рубля по два сброситься не мешало бы… Я, увы, пока еще не миллионер, а всего лишь несчастный, бедный студент…

– Понятно, – тут же перебила меня Эльвира и решительно приказала своим: – По два рубля на стол!

Деньги моментально были собраны, нашлась и пустая сумка. И мы с Эльвирой полетели в ресторан.

Где-то уже через два-три вагона я смело держал ее за руку, а в переходах из вагона в вагон обнимал за талию и осторожно, очень бережно переводил через лязгающие, ходуном ходящие под ногами стальные пластины. Так и добирались: стремглав, крепко-крепко держась за руки, проносились по спящим вагонам и переводили дыхание, прильнув друг к другу, на грохочущих сцепках.

Ресторан уже закрывался, но мы уговорили все же впустить нас и продать четыре или пять бутылок вина. И все в том же темпе (у нас оставалось до Саратова всего-навсего семь часов!) ринулись назад.

К нашему возвращению девчата уже накрыли стол своей ломившей его снедью, одеялами отгородили наш плацкартный закуток от общего прохода в вагоне. Чудные девчата – они не позабыли даже взять для меня постельное белье у проводницы и застелить мою полку. И мы ударились в разгул.

се обязанности тамады я тотчас же взял на себя. И никто в компании не помыслил оспаривать это мое стихийно возникшее лидерство – где уж было им, студентам "какого-то там" торгово-кооперативного техникума в Чебоксарах, едущим сейчас на скучную бумажную преддипломную практику в олгоград, тягаться со мной – студентом-геологом? те годы романтический ореол геолога сиял среди молодежи все еще достаточно ярко, и одно лишь это обстоятельство (то, что я представляю это славное, овеянное легендами, мужественное племя) всегда очень способствовало первоначальному уважению ко мне почти в любой молодежной среде. Остальное, как говорится, было делом техники, то есть целиком зависело от моих собственных способностей. Надо ли говорить о том, что я под восторженные и ободряющие взгляды Эльвиры буквально из кожи вон лез, чтобы сразить всех наповал? Помнится, я тогда постарался на славу. Рассказы о моих приключениях в хабаровской тайге, живописно переплетенные былью и небылицами, в которых главная роль отводилась, разумеется, огромному гималайскому медведю, якобы убитому мною собственноручно, все слушали с полуоткрытыми ртами. Девчата боязливо, повизгивая, пробовали нежными пальчиками острия медвежьих клыков, ахали и не уставали восторгаться моей отвагой. Парни все никак не могли налюбоваться моим огромным охотничьим ножом, искусно сделанным кем-то из хабаровских бичей и подаренным мне все там же, на практике, страшно завидовали мне и наверняка проклинали втайне всю свою контор-ско-счетоводческую будущность. А небрежно брошенные мною на стол фотографии, где я был запечатлен и с карабином возле поверженного медведя, и с огромным тайменем на плече, и верхом на коне, и у костра, и т. д. и т. п., окончательно и бесповоротно убедили всех моих славных, наивных попутчиков в том, что я действительно тот самый, за которого себя выдаю.

се было прекрасно. Но нам с Эльвирой уже и этого было мало – тянуло остаться наедине и как можно скорее. Я то и дело бегал в тамбур пе-

рекурить, а Эльвира под предлогом, как бы я не заскучал там в одиночестве, почти сразу же выходила ко мне. А на самом-то деле мы, не сговариваясь, придумали для всех такой предлог, чтобы там, в тамбуре, жадно, до одурения целоваться.

Но тамбуры наших вагонов совсем не предназначены для любви – в них грязно, холодно, неуютно. К тому же нам постоянно мешали: то курил кто-нибудь из пассажиров, то проводница принималась вдруг подбрасывать уголь в топку. И я не придумал ничего лучшего, как поскорее споить Эльвириных друзей. И без того наврав с три короба, я не посовестился соврать и еще раз, последний: вот настоящие геологи, дескать, пьют в тайге неразбавленный спирт и обязательно полными кружками. И принялся разливать такими лошадиными дозами, что и здоровенным мужикам от них не поздоровилось бы. И первый же подал пример такого героического пития. Парни, дабы хоть в этом-то походить на настоящих мужиков, во всю тянулись за мной. Девчата, правда, пили поменьше, но ударить в грязь лицом тоже никак не хотели. И довольно-таки скоро вся компания, исключая, конечно, нас с Эльвирой, порядком отяжелев, расползлась по своим полкам.

