355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Н. Северин » Звезда цесаревны » Текст книги (страница 8)
Звезда цесаревны
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 21:05

Текст книги "Звезда цесаревны"


Автор книги: Н. Северин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)

– Проси, – отрывисто произнесла она и, когда вестовщица скрылась, сказала гостю:

– Ты не уходи, Ермилыч, ради Бога, мне еще очень многое надо тебе передать, да ты мне и о Филиппушке ничего еще не рассказал… Вот зайди ко мне в молельню, услышишь тут наш разговор и поймешь одну из моих лютейших мук, – прибавила она, отворяя перед своим гостем маленькую дверь в комнатку, где стоял большой киот с образами и теплившейся перед ними лампадкой.

Не успел он оглядеться в своем новом убежище, как по коридору раздался стук маленьких каблучков, шуршание шелковых юбок и звонкий голос Зоси.

– Ты одна? – спросила она, оглядываясь по сторонам, в то время как дочь выходила к ней навстречу в гостиную и просила ее занять место на софе. – А мне тут сказали, что у тебя какой-то странник? Уж не тот ли безобразный нищий, босой, которого я видела у ворот дворца, когда подъезжала в карете к подъезду? Охота тебе такую шушеру принимать! Уж когда-нибудь обокрадет тебя этот подлый народ, к которому вы обе с цесаревной имеете такое пристрастие! Она-то известно для чего это делает, ну а тебе популярности промеж нищих искать не для чего, тебе надо стараться благородным господам нравиться… Однако где же этот странник? Куда ты его выпроводила?

– Что это у вас сегодня за прелестное платье! Я в первый раз его вижу. Подарок, верно, вашей новой покровительницы? – спросила Лизавета, притворяясь заинтересованной туалетом матери, чтоб заставить ее забыть о страннике, про которого ей уже успели сболтнуть.

Лизавета знала, чем угодить своей родительнице, которая, вся просияв от похвалы ее, еще шире распустила по дивану свои фижмы, выправила примявшиеся ленты и банты и, глянув в висевшее против нее зеркало, поправила ловким, привычным движением шляпку, кокетливо приколотую к ее парику.

– Дождешься порядочного подарка от такой сквалыги, как моя княгиня! Платье это у меня от царской невесты, всего только три раза надевано. На мое счастье, оно не понравилось жениху, и княжна мне его подарила. Вся семья светлейшего ко мне очень добра, жаловаться на них я не могу, – небрежно вымолвила она, опахиваясь веером и оглядывая с ног до головы критическим взглядом дочь. – А сама ты все кутафьей! Ну, к чему мантилью на себя напялила? Сегодня так жарко, что румяна на щеках не держатся, а она, как старуха, кутается! Удивляюсь я тебе, Лизаветка, как это ты до сих пор к хорошим манерам привыкнуть не можешь! Да и насчет прочего… Сегодня я опять должна тебе сделать выговор из-за графа. Он мне жаловался, что ты своими дурацкими нравоучениями так смущаешь цесаревну, что она к нему охладевать стала… Знаю я, что причиной этого охлаждения не ты, а тот офицеришка, который ей приглянулся, но если б ты не подавала повода к нареканиям, на тебя бы никто ничего и не сваливал. У тебя совсем нет такта, и если б я только знала, что ты никогда не поймешь, как надо себя вести при дворе, ни за что бы не рекомендовала тебя на такое важное и ответственное место… Дня не проходит, чтоб мне не доставалось от светлейшего за вас обоих! Вчера он так неделикатно меня выругал за то, что вы не входите в его интересы и не заботитесь о том, чтоб быть ему приятными, что я наконец рассердилась и прямо объявила, что буду очень рада, если он вас обоих выгонит из Петербурга.

– И мы были бы этому очень рады, маменька, – сказала Лизавета.

– Ничего ты не понимаешь! Знаешь, что он мне ответил?

– Как же я могу это знать?

– Была бы ты подогадливее, так и знала бы. Он мне сказал: «Поступить ко двору легче, чем покинуть его, пани Стишинская». Вот что он мне сказал. Понимаешь теперь?

– И теперь не понимаю.

– Слишком много вы знаете, слишком многому были свидетелями, чтоб вас не опасаться и отпустить в Москву, в это гнездо недовольных и бунтовщиков, дураков-староверов и старолюбов, которые были бы рады-радешеньки разрушить до основания все великое, созданное гениальным Петром. Не то что вас, а даже и самого царя светлейший не пускает в Москву повидаться с бабкой. Нет, голубчики, попали на царскую службу, так и оставайтесь на ней, пока не найдут нужным, по высшим соображениям, вас удалить…

– Мы брались служить царевичу и цесаревне, а не Меншикову…

Пани Стишинская сдвинула свои насурьмленные брови.

– Пожалуйста, выражайся почтительнее, когда говоришь про светлейшего князя! Меншиков! Недостает, чтоб ты его назвала пирожником, как те, которых за это в застенках пытают да с вырванными языками и ноздрями в Сибирь ссылают! Эй, Лизаветка, опомнись! Опомнись, пока еще не поздно! У вас есть сын, ваша глупость может на нем отозваться. От меня поддержки не ждите, мне бы лишь себя от беды уберечь, а благодаря вам мой кредит пошатнулся при дворе и в высшем столичном обществе. Меня стали меньше бояться с тех пор, как светлейший ко мне изменился, и все это из-за вас!

– Что же нам делать, маменька? Домой вы нас не отпускаете, а здесь мы вам угодить не умеем…

– Ах, не притворяйся глупее, чем ты есть! Прекрасно ты понимаешь, что от тебя требуется! Который раз говорю я тебе, чтоб ты остерегалась, что цесаревна передает графу все, что ты ей напеваешь на его счет: что ей грешно и неприлично оказывать ему публично аттенцию, как фавориту, что мужем ее он никогда не может сделаться… А почему ты знаешь это? – вскричала она, все больше и больше раздражаясь собственными словами и притворною покорностью, с которою ее слушали. – Почему ты знаешь, что цесаревна не выйдет замуж за графа Бутурлина? Женился же ее отец на простой служанке? И служанка эта сделалась императрицей, и вся русская родовитая знать ручки у нее целовала и трепетала перед нею… Все может статься в такой варварской стране, как Россия, в которой и настоящей христианской веры нет… Это – не Польша, где католичество сохранилось во всей своей чистоте, где чтут святого отца как наместника Христа на земле… Ваша вера хамская, а наша благородная…

Лизавета невольно подняла глаза на перегородку, за которой Ермилыч слушал эту кощунственную речь ренегатки, и ей стало так стыдно дозволять, чтоб в ее присутствии поносили святую русскую веру, в которой она родилась и воспитывалась, к которой принадлежали ее муж с сыном и все дорогие и близкие ей люди, что она попросила мать прекратить этот разговор.

– Вы знаете, маменька, как мне больно, когда вы нападаете на мою веру… Ведь я же вас не упрекаю в том, что вы перешли в католичество.

– Разве можно сравнивать? Католическая вера – самая святая и правильная… Ну, да тебя в этом не убедишь, да и не нужно; можно, и оставаясь в холопской вере, отлично устроить свою жизнь. Я ведь тоже недавно в католичество перешла, а посмотри, сколько у меня прекрасных вещей и какое хорошенькое состояние я себе приобрела благодаря тому, что характер у меня веселый, общительный и я умею нравиться людям. А тебя с мужем и любят, да ничего тебе не дарят, и все потому, что ты не умеешь сделаться нужной… Цесаревна уверена, что ты и без подарков ей будешь предана, как собака, граф Бутурлин убежден, что ничем тебя не подкупишь, – что же тут хорошего? И муж твой такой же чудак. Вашему сыну и помянуть-то вас будет нечем, хорошо, что у вас он один и что не надо вам приданого готовить дочерям… Кстати о деньгах. Ведь я, собственно, зашла к тебе сегодня, чтоб занять у тебя червонцев двадцать. У царя, наверное, будут играть, а я всегда проигрываю, когда у меня нет порядочной суммы в кармане… Сейчас перед тем, как к тебе прийти, я просила графа Александра Борисовича ссудить мне эту сумму, но на этот раз он не захотел меня выручить. Зачем, говорит, буду я вам делать одолжения, когда ваша дочь мне делает постоянно неприятности? Он это сказал как будто в шутку, но тем не менее я не могла не видеть, что он очень сердит на тебя, потому что все-таки денег мне не дал…

Лизавета поспешила исполнить просьбу матери, и, спрятав деньги в карман, Зося поднялась с места.

– Ну, будь здорова и благополучна. Советую тебе хорошенько обдумать все, что я тебе сказала, и убедить твоего мужа больше слушаться моих советов, чем своих собственных нелепых убеждений. Если он думает, как другие, что светлейший лишился благодаря болезни влияния своего на царя, то он очень ошибается: другого Меншикова в России нет, да и в чужих краях такой умницы, может быть, не сыщешь. Далеко до него Долгоруковым, и как он поправится, то первым долгом удалит князя Ивана, который уж чересчур зазнался и слишком много позволяет себе вольностей с царем. А тебе я советую меньше протежировать подлым претендентам на сердце твоей госпожи и побольше угождать тем, которые благороднее и богаче. Такого, как Шубин, куда как легче услать туда, куда Макар телят не гонял, чем родовитого боярина, как граф Бутурлин… Адье, моя цурка! Надеюсь в следующий раз к тебе прийти не с выговорами, а с комплиментами за то, что последовала моим советам.

Проводив неприятную гостью до того коридора, из которого она свернула, чтоб пройти на половину цесаревниной статс-дамы, с которой пани Стишинская давно вела знакомство, и где должна была ждать, чтоб за нею прислала та княгиня, при которой она в то время состояла в резидентках – по-русски, в приживалках, Лизавета вернулась к себе и уже нашла Ермилыча в том покое, служившем ей спальней, где она с ним сидела до прихода матери.

Многое понял он из подслушанного разговора, так много, что без глубокой жалости не мог смотреть на свою молодую приятельницу.

– Да, кума, тяжелый несешь ты крест! Дай-то, Господи, тебе его до конца донести, не спотыкаючись, – произнес он со вздохом.

Ни слова больше он не проронил на этот счет, но ей отрадно было его сочувствие, и она стала просить его остаться у нее все то время, которое он рассчитывал провести в Петербурге. При ее помещении была светелка, совсем в стороне, для сундуков и шкапов, никто туда не входит, кроме прислуживавшей ей из ее же крепостных и так ей преданной, что можно было вполне ей довериться.

– Да если я даже и цесаревне скажу, что кум у меня гостит, так и от нее за это выговора не получу, – прибавила она, ласкаясь к старику, на которого с ранних лет привыкла смотреть как на родного.

– Увидим, кума, увидим, надо сперва мне с твоим муженьком повидаться. Он всех больше мне в моем деле помочь может.

– А ты когда к нему собираешься? Если завтра – сегодня он, поди чай, с царем на охоте, – так хоть сегодня-то переночуй у меня.

– Чем скорей мне с ним переговорить, тем лучше.

– Ну, и для этого тебе идти отсюда не следует, здесь всегда известно, где царь… Вот и теперь, стоит только у которого-нибудь из свиты царской невесты спросить, им завсегда всякий шаг царя известен. Да мне и цесаревна скажет, если я спрошу. Такая она добрая да приветливая, что, кажется, душу бы за нее отдала! – прибавила она печально. – Кабы все ее так любили, как я!

– Что ж она так долго не уезжает? Когда я во дворе дожидался, как к тебе пройти, там народ говорил, что уже лошадей ей выводят, чтоб на охоту ехать.

– Лошадей-то вывели, да как приехал граф Александр Борисович да переговорил с нею, приказано было их расседлать: раздумали на охоту ехать. А тут царская невеста пожаловала и до сих пор здесь, видно, и к обеду нашей красавице не поспеть… Ну а ты мне тем временем про сыночка моего расскажи да про всех моих милых, московских… Поверишь ли, как я об них соскучилась!

Однако долго слушать про своих милых Лизавете не пришлось: ее позвали к цесаревне, и, узнав от посланца, что гости уже разъехались и что цесаревна одна с Маврой Егоровной в своей уборной, Праксина поспешила пойти к ней, еще раз повторив Ермилычу, чтоб у нее остался.

Дворец опустел. Не дождавшись цесаревны, собравшаяся к воротам и во дворе толпа, чтоб взглянуть на нее, разошлась, проводив довольно недоброжелательными взглядами и оскорбительными замечаниями бедную царскую невесту, разделявшую вместе со всей семьей непопулярность отца, которому уж давно, еще при жизни царя Петра, приписывали многие невзгоды, обрушивавшиеся на родину: начиная от бунтов в Малороссии и кончая возведением на престол покойной императрицы, столь мало имевшей на это прав и так плохо пользовавшейся властью во время своего кратковременного владычества. Теперь же злобились на него за то, что изловчился подбиться к сыну подведенного им же под муки Алексея, чтоб именем его управлять государством в свою пользу. Всем было известно, как мало был расположен царь к навязанной ему насильно невесте, и все ждали катастрофы, когда Петр Алексеевич решится сбросить с себя всем ненавистное иго временщика.

В уборной цесаревны не оказалось, и Праксина нашла ее в спальне, где она лежала на софе, зарывшись лицом в атласные подушки. Услышав шаги Праксиной, она, не меняя позы, прерывающимся голосом проговорила:

– Это ты, тезка? Что ты так долго не шла? Я велела скорее тебя прислать.

Лизавета опустилась на колени перед софой и, взяв беспомощно повисшую ручку, нежно поцеловала ее.

– Чем могу служить вашему высочеству? – ласково произнесла она, не выпуская руки своей госпожи и поднося ее к губам между каждым словом.

Нежность ее к бедной цесаревне была вполне искренна: за то время, которое она провела при ней почти неотлучно, Праксина успела понять характер и положение дочери Петра Великого, оценить доброе сердце, великодушие и доверие к ней царственной сироты и сильно к ней привязаться.

Особенно сошлась она с нею после венчания Анны Петровны, когда Елисавета осталась совсем одна на свете среди пышного, шумного и многолюдного двора, в котором каждое преданное ей лицо подвергалось гонению со стороны человека, перед которым все, и в том числе мать ее, императрица всероссийская, дрожали и перед волей которого преклонялись. Человек этот не захотел, чтоб она наследовала матери, и, невзирая на довольно сильную партию приверженцев, Елисавета осталась в фальшивом положении непристроенной невесты и неудачной претендентки на престол. Приходилось притворяться довольной и счастливой, выказывать преданность и любовь тому, кто занял ее место, и его нареченной, дочери злейшего ее врага и притеснителя.

– Приехала… чтоб помешать мне ехать к царю на охоту… Ее не пригласили, так не езди и я туда! – продолжала она жаловаться, мало-помалу успокаиваясь от ласк своей любимицы. – До тех пор сидела, поколь граф не уехал, рассердившись на меня за то, что я с первой минуты не объявила ей, что меня ждут в Петергофе…

– Нельзя вам было этого сказать, ваше высочество, напрасно граф изволит гневаться, – заметила Лизавета.

– Не правда ли? Вот и я так думала, а он…

Голос ее опять оборвался.

– Он уехал, со мною даже не простившись, а когда и она тоже отправилась и все за нею последовали, так что во дворце никого не осталось, я приказала позвать Шубина, но и его тоже не оказалось… И я осталась совсем, совсем одна… Кроме тебя, у меня никого нет на свете!

– Шубина, верно, Мавра Егоровна домой отпустила…

– Как же она смеет, когда знает, что я хочу, чтоб он всегда тут был? Он – мой камер-паж, не для того выпросила я для него эту должность у Меншикова, чтоб Мавра использовала его на посылки… Это Бог знает на что похоже! Мною распоряжаются, как пешкой, на мои желания никто не обращает внимания, меня все презирают…

– Зачем вы это говорите, ваше высочество? Ведь вы знаете, что это неправда, – вставила Праксина в запальчивую речь своей госпожи.

– Нет, нет, это правда! Разве я не вижу, разве я не замечаю? После смерти мамы все было притихли и стали за мною ухаживать, даже Долгоруковы подлещивались, думали, что взойду на престол я, а как увидели, что Меншиков – за Петра, все испугались и отхлынули от меня.

– Не все, ваше высочество, надо быть справедливой к друзьям…

– Ну, да, ты никогда меня не оставишь…

– Про меня говорить нечего, я ничего для вас не могу сделать, но были и другие, которые остались вам преданы…

– Долгоруковы выказывают мне презрение: я приглашала к себе княжну Екатерину, она до сих пор не изволила пожаловать.

– Ваше высочество, позвольте вам рассказать, что я сегодня слышала от моего кума, который прибыл сюда прямо из Малороссии…

– Кто этот человек? Зачем был он в Малороссии? – с живостью спросила цесаревна, приподнимаясь с подушек и вытирая невольно выступившие слезы.

– Большой друг нашей семьи и крестный отец нашего сына. Зовут его Петром Ермилычем, а фамилию свою он, верно, уж и сам забыл, потому что более двадцати лет, как живет в монастыре и странствует по святым местам. В Малороссию он заходил из Киева и слышал там, как обожают казаки ваше высочество и как жалеют, что на этот раз желания их не сбылись и что не вы еще над Россией царствуете…

– Ты так говоришь, точно это когда-нибудь может случиться!

– Непременно случится, ваше высочество, в этом весь русский народ убежден.

Цесаревна, с непросохшими еще на щеках слезами, весело засмеялась.

– Не повторяй таких опасных пророчеств, тезка! И что ж еще рассказывает твой кум?

Лизавета передала ей все слышанное от Ермилыча, а также про поручение, данное ему обывателями Лемешей. Цесаревна задумалась.

– Знаешь что, приведи ко мне твоего кума, я, может быть, устрою ему свидание с царем, – сказала она. – Разумеется, надо это сделать тайно от Меншикова и не выдавать ему имен этих людей, чтоб им не досталось.

– Имена этих людей выдать трудно – весь повет просил, все до единого человека.

– Хорошо, я скажу царю… Чего же мне бояться: уж, кажется, хуже того, что Меншиков со мною сделал, ничего нельзя выдумать! – прибавила она с горечью.

– Недолго и ему надо всеми ломаться, ваше высочество.

– Ты думаешь? Дай-то Бог, чтоб твоими устами да мед пить. Я нарочно для твоего кума поеду в Петергоф… Графу я сказала, что совсем не буду сегодня у царя, а теперь поеду, во-первых, чтоб ему досадить, а во-вторых, чтоб узнать, нельзя ли что-нибудь сделать для твоих казаков… А вернувшись назад, мне надо его повидать. Ты ему скажи, чтоб он завтра пришел пораньше…

– Я хотела просить у вашего высочества позволения оставить его жить во дворце то время, которое он проведет в Петербурге. Он – старик и никого здесь не знает…

– Пусть живет сколько хочет – чем он мне мешает?.. А хорошо рассказывает он про святые земли? – спросила она.

– Не знаю, как вам понравится, а, должно быть, рассказывать умеет про то, что видел и слышал, человек он умный и благочестивый.

– Скажи ему, что я сегодня нарочно поеду к царю, чтоб постараться помочь бедным казакам… Они, верно, на покойного батюшку ропщут за то, что он их прижимал, а ведь он не совсем виноват: ему на них Александр Данилыч наговаривал, я знаю.

– И они это знают, ваше высочество. Кабы держали дурную память о вашем родителе, не были бы они вам так преданы. Кум сказывал, что даже ихние ребятки горюют, что вы до сих пор не императрица. Больших милостей от вас и там, как и по всей России, ждут!

– Ну, ступай, ступай! – с трудом сдерживая слезы, подступавшие ей к горлу, прервала ее цесаревна. – Да скажи там, чтоб шли меня одевать да волосочеса прислали бы и карету закладывали бы… И чтоб Мавра пришла… Не бойся, ругать ее не стану, я на нее больше не сердита: знаю, что она добра мне желает, а только тяжко мне сегодня стало, так тяжко, что каждое слово точно по сердцу режет, вот я ко всему и придираюсь, чтоб поплакать, точно маленькая, – прибавила она с улыбкой, от которой прелестное ее лицо приняло трогательное выражение детского, беспомощного смущения.

– Перетерпите, ваше высочество, и на Бога надейтесь, за вас столькие на Русской земле молятся, что Господь и над вами, и над всеми нами сжалится, – сказала прерывающимся от волнения голосом Праксина, целуя милостиво протянутую ей руку.

Мавру Егоровну она застала прохаживавшейся взад и вперед по большой с хорами танцевальной зале в большом душевном расстройстве. Проводив до нижней ступени крыльца царскую невесту, она хотела было пройти к цесаревне в уборную, но, услышав крупный разговор между своей госпожой и тем, которого уже все вслух называли ее фаворитом, и поняв из подслушанных отрывков ссоры, что речь идет о молодом офицере, которого цесаревна со свойственным ей легкомыслием стала в последнее время явно отличать и к которому Бутурлин ее начал ревновать, осторожная гофмейстерина поспешила удалиться.

– Очень она на меня сердита? – спросила она у Праксиной, когда последняя объявила ей, что цесаревна ее к себе требует.

– Сердилась несколько минут тому назад, и не столько сердилась, сколько огорчалась, что все, точно сговорившись, ей будто наперекор делают, – отвечала Праксина.

– Так неужто ж она не понимает, что я для ее же пользы услала Шубина? – вскричала Мавра Егоровна. – Она так неосторожна, что подает повод к самым безобразным сплетням, а в ее положении это прямо-таки преступление! Ни с кем ей теперь нельзя ссориться, а меньше всех с теми, с которыми она была откровенна и которые ей страшно могут повредить… Недаром у Меншиковых стали Бутурлина заласкивать: им нужно от него узнать все, что здесь говорится, и, пока он в фаворе, разумеется, ничего от него не добьются, ну а если довести молодца до отчаянья, добра от него не жди… И что ей в этом мальчишке – понять невозможно! Хоть бы на время услать его куда-нибудь подальше от беды, – продолжала она, снова принимаясь шагать по обширному и пустому покою, не замечая, как трудно было ее собеседнице поспевать за нею.

– Это было бы всего лучше, – согласилась Праксина.

– А слышали вы новость? – обернулась к ней вдруг гофмейстерина. – Светлейший-то поправляется и опять на желание царя видеться с бабушкой отвечал отказом. Великая княжна Наталья Алексеевна так этим расстроена, что не пожелала принять светлейшую княгиню, когда та к ней приехала вчера. Потому, верно, сегодня к нам и прислала невесту. Сам рвет и мечет, посылал за Шепелевым, грозил ему участью Дивьера… Надо ждать всяких напастей. Иван Долгоруков времени не терял – в такую доверенность вошел к царю, что начал уже хвастаться, что скоро всех Меншиковых разгонит…

– На хвастовство-то его только и взять… – сдержанно заметила Праксина. – Я недавно видела мужа, он ничего подобного мне не говорил.

– Петр Филиппович – человек осторожный, и теперь не такое время, чтоб тем, кто все знает, зря болтать… Я знаю, что он к вам с полным доверием относится, – поспешила она поправиться, – но ведь и любовь его к вам велика, и расстраивать вас прежде времени ему неохота. Должность ваша здесь нелегкая, такое наступило время, что вам надо всеми силами цесаревну от неосторожностей удерживать, мой друг Лизавета Касимовна, особенно в настоящее время, когда князь только того и добивается, чтоб иметь предлог ее удалить… У вас была сегодня ваша маменька? Не сообщила она вам ненароком чего-нибудь новенького! Она теперь со всеми нашими недругами каждый день видится.

– Вряд ли при ней будут говорить что-нибудь серьезное, впрочем, и она тоже предупреждала меня, что в настоящее время можно ждать больших перемен… но только совсем в ином смысле, чем мы с вами ждем, – прибавила Лизавета с усмешкой.

– Да, да, надо всего ждать и готовиться к худшему… Одержит Меншиков верх, струсит царь – всем нам несдобровать! О Господи, спаси и помилуй!

Последние слова она произнесла уже в конце залы, направляясь большими шагами на половину цесаревны, в то время как Лизавета повернула в коридор, из которого можно было пройти кратчайшим путем до ее помещения.

Благодаря милостивому обещанию цесаревны принять участие в деле, ради которого Ермилыч сюда пришел, ему можно было сегодняшний день и ночь отдохнуть у Праксиной, и они провели весь остальной вечер в беседах о прошлом и о настоящем. Рассказывать им друг другу было так много, что время пролетело до вечера незаметно. Стемнело. Вошла с зажженными свечами прислуживающая девушка и, поставив их на стол перед беседующими, объявила, что пришел посланец от Петра Филипповича.

– Что же ты его сюда не привела? Приведи скорее! – вскричала с волнением Лизавета, срываясь с места, чтоб броситься к двери, где столкнулась с молодым человеком в придворной ливрее.

– Ершов, войди! При этом человеке все можно говорить, он наш кум, – объявила она, заметив, что, переступив порог горницы, посланец тревожно оглядывается на незнакомую личность в одежде странника, сидящую на почетном месте в спальне хозяйки. – Садись, пожалуйста.

– Петр Филиппович просил меня вам передать, сударыня… – начал Ершов, опускаясь на предложенный стул, – что мы в свой дворец переезжаем…

– Как это? Из дома светлейшего?..

– Точно так-с. Отдано приказание все перевезти в наш дворец, и сами мы уже туда прямо из летнего домика приедем, в дом Меншикова не заезжая.

И, насладившись в продолжение нескольких мгновений впечатлением, произведенным его словами, он продолжал:

– Над светлейшим назначен суд.

Слушатели его могли только молча переглянуться: так поразило их неожиданное известие, что слов не находилось выразить их чувства.

– Петр Филиппович приказали вашей милости передать, – продолжал между тем вестник радостного события, – чтоб вы не изволили беспокоиться за цесаревну – все давно уже предусмотрено и подготовлено, войска не двинутся с места, спокойствие в городе ничем не будет нарушено. Они бы сами к вам сегодня приехали, чтоб все это рассказать, да нельзя им ни на одну минуту отлучиться от укладчиков.

– Понятно, в такое время уж не до разъездов, – согласилась Лизавета. – Не стану и тебя задерживать, – продолжала она, увидев, что посланец поднимается с места и готовится откланяться. – Скажи Петру Филипповичу, что у меня кум и что мы оба желаем ему благополучно выполнить царское приказание.

– В разум, значит, вошел наш царь, слава тебе, Господи! – произнес с чувством Ермилыч, оставшись наедине с Праксиной. – А вы здесь не считали его способным на властное дело, вот он вам и показал! Слава Богу! Слава Богу! Дай ему Господь ума и силы на царское дело! – продолжал он, внутренне досадуя на свою собеседницу за то, что она не разделяла его восторга, но у Праксиной были причины сомневаться в пользе совершившегося переворота.

– Будет ли только лучше при Долгоруких-то? – проговорила она со вздохом. – Вот кабы нашу цесаревну правительницей назначили, ну, тогда нам можно было бы сказать, что наша взяла…

– Такие слова даже и говорить грешно, пока жив сын цесаревича Алексея, внук царя-помазанника, – строго возвышая голос, прервал он ее.

Между тем затихнувший было дворец оживился, обитатели его выходили в коридоры, чтобы поделиться впечатлениями насчет принесенного известия, в одно мгновение распространившегося не только по всем уголкам обширного здания, но и по всем надворным строениям, а оттуда вырвавшегося и на улицу. Известие это привело в неописуемое волнение весь город. Наступила ночь, но никому спать не хотелось, во всех домах зажигались огни, растворялись ставни, и в окна высовывались любопытные головы, жаждущие услышать вестей от бегущих мимо к Васильевскому острову.

Как, кем сообщено было известие тем, от кого было строго приказано хранить в тайне важное событие проявления царской власти в самом для всех важном деле – в освобождении царя от власти всемогущего временщика, так и осталось тайной, как и всегда в подобных случаях.

Не будучи больше в силах сдерживать охватившее их волнение в одиночестве, Праксина перебралась со своим гостем в одну из зал, выходивших на набережную канала, и оба стали смотреть из окна на бегущих в одном и том же направлении людей. Стали показываться верховые и, наконец, кареты и одноколки. Вот и из дворца выехала карета, и в ней гофмейстерина.

– К своим, верно, поехала, – заметила Лизавета. – Шуваловы-то с Долгоруковыми давно не в ладах, но теперь, наверное, сойдутся против общего врага. Все Меншиковых покинут. Здесь всегда так, насмотрелась я на здешние порядки с тех пор, как нас судьба закинула в проклятое болото…

– Теперь уж, наверное, столицу в Москву перенесут, – заметил Ермилыч.

– Много будет теперь перемен, – подтвердила его собеседница, всматриваясь вдаль, в несущуюся в их сторону карету шестериком. – Наша едет! Наконец-то! Измучилась я, ее дожидаючись; слава Богу, кажется, благополучно съездила!

И, оставив Ермилыча у окна, она побежала встречать цесаревну, которую уже ждали с зажженными факелами на подъезде придворные служители.

Встреча была вполне торжественная. Завидев издали карету всеобщей любимицы, народ, бежавший к дому Меншикова, чтобы видеть, как перевозят из него царское имущество, поворачивал назад, ко дворцу цесаревны, чтобы, повинуясь безотчетному желанию, выразить ей свою преданность, поздравить с падением злейшего ее врага. Многие на ходу подбегали к карете, проталкивались к раскрытому окну, из которого она с милой улыбкой раскланивалась, и, не отрывая восхищенных глаз от дорогого для всякого русского человека лица, бежали рядом с лошадьми, другие забегали вперед, чтобы занять место получше у подъезда и видеть ее поближе, когда она будет выходить из кареты и подниматься по лестнице на крыльцо, третьи заранее забирались на решетку и на ворота, чтобы издали ею любоваться.

«Эх, Алешки нашего тут нет! Увидал бы, сколько у его красавицы поклонников», – подумал Ермилыч, наблюдая за переполохом, поднявшимся вокруг дворца.

С того места, где он стоял, ему было отлично видно при свете факелов, как подкатила к широко растворенным воротам карета, как въехала во двор среди теснившейся вокруг нее толпы восторженных, радостно возбужденных лиц и как вышла из кареты улыбающаяся красавица в розовой, расшитой жемчугами робе, вся сверкающая, как сказочная фея, брильянтами, разноцветными искрами переливавшимися в свете факелов. Он видел, как она, ласково кивнув Праксиной, помогавшей камер-лакеям высадить ее из кареты, остановилась, чтобы низко поклониться приветствовавшей ее толпе, вдруг смолкнувшей в каком-то благоговении.

– Тише, тише, цесаревна просит вас разойтись по домам, тише…

Сделалось так тихо, что слова эти, произнесенные, вероятно, по просьбе цесаревны, Лизаветой, совершенно внятно донеслись до ушей выглядывавших из окон вместе с Ермилычем.

– А ты, старичок, здесь останься, если хочешь на цесаревну поближе посмотреть, она тут должна в свои покои пройти, – сказал ему один из теснившихся с ним у окна. – Вон уж и кенкеты зажигают.

Зала осветилась, и через несколько минут появилась в дверях хозяйка дворца, разговаривая с Праксиной, которая шла с нею рядом.

– А это, верно, твой кум! – сказала цесаревна, завидев издали незнакомца среди знакомых лиц. – Ну, не удалось мне сегодня ничего для него сделать…

– Где уж в такой день, ваше высочество! Дозвольте ему вашу ручку поцеловать, он и этим будет бесконечно счастлив, – поспешила возразить Лизавета, подзывая знаком Ермилыча подойти поближе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю