Текст книги "Звезда цесаревны"
Автор книги: Н. Северин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 24 страниц)
XV
Наступила Масленица, любимый русский зимний праздник, с ясными морозными днями и томными лунными ночами. Мчались по всем русским городам и деревням резвые тройки, подгоняемые веселым свистом бича и звонкими песнями, по длинным улицам и по необозримым полям снежных пустынь, ныряя из сугроба в сугроб, с жизнерадостной, разрумяненной морозом молодежью, до самозабвения опьяненной быстротою езды, вином, любовным жаром, потребностью забыть на время все невзгоды и хоть несколько дней пожить грешною, беззаботною жизнью перед наступлением длинных, томительных недель молитвы и поста.
А во всех церквах уже шла покаянная служба, и добрые христиане, со вздохом отворачиваясь от соблазна, степенною поступью проходили в храмы, не оборачиваясь к мчавшимся мимо них с громким гиканьем и звонким смехом широким саням, непрерывной вереницей обгонявшим друг друга.
И сливался мрачный перезвон колоколов домов молитвы с греховными бесовскими ликованиями.
В монастыре Саввы преподобного, что близ города Звенигорода, отошла вечерня. Наступил вечер. Братия расходилась по своим кельям, чтоб отдохнуть и прибраться перед ужином, а брат привратник уже запер тяжелым замком ворота, когда все ближе и ближе раздававшийся звон колокольчика заставил его прислушаться и с недоумением спросить себя:
– Кого это нам Господь посылает в такую позднюю пору?
К воротам подъехала поставленная на полозья и обитая снаружи рогожей просторная кибитка, запряженная тройкой добрых коней; с козел слез одетый в теплый тулуп кучер и постучался кнутовищем в ворота.
Отодвинув заслонку у слюдяного окошечка, прорубленного в воротах, привратник высунул из него свое поросшее бородой лицо с надвинутой на лоб порыжевшей скуфейкой и спросил:
– Кто вы такие? Зачем вас к нам принес Господь?
– Свои. К отцу Федору приятели, из леса.
– Иван Васильевич? – продолжал свой допрос привратник.
– Я самый и есть, – взволнованным голосом объявил приезжий, выскакивая из кибитки и подбегая к воротам.
Большую медвежью шубу он сбросил в кибитке и остался в коротком меховом кафтане на лисьем меху, с бобровым воротником и опушкой, с бобровой шапкой на темных густых кудрях. Вслед за ним, не торопясь, вылез его спутник, высокий, худой и совсем седой старик, в длинном меховом охабне и в меховой, с наушниками, шапке.
Ворота растворились, и навстречу приезжим высыпали из келий обитатели монастыря, молодые послушники, в одних рясах и с непокрытыми головами, а за ними степенные монахи, заинтригованные появлением в неурочный час неожиданных гостей.
Живо разнеслось по всей обители известие, что приехал Иван Васильевич Ветлов навестить отца Федора. Ветлова здесь хорошо знали, и он был здесь таким же своим человеком, каким был и покойный его друг Праксин. Его тотчас же повели по тропинке, протоптанной в сугробах, к белевшему напротив храма корпусу, в котором была келья Федора Ермилыча, а спутников его, кучера и Грицка, – в трапезную, где предложили им раздеться, отдохнуть и поужинать, прежде чем лечь спать в отведенных для них пустых кельях.
Попечение о повозке и лошадях взяла на себя монастырская прислуга, и, прислуживая гостям, угощая их ужином, монахи ждали рассказов о причине, заставившей их покинуть в такую пору хозяйство, чтоб явиться в Москву. До распутицы оставалось времени немного, и раньше весны нечего было и думать возвращаться восвояси, а все эти люди слишком хорошо знали деревенскую жизнь, чтоб не понимать, как необходим хозяйский глаз при весенних разливах, когда надо готовиться к севу. Чтоб таким важным делом пренебречь, должны были быть весьма важные причины. Но и всегда несловоохотливый Грицко на все расспросы молчал угрюмее обыкновенного, а молодой малый, справлявший должность кучера, на все отзывался незнанием.
А тем временем Ветлов, оставшись наедине с Федором Ермилычем, не дожидаясь его расспросов, повалился ему в ноги и, рыдая, объявил, что он – несчастнейший человек на свете: жена его арестована по шубинскому делу.
– Господи Боже мой! Да когда же это могло случиться? Не дальше как третьего дня я от нее имел вести… От кого ты об этом узнал? – вне себя от испуга и горести, спросил старик.
– Сегодня ночью, – начал свое печальное повествование Ветлов. – Узнал я об этом совершенно случайно, чудом, можно сказать. Выехали мы в Москву по ее вызову. С нарочным прислала она мне письмо со всеми подробностями о беде, случившейся с Шубиным, об отчаянии цесаревны, и что она собирается в Александровское, не будучи дольше в силах жить в одном городе с погубителями ее сердечного друга. И велика была, должно быть, ее печаль, когда Лизавете невмочь стало одной с ней оставаться, и решилась меня выписать на помощь себе и на совет! Тотчас же я собрался, конечно; увязался за мной и наш старик, прознавши про здешнее горе: Лизавету он любит, как родную дочь, и нельзя было его не взять, пешком бы ушел, кабы я ему отказал. Поехали, и такой нам Господь благополучный путь послал, что на десятый день въехали в белокаменную, сегодня утром, значит. Оставил я своих спутников с кибиткой и лошадьми на постоялом дворе, а сам побежал во дворец, чтоб узнать, где цесаревна со своими близкими. Вошел я во двор, подхожу к тому крыльцу, что ведет на половину придворных женщин, радуюсь, может быть, сейчас мою дорогую жену увижу, и вдруг вместо нее бежит ко мне одна из ее прислужниц, вся в слезах, и рассказывает, что этой ночью, когда мы, значит, подъезжали к городу и остановились, чтоб дать передохнуть лошадям на постоялом дворе, верстах в десяти от Москвы, Лизавету отвезли под стражей в темницу… Что тут со мною было – слов нет передать! С час времени бродил по городу как помешанный, ничего не вижу, не слышу, не понимаю, иду, сам не знаю куда, кричу, сам не знаю что… Как очутился я на том дворе, где своих оставил, как они меня усадили в кибитку и сюда повезли, хоть убейте, сказать не могу. Дорогой немножко очухался, а как полились слезы из глаз, и совсем вошел в разум и первым долгом поблагодарил Господа, что надоумил старика меня к вам увезти…
– Он знает, что и мне твоя Лизавета все равно что родная, – с глубоким вздохом заметил Ермилыч. – Хороший старик, я рад, что ты его с собой привез. И никого ты больше в Москве не видал?
– Кого же видеть, когда я был как бы в безумии! Надо дивиться, что я этот удар пережил, что у меня сердце не разорвалось от горя!
– Тебе смерти желать нельзя, ты ей пуще прежнего теперь нужен.
– Да что мне делать-то? Куда бежать? Кого молить о помощи?.. Ничего сам не могу придумать, уж я думал, думал, перебирал, перебирал в уме всех, кого знаю, – ни на ком не могу остановиться… Если она арестована по приказанию нового нашего антихриста Бирона, у кого найти против него уем? Если уж Шубина цесаревна спасти не могла!.. Посоветуй, ради самого Бога, поддержи ты меня! На тебя одна надежда! Совсем я ослаб от отчаяния, в одной только смерти вижу исход… пусть и меня куда-нибудь заключат, пусть мучают и меня с нею, пусть наши обе головы палач отрубит, буду об этом нашего злодея просить как о милости… Как Петр Филиппович просил Долгорукова перед казнью, чтоб только не пала его невинная кровь на голову его жены и ребенка, так и я буду просить, чтоб взяли мою жизнь за ее… я им опаснее, чем она. Я с отчаяния на все пойду… мне жалеть нечего… пусть они скорее меня убьют… чтоб я их не убил! – вскричал он с возрастающим отчаянием.
– Вспомни Бога, Иван! – строго вымолвил Ермилыч.
– Бог… Бог от нас отступился, – прошептал, низко опуская голову, молодой человек.
– Не греши! Никогда, может быть, он не был от тебя так близко, как в эти скорбные минуты, – продолжал Ермилыч, все выше и тверже возвышая голос, по мере того как раскаяние, проникая в сердце его слушателя, вырывалось глухими рыданиями из наболевшей груди.
– Помоги! – чуть слышно проговорил он, закрыв лицо руками.
– Ты прежде всего сердечную твою тревогу уйми да от злых побуждений очисти сердце, тогда нас Господь вразумит на борьбу с врагами. Молись, предай себя и ее на волю Божию, моли его направить твою волю, войти в твою душу…
Долго говорил Ермилыч в том же духе, и мало-помалу под влиянием его слов и его теплой живой веры Ветлов успокоился, и мысли его прояснились. Тогда собеседник заговорил с ним другим тоном.
– Хорошо, что Господь надоумил тебя, или, лучше сказать, Грицка, привезти тебя к нам, да еще под вечер, когда у нас цельная ночь на размышление да на совещание с человеком, который может тебе помочь…
– Кто такой? Почему ты мне раньше про него не сказал?
– Потому, что ты и слов бы моих не принял, в таком был исступлении ума. Время не ушло, пошлю за ним, и он явится. Вот уж с месяц, как он у нас проживает, готовится в дальний путь, в Соловки, чтоб там постричься в монахи. Сошелся я с ним за это время как с сыном духовным, в старцы он меня выбрал…
– Да кто он такой и чем может нам помочь? – вне себя от нетерпения, прервал Ветлов речь своего старого друга. – Не мучай меня, скажи скорее!
– Эх, Василич, муки твои еще только начинаются, а тебя уж нетерпение берет! – укоризненно покачал головой Ермилыч. – Человек этот служил лет двадцать в Преображенском приказе при сыскных делах, и много делов там через его руки прошло! Алексея Яковлевича, пока его в Питер не увезли, он каждый день видел, и супругу твою, когда цесаревна посылала ее сюда, чтоб попытаться Шубина повидать, он к нему водил…
– Лизавета виделась с Шубиным?! Ни слова она мне про это не писала! Я даже не знал, что она в Москву этой зимой приезжала!
– Для чего стала бы она тебе про это писать? Чужие тайны никому, даже мужу, поверять не следует. Вот как дело дошло до нее самой, как ты ей самой сделался нужен, тогда она тебя вызвала…
– Да поздно. Знай я только все, что здесь у вас творится, ни за что бы в лесу не усидел… Так ты думаешь, что этот приказный нам может быть полезен? В чем же? Разве что только совет может дать, к кому мне в Петербурге обратиться за помощью?
– Там видно будет. Пошлю за ним, и потолкуем. Ему многое известно по тому несчастному шубинскому делу, при всех допросах он присутствовал и показания при пытках записывал… Зря ведь хватали людей, Алексей Яковлевич никого не оговорил…
– Что с ним сделали? Куда девали? – с замирающим сердцем спросил Ветлов.
– Он уж свое отстрадал и в новую жизнь ссыльного колодника вступил. Пошли ему, Господи, терпения и мир душевный, – со вздохом отвечал Ермилыч.
– Не удалось цесаревне его спасти?
– Велик уж слишком за него выкуп запросили злодеи.
– У нас прошел слух, будто немцы хотели заставить цесаревну за брата Бирона замуж выйти? Неужто ж они и в самом деле осмелились ей такое бесчестье предложить? Царской дочери, на которую все русские люди как на будущую императрицу смотрят! – вскричал с негодованием Ветлов. – А ловко придумали! Черти! Чистые черти! И как это они до сих пор живы? Как это никто не надумает собою пожертвовать за родину, как Петр Филиппович собою пожертвовал, чтоб открыть царю глаза на Долгоруковых?! – прибавил он задумчиво. – И как это они, ей в отместку за отказ, до смерти Шубина не замучили? Да, может быть, его уж давно и в живых нет…
– Он жив. Палачами истерзанного вывезли его из города еще живого, а куда – неизвестно. Под чужим именем, говорят, чтоб никто спасти его не мог… Мало ли бежит народа из Сибири! А у цесаревны доброжелателей много.
– Что ты правду говоришь, что много, нашлись бы и у нас такие молодцы, которые бы не задумались пойти в Сибирь разыскивать Шубина из любви к ней.
– Им его не найти.
– А сама-то она теперь где? – продолжал свой допрос Ветлов.
– Из Петербурга прямо в монастырь, что возле Александровского, проехала и поселилась там до поры до времени. Одна, ни Лизаветы, ни Шуваловой с собою не взяла, приказала им в Москве оставаться. Не дальше как третьего дня писала мне оттуда Лизавета Касимовна.
– А сегодня она уже в темнице! Боже мой! Боже мой! Неужто ж и ее так же будут мучить и до смерти доведут! – простонал Ветлов под наплывом страшных представлений, от которых ему только на короткое время удавалось освободиться. – Как это вынести! Можно ли не страдать, когда знаешь, что она мучается?..
– Не страдать нельзя, но при этом надо и действовать, и быть мужчиной и русским человеком, – прервал его Ермилыч, поднимаясь с места, чтоб приказать позвать приказного, про которого он говорил Ветлову.
Явился высокий худой человек, средних лет, в нанковом подряснике и в скуфейке, с очками в медной оправе на длинном, тонком носу, поверх которых смотрели острые, живые глаза. Ему изложили дело и спросили, что он советует предпринять.
– Вам, без сомнения, было бы теперь всего желательнее повидаться с вашей супругой? – спросил он, вскидывая пытливый взгляд на Ветлова.
– А разве это можно? – с живостью вскричал Иван Васильевич.
– Попытаться всегда можно. Водил же я вашу супругу на свидание с Шубиным. И большую они при этом силу воли и самообладания проявили, – продолжал он. – Я, признаться, раньше ждал на нее гонения, ведь им известно, что благодаря ей цесаревна ни в чем им не уступила, и вот только теперь вздумали злобу свою на ней срывать. Без наговора тут не обошлось, – прибавил он.
– Кто же мог на нее наговорить? Никому она не сделала зла и так осторожна, что никто не может похвастаться, что лишнее слово от нее услышал. Даже мне, законному своему супругу, не высказывает она ничего лишнего, – заметил Ветлов. – А уж особливо про цесаревну!
На это новый его знакомый – звали его Захаром Карповичем – только плечами пожал и объявил, обращаясь к хозяину кельи, что слушал у них вечерню звенигородский обыватель, у которого сестра монахиней в женском Александровском монастыре, и что он от нее узнал новость.
– Цесаревна гостей стала принимать. Вчера приезжал из Москвы один из певчих ее и дольше часу в ее келье просидел.
Ермилыч переглянулся с Ветловым.
– Писаный красавец и с таким изрядным голосом, что весь монастырь привел в восхищение, – продолжал между тем Захар Карпович. – Однако игуменья вниманием к нему цесаревны смутилась и совет со старицами держала: доносить об этом по начальству или обойти молчанием?
– И что же решили старицы? – спросил Ермилыч.
– Решили пренебречь и не доносить, чтоб не разгневать свою именитую гостью. Ведь им чем дольше она у них поживет, тем выгоднее.
– А не слыхать, чтоб пожелала пострижение принять?
– Нет. Первое время поговаривала, что мир ей не мил без сердечного дружка, с отчаяния в монашеское платье оделась, ни одной службы не пропускала и никого до себя из мирских не допускала, ну а в последнее время видать, что затворничество начинает уж ей прискучивать, рясу сняла, прогуливается по монастырскому саду, поет… пока еще все больше божественное, но уж по всему видать, что скоро и мирскую песенку затянет. Нет, монахиней ей не быть, и вот увидите, что и в монастыре нашим святым матерям ее долго не удержать.
– А как того певчего, которого она к себе принимала третьего дня, звать? – осведомился Бутягин.
– Говорили мне, да я запамятовал.
– Не Розумом ли?
– Кажется, что так его называли, точно не помню. Голос у него богатейший: говорят, что издалека съезжались его слушать, когда он осенью в Александровской дворцовой церкви пел. Он – из украинцев. В монастырь-то он с прочими мирянами к обедне пришел, и, как увидела его цесаревна, приказала ему сказать, чтоб после службы он к ней в келью зашел… А про вашу супругу я вам скажу, сударь, – продолжал он, обращаясь к Ветлову, – что допустили ее до Шубина по соизволению начальства. Надеялись, верно, что он будет просить ее высочество над мучениями его сжалиться и согласиться на условия его мучителя, а вышло наоборот: по возвращении вашей супруги в Петербург цесаревна пуще прежнего заупрямилась и объявила, что скорее примет смерть от палача, чем недостойным браком с иноземцем свое имя царской дочери обесчестит. Заговорили тогда, будто сам Шубин через госпожу Ветлову заклинал ее так поступить, да потом смолкли, вот теперь оказывается, что в молве той была правда, если, как вы изволили сказать, супругу вашу арестовали…
– Всю жизнь буду считать вас своим благодетелем, если вы мне доставите с нею свидание! – вскричал Ветлов, складывая, как на молитву, руки перед этим человеком, за несколько минут перед тем совсем ему чужим, а теперь казавшимся ему ближе всех остальных людей на свете.
– Постараюсь, сударь мой, оказать вам эту услугу… последнюю в миру и по мирскому делу. Опоздай вы сюда пожаловать на недельку, вы бы уж меня здесь не застали, – возразил бывший приказный, – с благословения отца Федора, иду в Соловецкую обитель провести в молитве и покаянии остаток дней. Много на мне грехов, сударь мой. Целых тридцать лет прожил я в самом, так сказать, пекле земного ада. Каких только ужасов, каких мучений не был я свидетелем! И вот тут-то познал я Бога, как он, всемилостивый, проявляет себя тем, которые, познав его и на милость его уповаючи, в мучениях кончают жизнь. Приведут человека – зверь зверем от злобы и отчаяния, а пошлет ему Господь свою благодать, в ангела обернется, о мирском перестает помышлять и своей просветленной, очищенной душой к Отцу своему небесному стремится. Точно завеса спадает у него с глаз, видит одно небесное, и ничего ему не надо на земле, не жалко и не страшно. Нельзя, сударь, после таких чудес в бесчувствии пребывать, – прибавил он со вздохом.
– Ведь и сама цесаревна находилась в большой опасности, – сказал Ермилыч, – особенно когда стало известно, что уступок от нее нельзя ждать. На совете-то нечестивых решено было ее в дальнем монастыре постричь, а друзья ее, про это прознавши, убедили ее уехать в обитель и пребывать там до поры до времени, пока не выяснится вопрос о заступничестве за нее иностранных держав. Бояре Воронцовы за нее хлопотали перед английским двором, а Шуваловы и другие – перед французским. Что им удалось сделать, чего добиться, неизвестно в точности, а только недели три после того, как она поселилась в монастыре, императрица прислала у нее спросить, не угодно ли ей перевезти в Александровское капеллу из петербургского ее дворца. С предложением этим к ней прислали ее духовника, и уж тут в монастыре должны были догадаться, что не навсегда она в нем поселилась. А потом эти слухи смолкли, и опять стали толковать о ее пострижении. Все это я от Лизаветы Касимовны знаю, она меня без вестей не оставляла, а уж теперь нам не от кого узнавать про то, что там у них делается.
– Теперь нам надо ее высвободить из заточения, – заметил Захар Карпович.
– О! Если б нам это удалось. Я ее так далеко упрячу, что никто нас не найдет! – вскричал Ветлов. – Когда мы с вами поедем в Москву? – обратился он к приказному. – Хоть бы скорее!
– Я там буду завтра до свету, а вы извольте здесь меня дожидаться: вы мне своим присутствием только руки свяжете, а Грицка вашего я, с вашего позволения, возьму с собою, он мне там понадобится, – возразил Захар Карпович, поднимаясь с места и подходя под благословение Ермилыча.
– Вы уж познакомились с нашим Грицком?
– Я был в трапезной, когда ваших слуг туда монахи ввели, и уж по одному тому, как он молчал на все их расспросы, понял, что это за драгоценный человек. Со мной-то он разговорился, когда я его к себе зазвал, и могу вас заверить, сударь, что он жизни не пожалеет для вашей супруги: так беззаветно он ее любит и предан ей.
– А когда тебя назад ждать? – спросил Ермилыч, сжалившись над растерянностью Ветлова.
– Этого я сказать вам не могу: такое дело, что, может быть, в час справлю, а может, из-за него придется и недельку походить по Москве.
– А если случится так, что вам не удастся ничего для него сделать, – сказал Ермилыч, кивая на Ветлова, – тогда уж мы пустим в ход последнее средство, о котором заранее не стоит и говорить.
– Тогда видно будет, – подхватил Захар Карпович, – ведь и мы тоже недаром тридцать лет в Преображенском приказе служили: кое с кем там сдружились, и все там ходы и выходы нам известны, везде добрые люди есть, и пока у человека голова на плечах, отчаиваться не для чего.
Он вышел из кельи, и Бутягин с Ветловым долго молчали, прислушиваясь к его шагам по гулкому коридору, к стуку затворявшейся за ним тяжелой двери, а затем они смотрели ему вслед из окошка, выходившего на залитый лунным светом монастырский двор, пока он не скрылся за корпусом, тянувшимся вдоль высокой стены, с противоположной стороны обители.
– Молись Богу, Василич. Ему все возможно, и не оставит он тебя в скорби, когда ты на него полагаешься, – сказал Ермилыч, поднимаясь с места, чтоб приготовить постель своему молодому приятелю в соседней горенке, служившей ему для склада вещей и книг.
Целую неделю оставались они без вестей, и можно себе представить, как долго тянулось время и какого труда стоило Бутягину поддерживать бодрость в душе своего гостя. Наконец, явился посланец от Захара Карповича с просьбой вооружиться терпением: дело налаживается, но не так скоро, как он надеялся. Надо еще с недельку повременить. Лизавета Касимовна, слава Богу, здорова и не унывает. Ей известно, что муж от нее близко, и она просит его не терять надежды в милосердие Божие.
Вот все, что было написано в письме, привезенном крестьянином из Звенигорода от неизвестного ему человека, который, узнав, что ему надо везти в монастырь солому, просил его передать письмо отцу Федору.
– Не воспользоваться ли нам этой неделей, чтоб съездить в Александровское? – предложил Ермилыч Ивану Васильевичу, который впал в такое волнение от полученных вестей, что не знал, радоваться ли ему или печалиться. – Может, добьемся там языка, кто знает!
С радостью согласился на это Ветлов, и на другой день они уж были в Москве, перед самой обедней, которую отслушали в Успенском соборе, а оттуда прошли пешком к цесаревниному дворцу, где им сказали, что Мавра Егоровна все в Александровском и оттуда не приезжала, что и певчие туда отправились и что о Лизавете Касимовне нет ни слуху ни духу. Первое время вся оставшаяся во дворце прислуга дрожала от мысли, что и за нее примутся после допроса любимой камер-фрау цесаревны, но до сих пор никого не трогали, и люди стали мало-помалу успокаиваться. Должно быть, вся беда кончится на этот раз гибелью одной только Лизаветы Касимовны. Очень ее было жалко, ее во дворце все любили, но своя рубашка ближе к телу, и приближенным цесаревны пришлось навидаться таких страхов с тех пор, как делами государства правит Бирон, что они уже привыкли к напастям, и те, которых судьба миловала, не находили в себе сил сокрушаться о погибших. А погибшими можно было считать всех замешанных в так называемое шубинское дело, самое страшное из всех предыдущих дел после долгоруковского. Ни один из заподозренных в сообщничестве с Шубиным не избегнул казни или ссылки. Недаром все чаще и чаще народ вспоминал про прежних временщиков по мере того, как усиливалось и утверждалось владычество Бирона. Злы, мстительны, безжалостны были и Меншиковы, и Долгоруковы, да только к своим врагам, к тем, кто их ненавидел и желал им зла, а этот ненавидел и презирал весь русский народ, и достаточно было оставаться русским и православным, чтоб возбудить против себя гонение, тем более несносное и мучительное, что исходило оно от чужого по вере и по крови и отличалось всеми особенностями столь противной русскому духу иноземщины.
Совсем растерялись русские люди перед этою новою напастью, до потери разума, и те, которые не оподлели вконец от страха и пристрастия к земным благам, попрятались по своим деревням, притаились в ожидании грядущих событий и решения Господа Бога: быть России или не быть.
Много домов с запертыми ставнями и воротами увидели в Москве наши приезжие из монастыря преподобного Саввы, а на улицах, кроме простого народа, никто им почти не встречался. Редко-редко проедет боярская колымага с семьей родовитого боярина в Божий храм или в гости к оставшимся еще в городе родственникам или знакомым. Много бояр остались зимовать в своих усадьбах и в прошлом году, а уж в этом, после бедствия, обрушившегося на цесаревну, и эти в Москву не вернулись, да и много других поразъехались.
– Ну а теперь мы поедем в Александровское. Здесь мы все узнали, что могли узнать, и делать нам тут больше нечего, – сказал Ермилыч, выйдя со своим спутником из цесаревнина дворца.
– Так неужто ж мы покинем Москву, не попытавшись разыскать Захара Карповича? – возразил Ветлов.
– Нет, голубчик, не дай нам Бог с ним и повстречаться: он за такое мудреное и опасное дело взялся, что мешать ему не следует. При немцах Москва кишит соглядатаями, и очень может быть, что и за нами с тех пор, как мы приехали, следят. С опаской надо здесь жить, если хочешь живым и на свободе остаться. Вот зайдем в харчевню да спросим там, где бы нам нанять возчика до Александровского, – прибавил он, сворачивая в переулок, в котором была харчевня.
– А как же монастырские-то сани с возницей?
– Назад уехали. Накормил лошадок и уехал, заживаться ему здесь не для чего. Назад в монастырь мы на наемных вернемся.
В тот же день, под вечер, они подъезжали ко дворцу в Александровском и, расплатившись с возчиком, отправили его назад ко входу в парк, а сами пошли пешком к воротам, которые нашли запертыми.
Стучаться не стоило: во дворе не видно было ни души, а дворец точно вымер, темный и мрачный, с заколоченными окнами. Пришлось обходить кругом и попытаться проникнуть в усадьбу через те ворота, что выходили к деревне. Когда они туда дошли, наступила ночь, и в крестьянских избах горели огни. Виднелся огонь и в длинных флигелях, служивших помещением для цесаревниной дворни, и чем дальше от дворца, тем ярче были освещены эти флигеля и тем оживленнее проявлялась в них жизнь. Из одного даже явственно доносилось пение нескольких молодых, звучных голосов.
– Это у певчих, – заметил Ермилыч. – Мы к ним и пойдем, у меня там есть знакомые.
– И у меня тоже, – сказал его спутник, следуя за ним к воротам, которые растворили им не тотчас после того, как они постучались, а только после того, как опознали в них знакомых людей.
– Вам кого повидать-то у нас нужно, Федор Ермилыч? – спросил привратник, косясь на Ветлова, который стоял молча и неподвижно за своим спутником, пряча лицо в высоко поднятый воротник шубы.
– Нам бы к певчим пройти, – отвечал Ермилыч.
– Пройдите, всех застанете дома. Спеваются.
У певчих их встретили далеко не дружелюбно и так подозрительно косились на Ветлова, что нельзя было не убедиться, что оба они, а в особенности последний, были далеко не желанные гости. Заметив это, Ермилыч с первых же слов поспешил заявить, что они сюда пришли случайно: у него есть дельце до Мавры Егоровны по монастырю, а Ветлов с ним увязался, чтоб не оставаться одному в Москве, где на каждом шагу тоска его по жене усиливается от воспоминаний прошлого, навсегда утраченного счастья. Заявление это всех здесь успокоило, и, убедившись, что опасных выходок от пришельцев бояться нечего, певчие с каждой минутой становились словоохотливее и развязнее, пригласили незваных гостей переночевать у них во флигеле и захлопотали об ужине. Однако присутствие молчаливого и, видимо, страдающего душевно Ветлова всех смущало, и разговор завязался о погоде, о наступавшей распутице, долженствовавшей неблагоприятно подействовать на стечение говельщиков в монастырь, и тому подобных предметах, никого из беседовавших не интересовавших; все, как хозяева, так и гости, избегали упоминать о том, что у них было на уме, но наконец один из менее сдержанных проговорился о возвращении цесаревны из монастыря в здешний дворец.
– Давно ли она сюда вернулась? – спросил Ермилыч.
– Да всего только третьего дня приехала, и ей, по-видимому, не желательно, чтоб про это раньше времени болтали в Москве, – заметил товарищ болтуна, укоризненно на него взглянув.
– Понятно, что чем позже про это досужие языки узнают, тем лучше будет, – поспешил заявить Ермилыч. – Пусть держит подольше окна и ворота заколоченными, до весны сохранится тайна. Мы и сами, как подошли сюда да увидели, что и двери и окна заколочены и что на дворе не видать ни души, отчаялись было и вас здесь найти и прошли бы в деревню, чтоб про Мавру Егоровну узнать, где она проживает. В Москве нам сказали в цесаревнином дворце, что она здесь.
Певчие переглянулись. Если уж там этого не скрывают, так почему же им недоверие добрым и знаемым людям сверх меры оказывать, читалось в их глазах.
– Цесаревна приказала приготовить для себя и для Мавры Егоровны те покои, что в сад со стороны служб выходят, и так ей нежелательно чужих видеть, что к ней иначе как с заднего подъезда и пройти нельзя. На посторонних людей, кто бы они ни были, ей после своего горя смотреть тошно, и она только с самыми ближними находит отраду.
– А где же у вас Розум? – спросил Ермилыч, оглянувшись по сторонам. – Мне бы надо с ним повидаться. Земляков его из Лемешей я недавно видел, просили поклон ему передать.
Замешательство его собеседников усилилось.
– Спит, верно, ведь уж поздно, а завтра надо рано для спевки вставать, – уклончиво ответил один из старших, особенно подозрительно посматривавший на Ветлова, который, усевшись на стул в отдалении у окна, одним своим молчаливым присутствием всех тут приводил в смятение.
– Здесь, что ли? – продолжал настаивать Ермилыч.
– Нет, здесь у нас для него места не нашлось, ему в другом строении отвели помещение… Он ведь и раньше отдельно от нас жил…
– Не угодно ли закусить чем Бог послал? – с живостью подхватил один из его товарищей, поднимаясь с места и приглашая гостей к накрытому столу. – Извините за скудость трапезы, – продолжал он с напускною развязностью, указывая на блюда и бутылки, которыми слуги уставляли этот стол, – не ждали мы гостей.
Как в беседе, так и в ужине Ветлов принимать участие отказался, и настаивать на том, чтоб он хоть чем-нибудь подкрепился, никто не решился: все понимали, что надо оставить его в покое и не усиливать его душевных страданий навязчивостью. Но здесь все уже начинали свыкаться с мыслью о гибели Лизаветы, и присутствие горем убитого ее мужа всех стесняло, возбуждая в уме представления, о которых хотелось забыть. Убедившись, что только в отсутствие его спутника удастся развязать языки и узнать то, что ему нужно было знать, Ермилыч предложил ему идти отдохнуть с дороги, не дожидаясь его.
– Есть ты все равно ничего не будешь, постарайся хоть сном набраться сил, чтоб завтра пуститься в путь, – сказал он ему.
– Пойдемте, я отведу вас в ту комнату, которую мы для вас приготовили, – подхватил один из хозяев, срываясь с места и растворяя дверь в соседние горницы.