Господи, наконец-то нам абсолютно никто не мешал! Теперь мы могли целоваться вволю, ничуть не опасаясь, что нас спугнет кто-то, свободно могли нести тот милый вздор, который предназначался лишь нам двоим. ино на нас если и подействовало, то совсем не так, как на остальных, оно словно бы еще более подогрело и без того горячие чувства наши, сделало нас легкими-легкими, почти полностью раскрепостив во всем…

– Ты только не думай, – шептала моя Эльвира, доверчиво склонившись ко мне на грудь, – что я какая-нибудь гулящая… раз вот так сразу стала целоваться с тобой… Я еще ни с кем не целовалась по-настоящему… У меня еще ни с кем не было так, как с тобой…

– Не говори больше об этом, – счастливо шептал я, утопая в ее мягких, послушных волосах. – Я знаю, ты очень чистая, очень светлая… Я сразу понял это, когда увидел, как ты танцевала там, на перроне…

– И я сразу же, как только увидела тебя, поняла, что ты – мой… мой… мой… И я теперь никому тебя не отдам…

– И ты не думай, что я всегда такой хвастун… Сам не знаю, как это меня так понесло… Я здесь такого наболтал, что и сам теперь не разберусь, где правду говорил, а где врал напропалую…

– И не надо разбираться… мой хороший… мой самый лучший в мире человек… Я чувствую тебя, наверное, даже лучше, чем ты сам себя… Я все-все-все про тебя знаю…

– Эльвирочка… Мне немножко стыдно говорить об этом… Но только совсем-совсем немножко… Я очень… хочу тебя… Я прямо с ума схожу…

– Любимый мой… И я хочу тебя… Только мне совсем не стыдно сознаваться в этом… едь ты – мой… Мой первый… Единственный. И никого, кроме тебя, у меня не было… и больше не будет… Но сейчас нельзя… Ты же знаешь это…

– Да, я знаю, что нельзя… Мне все так и кажется, что нас подслушивают… подглядывают за нами…

– Нет, ты не думай… се спят… Но это все равно… се равно нельзя… Нам надо потерпеть… А вот когда мы будем совсем-совсем одни… вот тогда у нас и будет все… А потом я рожу тебе маленького… Он будет вылитый ты, мой любимый… И тогда я буду любить вас обоих еще больше… хоть мне и кажется, что больше, чем я люблю тебя сейчас, любить невозможно…

– Эльвирочка моя… Я сейчас зацелую тебя до смерти…

– Зацелуй, любимый… Зацелуй… Это будет самая счастливая смерть на свете… Господи, как же я люблю тебя! Мой… мой… мой…

Никогда в жизни я больше не был так безрассудно и так безбоязненно счастлив. Через два года мне довелось испытать другое большое чувство, но все было уже не так – меня ни на минуту не отпускал страх потерять и эту любовь. И все же я опять потерял ее – именно из-за страха перед неизбежной потерей. А еще через два года, когда я женился и особой любви уже не было, да и страха тоже (кроме разве что страха потерять эту некую мифи-

ческую свободу свою), а был своеобразный «сердечный расчет»: уж больно в своей жертвенности собой и в любви ко мне та девушка, которая и стала женой моей, походила на нее, на Эльвиру…

Мы выходили танцевать и в Сенной, и в Казакове, и еще на какой-то станции. Снег, к нашей неописуемой радости, падал все так же тихо и плавно. Теперь и я слышал эту чудную мелодию, снизошедшую в эту божественную ночь на все наше Правобережное Поволжье. И, благословляемые самим небом, мы танцевали и целовались под эту колдовскую музыку.

А в вагоне я отогревал в своих ладонях замерзшие Эльвирины ладошки и шептал в холодное ее ушко стихи Есенина, Асадова, Исая Тобольского (саратовского поэта, стихами которого зачитывались в ту пору и я, и друзья мои, да и вся саратовская молодежь). Читал свои собственные стихи, приводившие Эльвиру в особый восторг. Пробовал сочинить что-нибудь тут же, но ничего, конечно, не получилось. Но я не очень-то и расстроился и тут же подарил ей тоненький сборничек Тобольского, который всегда возил с собой, а заодно уж и ожерелье из медвежьих клыков, часть своих экзотических фотографий и несколько образцов руд и минералов из коллекции, собранной на практике для курсового отчета. А Эльвира подарила мне томик стихов Есенина – как выяснилось, Есенин для нас обоих был все же первейшим из наших общих любимых поэтов…

Расставались мы мучительно долго. Саратове шел нудный осенний дождь – будто сама природа оплакивала нашу разлуку. И мы, обнявшись на перроне саратовского вокзала, плакали тоже и никак, никак не могли оторваться друг от друга.

– Миленький… хорошенький мой… – всхлипывала моя бедная Эльвира. – Приезжай обязательно… Я уже жду тебя…

– Приеду… Приеду, Эльвирушка… – глотая слезы, бормотал я и все целовал и целовал ее заплаканное лицо. – Повтори… повтори еще адрес моего техникума… И не потеряй бумажку, где я написал его…

– Я помню… Я теперь его на всю жизнь запомнила… Не беспокойся… Я напишу сразу же… как только устроимся…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю