Текст книги "Звезда цесаревны"
Автор книги: Н. Северин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 24 страниц)
Про Зосю царица узнала от ближней своей боярыни, встретившей хорошенькую полячку у одной из своих знакомых, и заинтересованная царица приказала эту самую польку к ней привести, что было, разумеется, немедленно исполнено.
Зося и ей понравилась. Такую можно и царю показать, останется доволен: он любит таких разбитных хохотушек, мастериц и поплясать, и поболтать, и пожеманничать. Чтоб иметь ее всегда под рукой, на случай приезда царя или его соратника, такого как Александр Данилович Меншиков, например, тоже большого охотника до таких вострушек, Зосе было предложено поселиться во дворце, в покойчике, отделенном перегородкой от комнаты старшей камер-юнгферы.
И Зося согласилась. Не все ли равно ей было, где спать, когда весь день у нее проходил в разъездах, визитах, в пении и веселых разговорах? Забегала она в свою каморку, только чтобы переодеться. От приглашений отбоя не было, на Зосю пошла мода. Такое наступило для нее хорошее житье, что умирать не гадо. О муже она вспоминала тогда только, когда являлась повидать дочку к Авдотье Петровне, а так как особенного удовольствия ей это не доставляло и мысль о его возвращении скорее пугала ее, чем радовала, то она и старалась подвергаться этой неприятности как можно реже.
Под счастливой звездой родилась Зося. Обстоятельства удивительно кстати для нее складывались: именно в то время, когда в неизвестности о судьбе мужа, от которого не было никаких вестей, она колебалась принимать приглашение нового своего покровителя, всесильного царского любимца Меншикова, приехать к нему погостить в Петербург, боярыня Лыткина получила письмо от сына с печальными известиями: Лыткина, тяжело раненного, приютили в католическом монастыре, а друг его, Стишинский, пропал без вести. Ни между мертвыми, ни между живыми его нет.
Пропал без вести Зосин муж, и осталась она круглой сиротой в Москве. Но такое сиротство дай Бог всякому. Никогда еще не было у нее так много друзей, покровителей и ухаживателей, как в это время. Даже и недельки не дали ей погоревать по мужу. Царица повезла ее с собою в Питер, ей надарили пропасть нарядов и драгоценных вещей, а так как сам царь про нее вспомнил, увидав царицу Прасковью Федоровну и спросив, привезла ли она с собою воструху-польку, то можно себе представить, сколько приглашений посыпалось на нее со всех сторон! Ни одного маскарада, ни одного комедийного представления, ни одной ассамблеи без нее не обходилось; все восхищались ее ловкостью в танцах, в разговорах, ее находчивостью и свободным обращением с мужчинами, которых она сводила с ума наивным кокетством.
Далеко было до нее глупым русским боярыням и боярышням, умевшим только, потупив очи, молчать, краснеть да расхаживать павами. Те же, которые, в угоду новым веяниям и чтоб угодить царю, набирались бойкости и развязности, казались так грубы и пошлы в сравнении с грациозной полькой, что, кроме насмешек, ничего не возбуждали.
Бедным женам и невестам, у которых она отбивала мужей и женихов, оставалось только утешать себя тем, что это у нее в крови и что за бесовский дар сводить с ума мужчин ей на том свете пощады не будет.
Она была очаровательна, но никто не мог определить, в чем именно заключалось обаяние, которым она всех пленяла: маленькая, щупленькая, худощавая, гибкая, как змейка, с большими иссера-зеленоватыми глазами, востроносенькая, с крошечными ручками и ножками, она так мало была похожа на других женщин, что казалась существом другой породы. Голос у нее был замечательно вкрадчивый и нежный, русалочий. И ко всему этому что-то такое наивное, детское в мыслях и чувствах, в каждом взгляде и движении.
Однако вместе с успехами росли к Зосе ненависть и зависть. Столько проливалось из-за нее слез, столько тратилось денег, столько выносилось обид и досады, что с каждым днем оказывалось все больше и больше людей, желавших ей гибели.
Ничего этого она не замечала и продолжала бессознательно пользоваться всем, что плыло ей в руки, не спрашивая себя: откуда это и куда ее заведет? Пышно расцвели на благоприятной почве зачатки себялюбия в сухом ее сердце и узком, одностороннем уме. Сдерживаемые раньше обстоятельствами и средой, природные ее свойства выступили наружу во всей своей силе. О муже она давно забыла, а про девочку свою вспоминала только для того, чтобы пожалеть, что она не с нею и что не от кого ей учиться искусству извлекать пользу из авантажей, которыми наделила ее природа. Старая дура Лыткина, женщина без всякой грации, чего доброго, сделает из нее нечто похожее на тех кувалд, с которыми Зося сталкивается в высшем столичном обществе.
Давно взяла бы она ее к себе и поручила бы ее воспитание своей камер-юнгфере – немке, млеющей перед ловкостью и грацией своей госпожи, если бы не надежда, что старуха Лыткина, окончательно павшая духом и телом от печальных известий о медленно умирающем на чужбине сыне, выразит, может быть, намерение оставить все свое состояние Елизаветке в случае смерти единственного своего наследника.
Пользуясь своими связями в военных сферах, Зося навела справки об офицере Лыткине и узнала, что он безнадежен. В католическом монастыре, где он находился, ожидали смерти его со дня на день.
– А что же ты, стрекоза, не спросишь про муженька своего? – с лукавой усмешкой прибавил к этому известию седой боярин, которому было поручено сообщить ей желаемые сведения о Лыткине. – Или любо тебе в соломенном вдовстве пребывать? – продолжал он ее поддразнивать, заметив, в какое смятение привели ее его слова.
– Я знаю, что он пропал без вести, не позаботившись уведомить меня о себе, что же мне про него разузнавать? Я же теперь хорошо вижу, что он меня никогда не любил, – проговорила она с напускною развязностью.
– А вдруг как он объявится? – продолжал свою жестокую шутку боярин, забавляясь ее волнением.
Может быть, он не шутил, а ждал только ее расспросов, чтоб сказать ей, что муж ее не только жив, но что даже известно, где он находится и как думает поступить с женой, так легкомысленно отнесшейся к его исчезновению, – вертелось у нее на уме в то время, как противный старик, ухмыляясь, не спускал с ее расстроенного лица пытливого взгляда.
Да, он ждал расспросов, но ничего подобного не дождался: Зося предпочитала оставаться в неизвестности. Сегодня она должна была в костюме Виктории участвовать в живой картине, устраиваемой у ее соотечественника графа Ягужинского на празднике в честь царя. Хороша будет Виктория со смертельным страхом в душе от грозящей опасности! Нет, нет, надо про это забыть! Не может он к ней вернуться… Для чего ему было и пропадать, если б у него не было намерения покинуть и ее с дочерью, и Россию навсегда?.. Очень может быть, что он влюбился в кого-нибудь и так же, как она, ничего так не боится, как встречи с нею… во всяком случае, всего лучше про это не думать, решила она.
А время шло. Царь воевал, праздновал победы, казнил вчерашних любимцев, приближал к себе новых, незнаемых людей, путешествовал. Перемены эти Зоей не коснулись; Меншиков продолжал быть в силе, а она сумела сделаться во дворце всемогущего временщика своим человеком, почти членом семьи. Никакого определенного положения она тут не занимала, но, всегда веселая, беззаботная и забавная, была здесь всем мила и нужна. И все осыпали ее ласками и подарками. Постоянно можно было встретить ее в покоях княгини, княжен, молодых князей и ближних к ним людей. Пролезла она задворками, через ближних к цесаревнам боярынь, и в царский дворец и полюбилась младшей цесаревне, которая сама была такая красавица, умная и живая, что соперничества хорошенькой польки опасаться не могла. Жила Зося, как птичка небесная, без забот и труда, всегда прелестно разряженная, всегда окруженная толпою поклонников, так часто менявшихся, что они не успевали ей надоесть. По временам, очень редко, пробуждалась в ней материнская нежность, и она ехала в чьей-нибудь чужой карете навестить дочку в дом боярыни Лыткиной. Как мизерен казался ей теперь этот дом! Как бедна его обстановка и как смешон выходивший к ней навстречу с маленькой барышней старый Грицко!
Елизаветку насильно тащили к матери. Она от нее так отвыкла, что забивалась под кровать или пряталась в кусты, когда по двору разносилось известие о приезде госпожи Стишинской. В изорванном перепачканном сарафанчике, со всклоченными волосами и в слезах, она производила на мать своею дикостью и мужицкими ухватками такое неприятное впечатление, что Зося долго тут не засиживалась. Погладив кончиками пальцев, в длинных, расшитых шелками французских перчатках, низко опущенную перед нею упрямую головенку, она с досадой спрашивала у смущенной Авдотьи Петровны, когда же наконец выучат, Лизаветку не чуждаться матери, не закрывать себе лицо рукавом и отвечать на вопросы. И, не дождавшись ответа, она, ко всеобщему удовольствию, поднималась с места и, выразив желание быть в следующий раз лучше принятой, уезжала.
Как свободно дышалось в этот день и в последующие в низеньком домике у Вознесения! Как всем было весело и легко на душе! Можно было долго не ждать посещения очаровательной маменьки.
Тихо и мирно протекала тут жизнь вдали от страшных политических бурь, волновавших близкую к царскому двору сферу. О переменах, происходивших в Петербурге, да и здесь, совсем от них близко, в Кремле, у Лыткиной узнавали от старых друзей, навещавших Авдотью Петровну, да от приходского священника. Сама она, с того дня, как узнала наконец, с год спустя, о кончине сына, совсем порвала со светом и даже не ездила больше к царице Прасковье Федоровне, которая изредка посылала узнавать про ее здоровье и приказывала ей передать через ближнюю боярыню, что и сама она стала с каждым днем, все больше и больше хиреть.
А Лизаветка с летами входила в разум и начинала принимать близко к сердцу досаду, горе и отчаяние окружающих, цепеневших от ужаса при слухах, долетавших в мирный, скромный домик у Вознесения и комментируемых на все лады приятелями и приятельницами старушки Лыткиной. Кручинилась девушка вместе с благодетельницей и с ближними к ней людьми о верных родным устоям, терпящих гонение, болела сердцем за надежду русских людей, царевича Алексея, терзаемого отцом за нежелание онемечиваться и за любовь к несчастной, изнывающей в неволе матери его, за именитых бояр, детей прославивших Россию отцов и дедов, умиравших в муках за веру православную, по родительским заветам. Возмущалась она кощунственными забавами царя и вспомнить не могла без содрогания, что родная ее мать принимает участие в этих грешных забавах.
Много было в то время таких уединенных уголков в Москве, да и по всей России, где в низких домиках, за высокими заборами и густыми садами, печалились о разрушении всего, чем держалась Россия.
Лизаветку именно в такой уголок и закинула судьба. Здесь хоронилась будущая национальная партия, измученная, обессиленная, уповающая только на Бога во тьме отчаяния собственными силами одолеть врага, много страшнее и могучее татар и поляков.
А Зося тем временем плясала, наряжалась и веселилась.
Она сделалась совсем полькой. Все русское, навеянное на нее воспитанием в русской семье, бесследно слиняло с нее в новой среде, где все старались подражать иностранцам и изо всех сил подавляли в себе все русское и родное. Вводились нравы и обычаи, столь близкие и милые сердцу Стишинской, что ей ничего не стоило с ними освоиться.
Польская кровь сказалась.
На нее начинал уже обращать внимание ксендз из домашней капеллы знатного иностранца, и если она не была еще совращена в католичество, то потому только, что хитрый иезуит не усматривал большой выгоды в легкой победе над бабенкой, занимавшей в обществе далеко не почетную роль шутихи.
Впрочем, положение это спасало ее и от бед. Опалы покровителей и ухаживателей на ней не отражались: когда пустел дом, в котором ей дали приют, она переезжала в другой, вот и все.
Переезжая с благодетелями и благодетельницами с места на место, она иногда попадала в Москву и навещала дочь. Но случалось это все реже и реже, так что при последнем свидании с Лизаветкой, после трехлетней разлуки, она нашла в ней большую перемену. Вместо застенчивой и упрямой девочки, прятавшей от нее лицо в рукав и упорно молчавшей в ответ на все ее вопросы, к ней вышла высокая и стройная девушка, с серьезными и задумчивыми черными глазами, продолговатым лицом с тонкими чертами и длинными, тоже как смоль, черными косами.
Бог знает, в кого уродилась такая, но только не в мать и не в отца. В семье Стишинских или Флевицких, может быть, и была такая прабабушка, но, должно быть, это было очень давно, потому что никогда Зося о такой не слыхала. Вот уж не ожидала она, что из Лизаветки выйдет такая внушительная особа. Под пристальным и испытующим взглядом дочери ей было так не по себе, что она в этот раз оставалась в домике Авдотьи Петровны очень недолго.
«Не любит она меня», – решила она, простившись с дочерью и возвращаясь к той боярыне, при которой в то время жила в приживалках в ожидании возвращения главного своего покровителя, Меншикова, из чужих краев с царем.
А любит она дочь, и любила ли она ее когда-нибудь? Вопрос этот, разумеется, и в голову ей не приходил.
Лизаветка же, проводив мать, долго прохаживалась по аллее из старых лип, а затем, когда совсем стемнело и фигура Грицка появилась у калитки, которую он никогда не забывал запирать на ночь, чтоб ребятишки из людской не попортили его клумб с цветами и не залезли бы к вишням в грунтовой сарай, она, ласково ему кивнув, поднялась по ступенькам крылечка, выходившего из спальни Авдотьи Петровны в сад, тихо вошла в комнату и, опустившись на колени перед сидевшей с чулком в руках старушкой, объявила ей, что она согласна выйти замуж за Петра Филипповича Праксина.
Авдотья Петровна так мало этого ожидала, что совсем опешила.
– Хорошо, Лизаветочка, я ему скажу… Да что ж это ты так вдруш надумала? Не дальше как на прошлой неделе просила повременить с этим делом…
Вместо ответа девушка прижалась лицом к ее коленям и зарыдала.
– О чем ты, моя родная? О чем? Что случилось? Если он тебе! не по сердцу, никто тебя не неволит… А торопиться и вовсе не для чего… Ты не перестарок, тебе еще и шестнадцати лет нет… женихов много еще объявится, и свет не клином сошелся на Праксине, – говорила Лыткина прерывающимся от волнения голосом.
– Он хороший, тетенька, и я его знаю, мне другого мужа не надо, – возразила Лизаветка. – Пошли за ним скорее, пожалуйста, – умоляющи протянула она с отчаянием в голосе.
– Но зачем же скорее, моя золотая?
– Тетенька! – вскричала Лизаветка, сверкнув злобно глазами. – Пойми же ты, что я не могу ее больше видеть… не могу… мне слишком тяжело… я насилу удержалась, чтоб ей этого не сказать… она мне прот…
Ей не дали договорить.
– Что ты, что ты! – прервала ее на полуслове Лыткина, зажимая, ей рот рукой. – Христос с тобой! Разве так можно?.. Ведь она тебе мать!
И обе зарыдали в объятиях друг друга. Да, они понимали друг друга, и сблизило их чувство постоянного страха за родных по духу и ненависть к иноземцам.
Лизаветка выросла совсем русской у Авдотьи Петровны. Укрепляясь под ее влиянием в православии, она в этой слепо и тепло верующей среде с каждым днем все глубже и глубже проникалась русским духом, все сильнее и сильнее прилеплялась к своему новому отечеству и предавалась ему всем своим существом.
II
Петра Филипповича Праксина Авдотья Петровна знала с детства и была с ним даже в отдаленном родстве.
Он был сирота и богат. У него было под Москвой маленькое имение да в костромских лесах другое, много больше, у берега Волги. В имениях этих он постоянно жил, наезжая в Москву только по зимам и не забывая при этом заезжать к старушке Лыткиной, где и познакомился с Лизаветкой. Он был старше ее лет на пятнадцать, но она была такая степенная и одинокая, что партия казалась для нее вполне подходящей.
О сватовстве Праксин заговорил с Авдотьей Петровной с месяц тому назад, приехав неожиданно летом в Москву под предлогом каких-то дел, вызвавших его из костромских лесов в Подмосковье. Лизаветочка так далека была от мысли, что Петр Филиппович может сделаться ее мужем, что в первую минуту испугалась и не знала, что ответить. Понимая ее замешательство по-своему, Лыткина сама решила, что надо подождать и дать ей подумать, но она ошибалась, воображая, что Праксин ей не по сердцу: у Лизаветочки было к нему странное, необъяснимое чувство, не похожее на любовь, правда, но еще меньше на отвращение. Когда в обществе, собиравшемся у Авдотьи Петровны, чтоб обменяться тяжелыми впечатлениями от происходивших в России событий и погоревать под гнетом ниспосланного на родину мучительного испытания, она взглядывала на Праксина, единственного человека еще молодого среди стариков, ей не хотелось оторваться от его лица с горящими, как уголья, страстно возбужденными глазами. Она читала в глазах этих отражение собственных чувств и мыслей, и он ей был в эту минуту так близок, что, кажется, скажи он ей, чтоб она шла за ним на край света, она бы, не задумываясь, повиновалась ему.
Когда в его отсутствие она слышала про какой-нибудь новый ужас, она тотчас же вспоминала про него, и, когда она делилась с ним мысленно впечатлениями, ей начинало казаться, что он не за тридевять земель от нее, а тут, совсем близко, слышит, чувствует то, что она чувствует, и страдает вместе с нею. А между тем они даже никогда не разговаривали наедине и обменивались при всех только самыми обыденными фразами, не имеющими ни малейшего отношения к духовной связи, бессознательно существовавшей между ними.
Бессознательно с ее стороны, а не с его, потому что соединиться на всю жизнь ему первому пришло в голову, а не ей.
Да, в первую минуту Лизаветочка испугалась и попросила повременить с ответом на сделанное ей предложение, но посещение матери заставило ее решиться перейти из-под опеки Лыткиной, не имевшей над нею других прав, кроме горячей привязанности, под власть мужа, вполне обеспечивающую ей независимость от единственного существа, близкого ей по крови и нестерпимо чуждого ей по духу.
Свадьбу сыграли тихо, без матери невесты.
Какой-то новый покровитель увез ее с собою в чужие земли, и вернулась она уже с другим в Россию, когда у дочери ее родился сын-первенец, названный при святом крещении Филиппом.
Восприемниками были старушка Лыткина и большой приятель Праксина боярин Федор Ермилович Бутягин, тоже из опальных и скрывавшийся от преследований в монастыре преподобного Саввы Звенигородского, у настоятеля, доводившегося ему родственником.
Молодые Праксины поселились в доме Лыткиной, так что с выходом замуж жизнь Лизаветы нисколько не изменилась: так же, как и раньше, проводила она время со своей благодетельницей в просторных покоях с низкими потолками, обставленных старой мебелью, стоявшей тут еще до рождения Авдотьи Петровны, при родителях ее покойного мужа, и в саду, который благодаря Грицку процветал великолепно. Таких цветов и фруктов не было и у царицы Прасковьи Федоровны, и, когда она присылала узнавать о здоровье своей старой приятельницы, в карету ее посланной, ближней боярыни, Грицко ставил корзину с гостинцем, весьма в Кремлевском дворце ценимым: весной и летом – цветы и ягоды, а осенью – яблоки, сливы и дули замечательной красоты и вкуса.
Но как оживился дом, когда появился на свет Филиппушка! Истинно можно сказать, точно солнышко взошло над скорбной жизнью Авдотьи Петровны, и воскресли под его живительными лучами давно умершие радости и надежды. Когда она нянчилась со здоровеньким, веселым, красивым мальчиком Лизаветочки, ей часто казалось, что четверти века как не бывало и что она держит на руках своего мальчика, покоящегося теперь неизвестно где, на чужбине, в нерусской земле.
Счастлива была и Лизаветочка: было ей теперь кого любить, для кого жить, была цель в жизни, и ее любовь к России, воплощаясь в любви к сыну и к мужу, приняла более реальную форму: хотелось действовать, способствовать по мере сил и возможности счастью и величию родины сына, принадлежавшего России столько же, сколько и ей.
К старым друзьям тетушки Авдотьи Петровны присоединились друзья Праксина. Когда Петр Филиппович возвращался в Москву из своих странствований по делам, гостей к ним наезжало много и со всех концов Москвы. Сообщали новости и слухи, обменивались впечатлениями, вместе плакали и молились.
Политическая атмосфера все более и более сгущалась, ни малейшего просвета не предвиделось. Размолвка царя с сыном, надеждой русских православных людей, усиливалась и принимала такие размеры, что можно было всего опасаться. Сторонники новой царицы лезли все выше и выше, немцы всем продолжали верховодить, и дня не проходило, чтоб какой-нибудь русский природный боярин, с историческим именем, не был унижен и оскорблен царем, который точно разума лишился в увлечении своем истребить все русское в России.
Толки, ходившие по Москве, становились все страшнее и страшнее. Царевич бежал в чужие края, и пособников у него для этого отчаянного дела оказывалось такое великое множество, что не было дома, где бы не дрожали в ожидании сысков и допросов.
Дрожали и в домике у Вознесения, конечно. Чем больше узнавала Лизаветка своего мужа, тем сильнее и глубже она к нему привязывалась и вместе с тем все лучше и лучше узнавала, как тесно связан он с супротивниками царя и какую видную роль он играет в их деятельности. Здесь, в Москве, ничего важного не предпринималось без его совета и одобрения. Наедине с женой он никогда не говорил о том, что у него было на уме, и она его не расспрашивала: достаточно знала она и без расспросов; надо было быть совсем дурой, чтоб не понимать, для чего проникают через сад в дом, поздно ночью, какие-то люди, которые, переговорив с Петром Филипповичем, исчезали так же таинственно, как и появлялись. Вскоре она убедилась, что Грицко сделался ближайшим доверенным лицом ее мужа и что впускает и выпускает ночных посетителей в дом не кто иной, как он. Открытие это ее успокоило. На Грицка можно было положиться: он даст себя на куски изрезать, не вымолвив ни единого лишнего слова, – человек, слава Богу, испытанный.
Сам Петр Филиппович Праксин был высокий, худощавый блондин старообразной, аскетической наружности, скрытного, серьезного нрава.
Жизнь его так сложилась, что, если б он не сошелся с Лизаветой, век бы остался холостяком.
Он родился в семье, имевшей несчастье испытать на себе все муки насильственного преобразования России на европейский лад и представлявшей собою олицетворение стойкости в убеждениях, доходившей до крайних пределов. Не казненным за сопротивление царю из многочисленной семьи Праксиных остался только Петр Филиппович благодаря малолетству да мать его, успевшая после смерти замученного мужа постричься в дальнем монастыре. Почти все имущество было конфисковано у казненных. Праксину достался только небольшой хуторок под Москвой да несколько сундуков домашней утвари и книг, вовремя схороненных в надежном месте преданными слугами. Но когда ему минуло лет двадцать, дед с материнской стороны оставил ему после смерти крупный участок в костромских лесах, у самого берега Волги.
Выросши под гнетом опалы, тяготевшей над всеми детьми и ближними погибших русских людей, Праксин, как и все ему подобные несчастливцы, жил в постоянной заботе оставаться забытым и не попадаться на глаза наслаждающихся плодами своего отступничества, раздавал которые всемогущий царь с компанией иноземных приспешников, сбегавшихся к нему из всех европейских стран на готовую поживу. Петр Филиппович деятельно занимался хозяйством в своих имениях, а также такими делами, какими брезговали заниматься в то время дворяне, а именно рубкою и сплавом леса в далекие окраины и другими подобными этому промыслами.
Доставшийся ему участок в костромских лесах крепко ему полюбился, и он очень скоро сошелся близко с соседями своими, вольными людьми, между которыми нашел множество единомышленников, спасавшихся здесь от преследования за верность вере и старым обычаям.
Кроме бежавших сюда староверов и опальных бояр, жили тут и беглые крепостные, и каторжники, промышлявшие такими делами, как поджог, грабеж и убийство, но эти ютились не в домах и не на хуторах, а в землянках, большею частью в одиночку, сходясь только для промыслов и не только избегая постоянных обитателей, но и уважая их собственность и покой.
Праксин нашел между новыми своими соседями несколько таких, как и он сам, ушедших в лес из-за того только, чтоб не сбривать бороды, не носить кургузого немецкого платья и не якшаться с людьми, покорившимися, страха ради иудейского, новым порядкам.
После каждого посещения Лебедина, так звали его лесное имение, утверждался он все больше и больше в мысли, что нигде ему с женой и с детьми, которых ему пошлет Господь, не будет так хорошо и привольно, как в лесу. Там мечтали они устроить жизнь по-старинному и воспитывать детей вдали от соблазнов, на устоях, заложенных их предками. А так как единомышленников у них было немало, то и позволительно им было залетать в мечтах еще дальше личного духовного удовлетворения и увлекаться надеждой положить начало настоящему российскому православному царству среди с каждым днем все больше и больше онемечивавшегося государства.
Осуществление этой мечты задерживалось болезненным состоянием старушки Лыткиной, оставить которую в Москве одну Праксины ни за что бы не решились, даже и в том случае, если б общественные события не поспешали одно за другим, не давая жаждущим перемены перевести дух, в постоянном колебании между страхом и надеждой.
В такое время верные сыны родины не покидают ее, не ищут себе удобства и покоя, а бодрствуют и готовятся к деятельности.
Окончилось томительное дело несчастного царевича смертью страдальца. С новой силой началась травля русских людей. Смел царский гнев в могилы, в темницы, в ссылку в Сибирь да по дальним монастырям и деревням такое множество бояр и боярынь, что Москва опустела. На каждом шагу попадались дома с заколоченными ставнями в ожидании новых хозяев из ненасытной стаи коршунов, питающихся отобранными у погибших имениями и домами.
Ужас царил всюду, постепенно добираясь до отдаленнейших деревень и местечек. В столицах расправа уже кончилась, и победители праздновали победу, пируя с утра до вечера и с вечера до утра, а в глуши сыски, розыски, доносы, пытки только еще начинались и длились так долго, что царь умер раньше, чем все замешанные и оговоренные в деле царевича Алексея были изловлены и преданы суду, то есть казни.
Тем временем сынок Праксиных подрастал и уже водил ослепшую от слез бабушку Авдотью Петровну в церковь.
Когда ему минуло семь лет, отец привел в дом старика в мужицкой одежде и с длинной бородой, с которым все обращались чрезвычайно почтительно, невзирая на его простую одежду, большую суковатую палку и лапти на ногах, и представил его жене и тетке как учителя для Филиппа, а Филиппу наказал строго-настрого слушаться Афанасия Петровича и уважать его, как родного отца.
Послали просить приходского батюшку, отслужили молебен, окропили святой водой стол, обитый черной кожей, с большой чернильницей, гусиными перьями, с азбукой и указкой, а также и ученика, чтоб Господь послал ему разум и понятие применить на пользу учение, и курс наук начался.
К восьми годам Филипп уже мог читать за дьячка в церкви и Четьи-Минеи бабушке, знал церковную службу и все необходимые каждому христианину молитвы и считал на счетах, как взрослый. И писал он прекрасно, такие выводил выкрутасы пером, что хоть любому писарю так в ту же пору.
Окружающие были такого мнения, что Филипп уродился весь в мать, такой же острый умом и сердцем на все отзывчивый и впечатлительный, но он был откровеннее матери и не выучился еще, как она, сдерживать сердечные свои порывы.
Рос он один, среди зрелых людей, проникнутых до мозга костей высокой, отвлеченной целью, кладущей отпечаток на все их слова, чувства, мысли и действия. Ограждать его от тяготения к этой цели никто не думал, напротив того, все радовались, что растет еще один поборник того, что здесь считалось долгом защищать во что бы то ни стало, не щадя для этого жизни.
И вдруг объявилась у Филиппа другая бабушка, о которой он знал только потому, что каждое утро и каждый вечер выучился поминать с близкими и дорогими именами отца, матери, бабушки Авдотьи Петровны, крестного раба Тимофея и учителя раба Божьего Афанасия какую-то рабу Божью Софью, тоже бабушку по матери. В одно прекрасное утро, вскоре после смерти царя Петра, у ворот остановилась богатая придворная карета, и из нее вышла чудно разряженная боярыня, перед которой Грицко бросился отворять калитку в воротах.
Мальчик был с матерью в саду, и, завидев издали направлявшуюся в их сторону посетительницу, Лизавета так побледнела, что Филипп трепещущими от волнения губами спросил у нее:
– Кто это, мама?
– Твоя бабушка, голубчик, пойди поцелуй у нее ручку, – проговорила молодая женщина, срываясь с места, и, схватив сына за руку, поспешила навстречу матери.
Как она изменилась, как постарела! В ней нельзя было узнать прежнюю Зосю, невзирая на румяна и белила, которыми было вымазано ее лицо с преждевременными морщинами. Но подкрашенные прищуренные глаза смотрели так же беззаботно-нагло, как и раньше, а на губах играла прежняя очаровательная улыбка.
Встретилась она с дочерью так, как будто рассталась с нею только вчера, величественно протянула внуку руку в перчатке, которую он, памятуя приказание матери, поднес к губам, затем спросила:
– Ну, как ты поживаешь? – и, не дождавшись ответа, принялась распространяться о своем новом положении компаньонки при даме сердца графа Ягужинского. – Полька и католичка. Мы с нею с первого раза сошлись на всю жизнь; она мне сказала, что не расстанется со мною даже и в том случае, если примет предложение Меншикова, который предлагает подарить ей дом в Петербурге, если она покинет графа, но она не хочет… А Александр Данилович теперь в большей силе, чем при Царе Петре, императрица без его позволения ничего не делает… Покажи же мне твоего мужа, ведь это смешно, что я до сих пор не видела моего зятя! Но эти десять лет пролетели, как в чаду… Ты знаешь, у меня теперь уже два бриллиантовых парюра и имение… одно из Кикинских… где-то далеко, я там не была и хочу его продать… Это мне Александр Данилович устроил…
– Меншиков? – спросил Филипп, внимательно прислушивавшийся к разговору. – Тот, который царевича подвел?
Глазенки его сверкали, и голос дрожал от волнения. Мать с испугом приказала ему знаком смолкнуть, но было уже поздно: Зося услышала замечание внука и, широко раскрывая свои подкрашенные глаза, обратилась к дочери с вопросом: